412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Михайлов » Заболоцкий. Иволга, леса отшельница » Текст книги (страница 44)
Заболоцкий. Иволга, леса отшельница
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:05

Текст книги "Заболоцкий. Иволга, леса отшельница"


Автор книги: Валерий Михайлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 47 страниц)

Семейная драма

Пришла очередь обратиться к тому, в чём разобраться в принципе невозможно.

Есенин когда-то сказал о любовных чувствах:

 
Если тронуть страсти в человеке,
То, конечно, правды не найдёшь.
 

Просто и верно. Этой правды, похоже, не знают даже сами страстотерпцы, не то что люди со стороны.

Никите Заболоцкому, как биографу, пришлось сказать несколько слов о том, что произошло с его родителями в середине 1950-х годов. Наверное, нелегко ему это было сделать… Он вспоминает осень 1956 года, когда вместе с отцом и матерью был в Гурзуфе: можжевельник в Никитском саду, прогулку на глиссере вдоль крымских берегов к «Пушкинскому гроту» – всё это вскоре вошло в образы отцовских стихов:

«В Москву муж и жена Заболоцкие отправились порознь, 18 и 19 октября. В их семье наступило трагическое время разлада. Странная это была размолвка – оба тосковали друг без друга, но упрямо пытались создать себе какую-то другую жизнь, соединившись с другими людьми. Очень скоро оба поняли, что из этого ничего не может получиться: слишком многое их связывало, слишком тяжёлые испытания выдержала их любовь в прошлом, слишком они были немолоды и любили друг друга».

И далее Никита Николаевич, стараясь быть отстранённо-объективным, излагает то, что завязалось в Беговой деревне запутанным узлом.

Сдружились по-соседски – домами – две писательские семьи: Заболоцких и Гроссманов. Но вскоре прошёл лёгкий радостный хмель первого знакомства, отношения осложнились. «Разговоры с Гроссманом неизбежно обращались к тому предмету, который растравлял старые душевные раны Заболоцкого и нарушал с трудом установившееся равновесие, необходимое для жизни и работы поэта. И он отказывался продолжать подобного рода беседы».

Что это значит в переводе с объективного языка на предметный? Василий Семёнович расспрашивал Николая Алексеевича не просто так, а, мягко говоря, из писательской корысти: он работал над романом, и ему нужен был материал для образа одного из главных персонажей – бывшего заключённого. Сам Гроссман не сидел, а тут Заболоцкий – кладезь, так сказать, лагерного опыта. Но поэт чем дальше, тем больше замыкался. Мало, что такие беседы травили ему душу, – он всерьёз опасался за себя и за семью: политический режим ведь никуда не делся, он лишь поотпустил вожжи… (Кстати, то, что Заболоцкий не рассказал о своей лагерной судьбе Гроссману, поведала ему чуть позже, во время совместной жизни, Екатерина Васильевна, которой муж рассказывал всё, – и это затем благополучно вошло в роман «Жизнь и судьба» – задолго до того, как вышли в свет воспоминания самого Заболоцкого о заключении.) Потом всё усугубилось тем, что Екатерина Васильевна не смогла остаться «равнодушной к силе ума, таланту и мужскому обаянию Гроссмана». Того же «…особенно трогали душевная чуткость и расположение Екатерины Васильевны, её готовность прийти на помощь всякий раз, когда он нуждался в моральной поддержке».

На смену встречам во время семейных застолий пришли прогулки вдвоём «где-нибудь в Нескучном саду» или просто по городским улицам.

«Николай Алексеевич видел, что дружеские отношения его жены и Гроссмана перерастают в более глубокое чувство. Сначала, уверенный в преданности жены, он не очень беспокоился, но, вероятно, в первые месяцы 1956 года понял, что опасность надвигается на него с той стороны, с которой он менее всего её ждал. Жена призналась ему, что влюблена в Гроссмана. Заболоцкий потребовал от неё прекратить всякие встречи с Василием Семёновичем, но выполнить это требование оказалось нелегко. Всегда послушная воле мужа, Екатерина Васильевна проявила твёрдость и сказала, что в её отношениях с Гроссманом нет ничего предосудительного и порвать их она не может.

Возникшая какая-то двойственная, неопределённая ситуация была для Заболоцкого невыносима. В конце концов, после тяжёлых объяснений с женой в Крыму и сразу после возвращения в Москву, он объявил, что так жить не может и что им нужно расстаться. Пусть Екатерина Васильевна уходит к Гроссману, а он найдёт себе другую жену».

Всё это – сюжет, пересказ, иначе говоря – проза. А на самом деле и муж и жена испытали глубокое внутреннее потрясение.

Арсений Тарковский говорил: «Проснулась женщина в пятьдесят лет!» Юрий Колкер глядит глубже: «Но что же случилось с Екатериной Васильевной? Уйти от мужа, едва оправившегося от инфаркта? От человека, которому вся жизнь была посвящена? Что же, она в одночасье перестала быть „лучшей из женщин“, „ангелом-хранителем“? Нет, конечно. Просто в сердечных делах она была ещё бо́льшим младенцем, чем Заболоцкий, и попалась в первую же ловушку. Не ведала, что творит».

До разрыва с Екатериной Васильевной Заболоцкий не писал любовных стихов, – правда, в молодости он сочинял некие послания к «предметам» своих увлечений, но вряд ли это были полноценные художественные произведения, потому что поэт вскоре затребовал их назад и сам же уничтожил. Николай Чуковский называл характер Заболоцкого «целомудренно-скрытным»: его друг никогда не говорил о личном. И заметил: «Нужна была трагедия, нужна была нестерпимая боль, чтобы преодолеть эту скрытность, чтобы вынудить его нарушить стоном это принудительное молчание». Страдание вернее всего высекает поэзию…

 
Принесли букет чертополоха
И на стол поставили, и вот
Предо мной пожар и суматоха
И огней багровых хоровод.
Эти звёзды с острыми концами,
Эти брызги северной зари
И гремят и стонут бубенцами,
Фонарями вспыхнув изнутри.
Это тоже образ мирозданья,
Организм, сплетённый из лучей,
Битвы неоконченной пыланье,
Полыханье поднятых мечей.
Это башня ярости и славы,
Где к копью приставлено копьё,
Где пучки цветов, кровавоглавы,
Прямо в сердце врезаны моё.
Снилась мне высокая темница
И решётка, чёрная, как ночь,
За решёткой – сказочная птица,
Та, которой некому помочь.
Но и я живу, как видно, плохо,
Ибо я помочь не в силах ей.
И встаёт стена чертополоха
Между мной и радостью моей.
И простёрся шип клинообразный
В грудь мою, и уж в последний раз
Светит мне печальный и прекрасный
Взор её неугасимых глаз.
(«Чертополох». 1956)
 

Никто, конечно, не «приносил» и не ставил на стол букет из колючего сорняка. Можно представить крымскую осень, горные тропы, заросшие по обочинам кустами пылающего чертополоха. Бредущему по тропе поэту он казался образом разрыва, режущей сердце разлуки…

Так начал складываться первый и последний у Заболоцкого цикл любовной лирики «Последняя любовь».

Ещё в Крыму, объясняясь с женой, ему повсюду чудились образы расставания.

 
На сверкающем глиссере белом
Мы заехали в каменный грот,
И скала опрокинутым телом
Заслонила от нас небосвод.
……………………………………………
Под великой одеждою моря,
Подражая движеньям людей,
Целый мир ликованья и горя
Жил диковинной жизнью своей.
Что-то там и рвалось, и кипело,
И сплеталось, и снова рвалось,
И скалы опрокинутой тело
Пробивало над нами насквозь. <…>
(«Морская прогулка». 1956)
 

…Тут надо бы вернуться на два года назад, чтобы лучше понять то состояние, в котором находился Заболоцкий. Страшные испытания лагеря (эти муки так и не оставили его до конца) и непомерный упорный труд по восстановлению благополучной жизни семьи не прошли даром. Евгений Львович Шварц, конечно, любил друга, но и видел издержки его характера. Говорил ли ему прямо об этом? Вряд ли, скорее молчал. Иначе не появились бы в его «Дневнике» такие записи: «…A Николая Алексеевича стали опять охватывать пароксизмы самоуважения. То выглянет из него Карлуша Миллер, то вятский мужичок на возу, не отвечающий, что привёз на рынок, по загадочным причинам. Бог с ним. Без этого самоуважения не одолел бы он ни „Слово“, ни Руставели и не написал бы множества великолепных стихотворений.

Но когда, полный не то жреческой, не то чудаческой надменности, вещал он нечто, подобное тому, что „женщины не могут любить цветы“, испытывал я чувство неловкости. А Катерина Васильевна только улыбалась спокойно. Придавала этому ровно столько значения, сколько следовало. И всё шло хорошо, но вот в один несчастный день потерял сознание Николай Алексеевич. Дома, без всякого видимого повода. Пил много с тех пор, как жить стало полегче. Приехала „неотложная помощь“. Вспрыснули камфару. А через полчаса или час – новый припадок. Сердечный. Приехал профессор, который уже много дней спустя признался, что у Николая Алексеевича начиналась агония и что не надеялся он беднягу отходить. Кардиограмма установила инфаркт».

Имея в виду Заболоцкого, Шварц признаётся:

«Угловатость гениальных людей стала меня отталкивать. Он может и чудачествовать, и проповедовать даже методично, упорно своевольничать: жизнь его и гениальность его снимают с него вину. Страдания его снимают с него вину».

Врачи спасли поэта; жена самоотверженно выхаживала больного мужа. Ангел, дней моих хранитель – назвал он её в замечательном стихотворении «Бегство в Египет» (1955). Так оно и было. Евгений Шварц в том же «Дневнике» оставил чудесный портрет её души; столь же высоко отзывались о Екатерине Васильевне и многие другие. Так, Николай Чуковский писал, что она была готова ради мужа на любые лишения, на любой подвиг. «По крайней мере, такова была её репутация в нашем кругу, и в течение многих-многих лет она подтверждала эту репутацию всеми своими поступками».

Он также заметил: «…в преданности Катерины Васильевны было даже что-то чрезмерное. Николай Алексеевич всегда оставался абсолютным хозяином и господином у себя в доме. Все вопросы, связанные с жизнью семьи, кроме мельчайших, решались им единолично. <…> Катерина Васильевна никогда не протестовала и, вероятно, даже не давала советов. Когда её спрашивали о чём-нибудь, заведённом в её хозяйстве, она отвечала тихим голосом, опустив глаза: „Так желает Коленька“ или „Так сказал Николай Алексеевич“. Она никогда не спорила с ним, не упрекала его – даже когда он выпивал лишнее, что с ним порой случалось. Спорить с ним было нелегко, – я, постоянно с ним споривший, знал это по собственному опыту. Он до всего доходил своим умом и за всё, до чего дошёл, держался крепко. И она не спорила.

Он платил ей за покорность самой нежной, бесспорной любовью. <…>

И вдруг она ушла от него к другому.

Нельзя передать его удивления, обиды и горя. Эти три душевных состояния обрушились на него не сразу, а по очереди, именно в таком порядке. Сначала он был удивлён – до остолбенения – и не верил даже очевидности. Он был ошарашен тем, что так мало знал её, прожив с ней три десятилетия в такой близости. Он не верил, потому что она вдруг выскочила из своего собственного образа, в реальности которого он никогда не сомневался. Он знал все поступки, которые она могла совершить, и вдруг в сорок девять лет она совершила поступок, абсолютно им непредвиденный. Он удивился бы меньше, если бы она проглотила автобус или стала изрыгать пламя, как дракон.

Но когда очевидность сделалась несомненной, удивление сменилось обидой. Впрочем, обида – слишком слабое слово. Он был предан, оскорблён и унижен. А человек он был самолюбивый и гордый. Бедствия, которые он претерпевал до тех пор, – нищета, заключение, не задевали его гордости, потому что были проявлением сил, совершенно ему посторонних. Но то, что жена, с которой он прожил тридцать лет, могла предпочесть ему другого, унизило его, а унижения он вынести не мог».

За полгода до этого Заболоцкому позвонила незнакомая женщина: званная однажды в гости, где он должен был читать стихи, она не сумела приехать и очень жалела об этом; просила при случае дать ей возможность побывать на его чтении. Поэт ответил, что сейчас чувствует себя плохо после инфаркта, но обещал позвонить, как поправится. Любительница поэзии вовсе не была уверена, что продиктованный ею телефон вообще был записан. И вдруг звонок: «С вами говорит Заболоцкий. Разрешите мне к вам приехать». Она подумала: чей-то глупый розыгрыш. Оказалось – нет.

Уже во вторую встречу, за ресторанным столиком, снова не очень трезвый, – он то и дело пил вино, – Заболоцкий вдруг написал ей на листке бумаги: «Я п. В. б. м. ж.». Конечно, она читала «Анну Каренину» и легко поняла, что речь о просьбе быть его женой. Вот что пишет Наталия Александровна Роскина в мемуарном очерке: «„Простите, – сказала я, – насколько я знаю, у вас есть жена“. – „Она уходит от меня, – ответил он, и на его глазах показались слёзы. – Она полюбила другого“. – „А кто он?“ – „Он тоже писатель“. – „Хороший?“ – глупо спросила я. „Хороший. Ну, не очень хороший, но всё-таки хороший. Если бы вы знали, как я одинок!“ Я молчала. „Подумайте. Прошу вас, подумайте“.

Времени „думать“ у меня оказалось мало. Каждый день он приезжал за мной, ему уже казалось, что он влюблён безумно.

Я была измучена этими вечерами в ресторанах, после работы, его настойчивостью, вдохновлена его клятвами, его стихами».

Первым стихотворением, которое Заболоцкий ей посвятил, было «Письмо» – сумбурное и пылкое объяснение в чувствах, в художественном смысле – слабое. Поэт, конечно, это понимал и печатать не собирался. Позже сказал: «Я его хранить не буду, а ты – сохрани».

Там есть строка, совершенно обнажённая, беззащитная, растерянная, что ли…

 
Я – забытый ребёнок, забытый судьбой,
                             позабытый в осеннем саду…
 

С большими странностями столкнулась молодая женщина: Заболоцкий как-то ей поведал, что советовался с женой, собиравшейся вот-вот от него уйти, жениться ему на Роскиной или нет. По словам поэта, «Екатерина Васильевна была сначала в ужасе от его решения, но потом, когда он дал ей прочесть одно моё сочинение (автобиографическую повесть о детстве, о смерти матери и гибели отца), она поверила, что я по крайней мере не какая-нибудь авантюристка».

Роскина жила с восьмилетней дочерью в перенаселённой коммуналке и не могла представить, как житейски устроятся в дальнейшем «столь разные существования» всех, кто угодил в эту историю.

«Тут он мне сказал, к кому уходит от него жена. Это имя было мне хорошо знакомо. Василий Семёнович Гроссман – близкий друг моего отца. Когда мой отец пропал без вести (и было ясно уже, что это означает), Василий Семёнович отыскал мой адрес и прислал мне, тогда незнакомой ему четырнадцатилетней девочке, письмо, в котором справлялся, не может ли он мне чем-нибудь помочь – деньгами, книгами. Так не поступил ни один из друзей моего отца, хотя их было много. После войны я бывала у Гроссмана и относилась к нему с глубочайшим уважением и любовью. И Екатерина Васильевна заочно стала мне симпатична – это чувство сохранилось навсегда.

Пока всё кипело в сердцах пятерых людей (Василию Семёновичу предстояло оставить жену Ольгу Михайловну), пока всё ещё по существу оставалось неопределённым, Николай Алексеевич стал всем говорить, что он женат на мне».

Кроме «кипения сердец» у них начались бытовые мытарства: бездомье, временные пристанища, хлопоты по устройству и налаживанию жизни и работы. Порой доходило до анекдота: в декабре 1956 года, оформляя путёвки в Дом творчества в Малеевке, Заболоцкий забыл фамилию новой жены. «Он позвонил по телефону из Литфонда мне на работу и спросил: „Наташа, прости, как твоя фамилия?“ Я спокойно ответила: „Моя фамилия Роскина“. – „Да, правда. Я чувствовал, что что-то не так. Я написал – Соркина“. Все присутствовавшие, конечно, хохотали, я в том числе. Не смеялся только С. А. Макашин. Он сказал: „На фронте так женились“. Фронт – близость гибели, какая-то неистовая спешность радости, какое-то безумное смешение горя и счастья – это и была душа Заболоцкого».

Поэт Арсений Тарковский добродушно посмеивался над Заболоцким (впрочем, за глаза – чтобы не обидеть товарища): «Нашёл себе иудейскую девицу, она оказалась премиленькой, и решил отвлечься». Понятно, всё было далеко не так просто. Заболоцкий пытался как-то спастись – и не мог. После Малеевки у них с Роскиной начались ссоры и примирения, съезды и разъезды. Поэт то клятвенно обещал бросить пить, то следом заявлял: это сделать для него никак невозможно. Во время разрыва отношений – и из разрыва, как признавалась сама Наталия Александровна, появилось знаменитое стихотворение «Признание» («Зацелована, околдована…», 1957), тут же им отосланное Роскиной по почте. (Впоследствии эти стихи – сами по себе готовый романс – положили на музыку, и «Признание» с упоением – а больше с самоупоением – распевал с эстрады один разбитной шансонье с ну-очень-красивым псевдонимом, перед исполнением непременно объявляя: «Моя песня!» – и при этом почему-то всегда забывая назвать имя поэта, сочинившего слова этой его песни. Впрочем, обычная практика для теперешней эстрады. Кто бы в прежние времена смел сказать о ставших романсами стихах «Я помню чудное мгновенье…» или «Я встретил вас, и всё былое…» – моя песня?..)

Заболоцкий и Роскина пожили понемногу и в её коммуналке на Мещанской, и у него в квартире на Беговой…

«Я поверила, что мы можем начать сначала, мне было страшно оставлять его одного, – вспоминала она. – Я всё-таки была к нему сильно привязана, и чувствовала какую-то ответственность за него, и очень хотела, чтобы он не пил и чтобы всё было хорошо. Без его ведома я советовалась с одним опытным врачом, который сказал мне: „Ему нельзя пить никогда, ни капли. Если он будет пить, то проживёт – ну, года полтора“. Прогноз этого врача оправдался с точностью до одного месяца».

Вполне возможно, и Заболоцкий чувствовал это, но ни разлука с Наталией Александровной, ни опасность для здоровья не остановили его:

«Однажды утром он сказал мне, что сегодня собирается начать пить. Он дал домработнице денег, чтобы она ехала за вином, а мне сказал, чтобы я ехала на Мещанскую. Это был февраль, студенческие каникулы, и его дети Наташа и Никита были в Ленинграде. С их разрешения я на это время поселила свою дочку Иру в их комнате. Ире было там очень хорошо, так как её мыли в человеческой ванне, да и вообще. Она предполагала, что будет здесь ещё несколько дней, но кротко стала натягивать шубку. Я сказала Николаю Алексеевичу, что этот случай в нашей жизни – последний».

Цикл «Последняя любовь» (из десяти стихотворений) по названию прямо соотносится с известным стихотворением Фёдора Ивановича Тютчева:

 
О, как на склоне наших дней
Нежней мы любим и суеверней…
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней! <…>
 

Шедевр Тютчева посвящён одной женщине – Елене Денисьевой, а у шедевра Заболоцкого не так всё определённо: одни стихотворения связаны с Наталией Роскиной, другие – с женой, Екатериной Васильевной. Точнее бы сказать, в лирической героине этого цикла слились воедино черты обеих женщин – так распорядилось воображение поэта. До сей поры литературоведы не пришли к единому мнению, кому посвящены те или иные стихи. Казалось бы, «Признание» обращено к Наталии Александровне. Однако единственную в пятистрофном стихотворении портретную строфу («Отвори мне лицо полуночное, / Дай войти в эти очи тяжёлые, / В эти чёрные брови восточные, / В эти руки твои полуголые») можно отнести и к Екатерине Васильевне, в облике которой, по общему впечатлению видевших её, было что-то восточное.

Или стихотворение «Можжевеловый куст» (1957).

Кому оно посвящено? Конечно, большей частью – жене. Однако…

 
Я увидел во сне можжевеловый куст,
Я услышал вдали металлический хруст,
Аметистовых ягод услышал я звон,
И во сне, в тишине, мне понравился он. <…>
 

Можжевельник рос у крымской тропы, где гулял поэт с женой в канун разрыва. А ожерелье из аметистов он подарил Роскиной перед Малеевкой: после расставания она «постаралась избавиться» от этих аметистов, «которые, по системе суеверий, связанных с камнями, приносят несчастье».

 
Я почуял сквозь сон лёгкий запах смолы.
Отогнув невысокие эти стволы,
Я заметил во мраке древесных ветвей
Чуть живое подобье улыбки твоей.
 
 
Можжевеловый куст, можжевеловый куст,
Остывающий лепет изменчивых уст,
Лёгкий лепет, едва отдающий смолой,
Проколовший меня смертоносной иглой!
 
 
В золотых небесах за окошком моим
Облака проплывают одно за другим,
Облетевший мой садик безжизнен и пуст…
Да простит тебя бог, можжевеловый куст!
 

То же самое можно увидеть и в стихотворениях «Последняя любовь» (1957), «Клялась ты – до гроба / Быть милой моей…» (1957) и в других. Лишь последние стихотворения цикла: «Встреча» и «Старость» (1956) полностью обращены к жене.

Чрезвычайно характерно, заметил Юрий Колкер, что в этом лирическом цикле, одном из самых щемящих и мучительных в русской поэзии, героиня едина в двух лицах и большей частью стихи посвящены жене. «Он именно полюбил её с новой силой; переживал за неё; понял, что и на него ложится доля ответственности за постигшую его катастрофу. Точнее, за катастрофу, постигшую их обоих».

Да и Наталия Александровна Роскина однажды поведала взрослому сыну поэта Никите, что не может ничего сделать для Заболоцкого: «…он всё время думает только о Екатерине Васильевне».

Семён Липкин в книге о Василии Гроссмане зарекается писать о последней любви своего героя, «принёсшей ему много счастья и страдания и оказавшейся мучительной (курсив мой. – В. М.) для четырёх чистых, хороших людей»: дескать, ещё рано, да и трудно об этом писать. Почему-то он не вспоминает при этом про пятого человека в этой истории – Наталию Роскину. И почему-то ни словом не оговаривается о страданиях Заболоцкого, уж никак не меньших, чем Гроссмана.

Юрий Колкер несравненно объективнее смотрит на происшедшее:

«Когда вглядываешься во всё это, за Екатерину Васильевну становится страшно не меньше, чем за поэта. Винить её не в чем. Гроссман, опытный сердцеед, мог не понимать, что делает. Для Роскиной эта история была всё же приключением, пусть и мучительным. Для Клыковой, как и для Заболоцкого, произошло землетрясение, разлом тектонической плиты. Екатерина Васильевна прожила ещё долгие годы – и, надо полагать, в оцепенении от случившегося».

* * *

После полного разрыва с Наталией Роскиной товарищи и приятели, навещавшие Заболоцкого, долгое время заставали одну и ту же картину: поэт в одиночестве сидел за бутылкой вина и без конца слушал одну и ту же пластинку – «Болеро» Равеля. Кончалась – тут же заводил снова, несчётное количество раз, не участвуя в разговорах и ни на что другое не обращая внимания. Он словно был под каким-то музыкальным, ритмическим гипнозом. Однажды Заболоцкий попытался выразить своё сомнамбулическое состояние в одноимённом стихотворении – «Болеро» (1957), но вряд ли высказался в нём полностью. Строки «Есть в этом мире праздник изначальный – / Напев волынки скудный и печальный / И эта пляска медленных крестьян…» на первый взгляд ничего не проясняют и ни о чём не говорят, – но в них чудится отдалённый намёк на разгадку. Лишь в последней строке стихотворения эта разгадка выходит наружу, явственно заявляется:

 
О, болеро, священный танец боя!
 

Ведь болеро – действительно боевой танец: скудный и печальный напев всё более и более усиливается, ритм возрастает до небывалого напряжения и наконец разрешается сокрушительным взрывом барабанов и тарелок – железа, на жаргоне музыкантов.

Не свою ли жизнь невольно созерцал в помутнённом сознании Заболоцкий?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю