Текст книги "Заболоцкий. Иволга, леса отшельница"
Автор книги: Валерий Михайлов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 47 страниц)
«…При таком душевном состоянии Николай не может не быть самолюбив. <…> Его неустанная деятельность, в большинстве случаев не имеющая материальной корысти, в значительной мере подвигается самолюбием, как необходимость доказать себе самому и другим и оправдать своё мнение о себе и о носимой им должности. И тогда, борясь против сомнения в нём, Николай может быть суровым и жестоким в своей прямолинейности, считая или стараясь убедить себя, что борется за правду, без которой окружающие же потерпели бы огромный ущерб…»
«Николай по складу своему имеет доброту и не может не иметь её, хотя бы по одному тому, что невозможно жить с постоянным чувством ответственности за окружающих и не скрасить этого чувства добрым отношением к опекаемым. Эта доброта имеет, однако, вполне определённый душевный тон. Она ничуть не похожа на острую жалость обо всём живом, которая порою щемит сердце, но бездеятельна и не понуждает оказать поддержку…»
«Зорким и деловитым взглядом… Николай рассмотрит построение жизни в её фундаментах, людей, с которыми он соприкоснулся, быстро оценит как и что и положит решение помочь в том-то и том-то. <…>
…Обладая умом чётким, силою внутреннего натиска и правдивостью, он может иметь и имеет успех в науках и искусствах».
Коли бы Заболоцкий свернул в молодости на стезю науки, он, без сомнения, добился бы многого. Хотя бы потому, что был по натуре продолжателем дела своего отца, Алексея Агафоновича.
Возможно, из него мог выйти и художник: рисовальщиком был хорошим.
«Достигнутое Николаем, как бы оно ни было значительно, лишено благоухания. Фосфоресцирующие светы не появятся тут: Николай говорит в точности то, что говорит, не больше и не меньше. Из какой-то обидчивости он всегда отвечает миру ответом Корделии: „Я люблю ровно столько, сколько должна дочь любить отца“, но делает это не из застенчивой гордости, а по всегдашней прямолинейности своей мысли».
В «Столбцах» благоухания, конечно, нет. Однако в поздних стихах («В этой роще берёзовой…» и некоторых других) оно явно ощущается.
Что до фосфоресцирования, то тут Флоренский безусловно прав в своём понимании этого имени: к мистике, неопределённости Заболоцкий никак не был расположен.
«Этот ум не склонен к созерцательности. Он может подыматься высоко, в известных случаях, но он всегда остаётся помнящим о себе и потому не приходит в интеллектуальный экстаз. Он не парит. Его нельзя назвать корыстным: но в нём присутствуют какие-то элементы расчёта и утилитарности».
«Он, из всех имён может быть наиболее, ценит в человеке его человеческое достоинство, держится за него в себе самом, боясь выпустить из рук, и требует его от других».
В «десятку»!..
«Мир природный, с одной стороны, и мир мистический – с другой, кажутся ему равно далёкими от разума и разумность исключающими, человечность же – тождественной с разумностью».
И это суждение подходит поэту, хотя мир природный, по Заболоцкому, по-своему – мыслящий, но, конечно, ещё далёк от разума.
«Его собственная сфера – это человеческая культура, понимаемая однако не как высший план творческой природы и не как фундамент жизни горней, но противопоставленная всему бытию. Николай – типичный горожанин и гражданин. Он не доверяет бытию, потому что не чувствует направляющего его Логоса и в душе плохо сознаёт, что „вся Тем быша и без Него ничтоже бысть, еже быстъ“. Слишком далёкий от бытия, чтобы быть заинтересованным отрицать приведённое Евангельское изречение, Николай просто не считается с ним и верит лишь в те божественные силы, которые открываются в сознательной деятельности устрояющего человеческого разума».
«Николай, как сказано, доверяет лишь разуму, – не только своему, но и Божьему, поскольку он обращён к культуре. Николай доверяет лишь сознательному усилию. Это необходимо ведёт к горячности, которая очень характерно отмечает это имя».
Что такое разум, как не одухотворённый ум?
Приземлённый ум спесив, не может не возгордиться собой. Кто заспит свой разум, тут же возомнит себя богом. Давным-давно сказано: спящий разум порождает чудовищ. С каждым веком это всё очевиднее.
Если даже поэт и сторонился церкви, всё равно он по сути своей был духовным, верующим человеком.
«…Николай прямолинейно и нарочито честен, нарочито прям, волит иметь горячую честность и честную горячность».
На первый взгляд Заболоцкий казался всем уравновешенным и степенным, порой даже скучным и заурядным. Но люди близкие знали, как он остро чувствует и переживает внутри себя. Он был не теплохладен – горяч…
В заметках и подготовительных материалах к части первой своей «Ономатологии» отец Павел Флоренский писал об этом имени:
«…Николай. Дополнить и разъяснить: В нём есть чувство священности, хотя нет мистики. Это чувство священности относится к его вере, его попечению, его управлению. Это – не просто дело, а священное дело, своего рода помазанность его на дело. Поэтому он благоговеет перед ним. Поэтому же он склонен искать себе и всяческого поддержания чрезвычайно, торжественно, и поэтому может обращаться к людям, в дух[овный] совет которых он верит и доверяет и какового опыта в себе не знает».
Замечательные по прозорливости слова!
Заболоцкий и был помазан Богом – на поэзию.
Глава третья
РОДИТЕЛЬСКИЙ ДОМ
В семейном кругу
В Сернуре семья Заболотских с годами прибавлялась: родились сын Александр, дочери Наталья и Елена. Тяжело пережили беду, случившуюся летом 1912 года, когда скончался младенец Шурочка.
Многодетному семейству приходилось существовать на одно жалованье сельского агронома. Жили в тесноте, да не в обиде. Бывало, правда, глава семьи по чрезмерной требовательности и приверженности к порядку выходил из себя – и между ним и женой вспыхивали ссоры. Конечно, это были тяжкие минуты для всех. Молодой жене казалось, что муж таким образом корит её за то, что она бесприданница. Плач, слёзы – расстроенные дети. Конечно, сказывались и разница в возрасте (Лидии Андреевне не было и двадцати, когда она вышла замуж), и материальные трудности. Но главное, к ней, которая прежде жила восторженными думами и надеждами о будущем, пришло понимание: с юными мечтами о борьбе за народное дело – и непременно в городе, в гуще жизни – придётся рано или поздно расстаться. И это расставание с тем, к чему она когда-то в девичестве стремилась всем своим существом, было очень болезненным.
По свидетельству сестры поэта, Марии Алексеевны, душой семьи была мать: «Всё хорошее, что в нас есть, заложено мамой. Мама была очень хорошим, умным и справедливым человеком. Любовь к людям, отвращение к лжи и обману она внушала нам с детства. У неё был удивительно чистый и свежий ум, она очень любила книги и привила нам любовь к ним».
Лидия Андреевна рано, десяти лет, осталась без матери. Отец, Андрей Иванович Дьяконов, хоть и носил звание почётного потомственного гражданина города Уржума, слыл «непутёвым» – загуливал и попросту забывал о четырёх девочках-сиротках и сыне. Лидию и других девочек взяла на попечение старшая сестра Ольга. Все они окончили Вятскую Мариининскую гимназию, Ольга, Лидия и Екатерина – с серебряной медалью, стали учительницами. Ольга Андреевна Дьяконова сочиняла и даже печатала в губернской газете стихи, собирала народные песни. Их наверняка слышал ребёнком и Коля Заболотский – не потому ли уже в его ранних стихах появились фольклорные мотивы…
Сам Николай Алексеевич в очерке «Ранние годы» совсем немного рассказал о своей матери (мамой он её там так ни разу и не назвал) – но её боль и смуту понял:
«Детей у матери было шестеро, и я – старший из них. Погружённая в домашние заботы, мать старилась раньше времени и томилась в захолустье. Когда-то радостная и весёлая, теперь она видела всю безвыходность своего неудачного супружества и нерастраченные душевные силы свои выражала в исступлённой любви к детям. Она чувствовала, что настоящая живая жизнь идёт где-то стороной, далеко от неё, сама же она обречена на медленное душевное умирание. Она с гордостью рассказывала нам, что есть на свете люди, которые желают добра народу и борются за его счастье, и за это их гонят и преследуют; что сестра её, тётя Миля, сидела в тюрьме за нелегальную работу, так же как сидел один из отцовых племянников, студент, известный в нашей семье под кличкой Коля-большой, в отличие от меня – Коли-маленького. Коля-большой по временам приезжал к нам со своей неизменной гитарой и собирал вокруг себя целую толпу местной молодёжи. Он славно пел свои неведомые нам студенческие песни и всем своим весёлым видом вовсе не напоминал подвижника, пострадавшего за народ. Это была загадка, разгадать которую я был ещё не в силах».
Разгадал ли он эту загадку потом?
Всю жизнь Заболоцкий чурался политики, всячески уворачиваясь от неё. Она сама достала поэта и изломала ему жизнь.
Похоже, говоря про неразгаданную в детстве загадку, поэт тонко усмехается над своим взрослым тёзкой и над самим собой, и даже над матерью – её чистыми, наивными мечтами. Уж он-то познал «на собственной шкуре», куда завела эта борьба за народное счастье: как говорится, за что боролись, на то и напоролись…
Итак, Коля-большой горланил весёлые песни – в отличии от Лидии Андреевны, которая порой, в одиночестве, грустно певала запретную песню своей сестры-революционерки про погост в поле и помост на погосте, окрашенный кровью.
Заметим, без песни в доме Заболотских не обходилось. Николаю на всю жизнь запомнилась теплота домашнего очага, книги и песни – петь любили все. Впрочем, в те времена песня была за обычай – в храме, в поле за крестьянским трудом, в любой избе…
Отец прекрасно играл на гитаре, недурно пел. Мать подтягивала ему. По словам Никиты Заболоцкого, сына и биографа, в семье пели русские и малороссийские песни, а порой, хотя и путая слова, марийские. «Лидия Андреевна исполняла что-то из „Аскольдовой могилы“, пела „Виют витры“, „Стоит гора высокая“. Все вместе пели „Буря мглою небо кроет“, „Звёзды, мои звёздочки“, „Липа вековая“. Развеселившись, Алексей Агафонович лихо отыгрывал на гитаре и, сощурившись, задорно начинал: „Уж вы, пташки-канашки мои, разлюбезные бумажки мои! А бумажки-то новенькие, двадцатипятирублёвенькие“…» Младший брат поэта, Алексей Алексеевич, говорил впоследствии, что с детства запомнил всё, что звучало в доме – от колыбельных и детских песен до романсов и оперных арий.
Николаю достались от родителей и голос, и хороший музыкальный слух, и любовь к пению. От отца перенял игру на гитаре, чуть позже освоил балалайку…
Как-то, в ноябре 1921 года, в голодном Петрограде, Заболоцкому вдруг почудилось давнее: зима, родительский дом. В ту пору вести с родины шли неутешительные: дома перебивались с хлеба на воду, отец болел, совхоз его «шатался»… А тут Николаю стало ещё известно от одной студентки, что его ближайший друг, Михаил Касьянов, сильно захворал, попал в больницу. Он кинулся писать письмо Мише, – есть в том письме такие слова:
«Просыпаясь по ночам и дрожа под своим одеялом, долго думал о тебе. <…>
Я немного нездоров. Папироса не доставляет удовольствия, мысли скачут, холодные пальцы лениво движут перо. Сегодня я вспомнил моё глубокое детство, Ёлку, Рождество. Печка топится. Пар из дверей. Мальчишки в инее. – Можно прославить?
Лежал в постели и пел про себя:
– Рождество твое Христе Боже наш…
У дверей стояли студентки и смеялись…»
Запел бы вслух – ещё громче бы засмеялись: какое же Рождество, когда на дворе пока только осень… А ведь он, подчиняясь древнему, исконному чувству, по существу, молился о друге…
Поскреби русскую душу, в её, ещё не затвердевшей, советской коросте, – а там Христос.
Времена настали другие: если прежде гнали революционеров (впрочем, со старорежимной мягкостью, по-домашнему), то теперь гнали всех бывших – со зверской беспощадностью (сознаём, привычный эпитет в этом случае оскорбителен для зверей: животные, в отличие от людей, массово не убивают себе подобных). Священников – тех преследовали и уничтожали чуть ли не в первую очередь.
В своём очерке «Ранние годы» Заболоцкий ни словом не обмолвился о родословии матери, Лидии Андреевны. Неизвестно даже: знал ли он хоть что-нибудь о её предках? Коли знал – то скрывал: ему, битому-перебитому властью, приходилось быть крайне осторожным. Поэт не желал снова очутиться в неволе. Стать «повторником», то бишь опять загреметь в лагерь можно было в два счёта: органы «бдили» с удвоенным вниманием за всеми недавними зэками. Попасть вновь под арест – значит поставить крест на своей поэтической работе и обречь семью на новые испытания. Он не имел права на это…
Лидия Андреевна носила в девичестве «говорящую» фамилию – Дьяконова. По материнской линии она была родом из семейства потомственных священников. Среди её старинной родни были в основном приходские священнослужители, а кроме них – морские офицеры, флотский вице-адмирал. Разумеется, в государстве оголтелого богоборчества даже такое отдалённое родство люди старались держать в тайне.
Священники по духу своему и по роду деятельности неразрывно связаны с искусством слова. Недаром у родной тётки будущего поэта по материнской линии проявилась тяга к литературному творчеству, а его двоюродный брат стал писателем. Есть все основания предположить, что художественный дар передала Николаю Заболоцкому его мать, Лидия Андреевна. Такого мнения, в частности, придерживается замечательный поэт Светлана Сырнева, живущая в городе Кирове, с которой недавно мы долго разговаривали о Заболоцком. От отца же Николай Алексеевич явно унаследовал свой огромный естественно-научный пыл…
Про отца, Алексея Агафоновича, Николай Заболоцкий сказал в своём очерке, что тот был «умеренно религиозен». О своих же религиозных взглядах умолчал. Вполне возможно, что и говорить-то было почти не о чем: поэт верил больше в человеческий разум, способный преобразить жизнь к лучшему, нежели в высшие силы. Ему была близка отнюдь не мистика, а положительные – естественно-научные – знания о мире и природе. И в этом он, несомненно, следовал отцу-агроному, убеждённому практику созидательного труда.
У отца на Епифаниевской ферме были и новые, ухоженные делянки с девятипольным севооборотом и, тут же по соседству, с трёхпольным – захудалые участки, которые обрабатывались по старинке. Так, наглядно, Алексей Агафонович приучал к передовой культуре земледелия своих упрямых и косных земляков. Мужики частенько навешали ферму и заглядывали на огонёк к самому агроному, чтобы потолковать о хозяйстве, об урожаях. У того дома была даже устроена небольшая лаборатория, где Алексей Агафонович показывал своим недоверчивым подопечным, как определять всхожесть семян, оценивать качество почвы и вносить в неё минеральные удобрения.
Любознательный сын Коля прислушивался к разговорам – и вскоре завёл в чулане собственную лабораторию, в которой с важностью демонстрировал братишке Алексею – по-домашнему Лёле, Лелюхе – различные химические опыты. Повзрослевший Лелюха впоследствии писал старшему брату: «С раннего детства, кроме увлечения стихами, мне вспоминаются твои занятия химией. Помнишь, как в чуланчике в Сернуре ты мудрил с колбами и пробирками? Все обычные химикалии – серу, купорос и прочие – я впервые увидел и запомнил в твоих руках. Потом это увлечение сменилось другим – журналом „Жулик“. Далёкие, милые времена нашего детства!»
Алексей Агафонович Заболотский по вечерам в домашнем кругу любил порассуждать «о вечности и бесконечности», как подшучивала над мужем Лидия Андреевна. Близкие, бывало, слегка посмеивались над философствованием главы семейства, видно, считая это чудачеством. И лишь старший сын всерьёз слушал отца: недаром позже, в молодости, Николая сильно увлекли космические идеи «калужского мечтателя» Константина Эдуардовича Циолковского. Научный прогресс и его достижения были главным, что виделось отцу и сыну в будущем человечества. Но как соотносились между собой религия и наука в уме и душе молодого поэта?
Николай Сбоев, земляк и студенческий товарищ Заболоцкого, в своём мемуарном очерке «О юности поэта» припомнил один эпизод из их петроградской молодости: «…склонности к религиозным переживаниям молодёжь не имела, кроме меня. Н. А. Заболоцкий как-то раз сделал даже попытку повлиять на меня в сторону отвлечения от религиозных настроений и высказал тот практический аргумент, что атеистическое, естественно-научное мировоззрение недоступно для насмешки, тогда как верующего оскорбить очень легко».
Довольно странный «практический аргумент».
Знания относительны, они только бесконечно приближаются к истине, не в силах её до конца постигнуть, – то есть сами по себе уязвимее для насмешки. Тогда как Бог непоругаем, и оскорбить верующего, у кого Он в душе, в принципе невозможно. Наверное, естественно-научное мировоззрение казалось тогда молодому поэту абсолютной истиной. Для человека же, уверовавшего в науку, религией становятся знания.
Вспомним ещё и то, что студенты-земляки жили в стране, где воцарился вульгарный материализм, открыто глумившийся над «мракобесием» верующих, – и, вполне вероятно, Заболоцкий хотел попросту уберечь своего друга от неприятностей.
Но возможно и другое. Не свидетельствует ли «аргумент» молодого поэта косвенным образом о том, что и сам Николай был отчасти склонен к религиозным переживаниям, но скрывал их от посторонних. Святыня на то и святыня, чтобы хранить её в тайне, в самой глубине души. Согласно библейской заповеди, не должно метать бисер перед свиньями.
В любом случае чужая святыня была для Заболоцкого не менее дорога, чем своя.
Эта участливость, как и обострённое чувство человеческого достоинства, конечно же, не возникают сами по себе. Они ненароком воспитываются в семье, словом и делом близких. И отец, и мать были людьми твёрдых нравственных правил, людьми долга. Лидия Андреевна всю себя отдавала детям. Алексей Агафонович отнюдь не только проповедовал среди окрестных крестьян передовые земледельческие навыки, но и стремился, насколько возможно, помочь им в жизни. Глядя на родителей, подраставшим братьям и сёстрам без лишних слов становилось понятно: добро должно быть деятельным. Никита Заболоцкий выбрал в своём жизнеописании характерный пример из жизни своего отца:
«Первый год его работы на сернурской ферме был очень неблагоприятным – неурожай подкосил крестьянские хозяйства, в округе наступил голод. Нужно было как-то помочь крестьянам. Обратимся к свидетельству марийского писателя и краеведа К. К. Васина, который писал: „А. Заболотский и его друзья-учителя и почтовые работники решили открыть для детей в селе бесплатную столовую. Собрали между собой деньги, но так как все они были людьми небогатыми, то денег оказалось мало. Тогда Заболотский написал в Петербург Шаляпину, который был уроженцем Вятской губернии, и попросил его как земляка помочь в осуществлении доброго дела. Шаляпин откликнулся на просьбу, прислал денег, и столовая была открыта“. Этот факт отмечен и в „Журнале Уржумского уездного земского собрания“, где, кстати, неоднократно упоминается земская деятельность агронома Заболотского – участие в организации сельскохозяйственных выставок, чтение лекций по земледелию на сельскохозяйственных курсах и для общественности. Недаром Лидия Андреевна, бывало, с гордостью говорила о муже: „Все в округе уважают Алексея Агафоновича. С его мнением и в земстве очень даже считаются“».
С февраля 1917 года в России переживали новую революционную смуту. Началась она в столице, Петрограде, но постепенно дошла и до окраин. С германской войны возвращались солдаты, вдрызг распропагандированные эсерами, большевиками, анархистами. Местные самодеятельные «демократы» подливали масла в огонь: кричали на митингах, разбрасывали листовки-агитки, создавали различные комитеты, которые только-то и могли, что будоражить умы и плодить беспорядок и разруху.
В Сернуре на Епифаниевской ферме тоже обнаружились недовольные – не всем по нраву был строгий и требовательный агроном Заболотский. Как ни сторонился Алексей Агафонович всяческой политической возни, всё равно не уберёгся. Однажды к нему в дом завалилась кучка шумных, возбуждённых крестьян с его же хозяйства и малознакомый мужик в солдатской шинели предъявил хозяину ордер на обыск. Подросток Коля с изумлением разглядывал солдата с ружьём, размахивающего перед лицом отца листом бумаги. О чём он кричит? Что в избе прячут оружие и продовольствие? Бред да и только!
Ничего, разумеется, эти мужики не нашли – ни в комнатах, ни в чулане.
Зато юный сочинитель нашёл превосходный материал для задуманного им шуточного журнала.
Однако отец, уже наслышанный о первом номере «Жулика», потребовал на просмотр рукописный журнал сына – и решительной рукой вырвал страницы с бойкими сатирическими виршами о незваных гостях. Глава семьи отнюдь не был расположен к сомнительным, по его мнению, шуткам на такую тему.
Всё бы это, конечно, забылось, если бы не свежая память брата Лелюхи – она удержала кой-какие строки. По отрывкам воссоздаётся картина: некий «Скворцов», забравшись на «бочонок», – очевидно, дело происходит на митинге «активистов», – толкает речь:
– Вы, ребята, не шумите,
Не кричите, не орите!
Покричать бы сам я рад,
Что долой, мол, агронома, —
Снаряжайте вы солдат,
Пусть поищут они дома…
Пулемёты есть большие
И заряды к ним стальные…
Алексей Агафонович, прочитав стишки в журнале «Жулик», недолго думая бросил вырванные листы в печку.
Так, ещё подростком, будущий поэт впервые столкнулся с цензурой.
Тогда это его, конечно, только позабавило…
Отца он ослушаться не мог, но на его действия тут же откликнулся новыми шуточными виршами. И эти строчки тоже сохранила нам цепкая память младшего брата:
Я – первый номер «Жулика»,
Обиженный судьбой, —
Истерзанный цензурою,
Нещадною рукой.
Листы мои повыдраны,
В огонь пошли стихи…
Второго номера «Жулика», по-видимому, уже не последовало…
Мнение отца было для сына самым весомым. Домашние, бывало, слегка посмеивались над склонностью почтенного агронома к толкованиям «о вечном и бесконечном». Один Николай был серьёзен и не разделял общего настроения. Брат, Алексей Алексеевич, будучи уже в пожилом возрасте, впоследствии писал племяннику Никите, собиравшему сведения о жизни Заболоцкого: «…я не помню, чтобы Коля шутил по этому поводу. Отца он всегда любил и очень уважал. Уже в послевоенные годы в одном из писем он писал мне, что отцу он обязан очень многим, что от него в большой степени наследовал он и свои творческие возможности… Слов нет, все мы очень обязаны и нашей маме, мягкой, доброй, сердечной…»
В отличие от других детей, тянувшихся к матери, для старшего брата авторитетом был отец и его жизненный пример.
С отцом у Николая Алексеевича связано самое дорогое, что было в детстве, – это совершенно очевидно, если судить даже только по одному автобиографическому очерку «Ранние годы».
В 1913 году, десятилетним мальчиком, Коля впервые расстался с домом – переехал, чтобы продолжить учёбу, за полсотни вёрст в уездный Уржум. Как бы ни было ему интересно в этом «большом городе», поначалу наверняка грызла тоска по родному крову, по родителям, по брату и сёстрам. Как и другие мальчишки, приехавшие издалека, он жил в ожидании заветных каникул. Да случалась и нечаянная радость…
«По временам из Сернура приезжал отец и забирал меня к себе в номера Потапова. Здесь мы вели роскошную жизнь – лакомились икрой, копчёной рыбкой, сыром. Всё это были деликатесы, недоступные нам в обычной жизни. На рождественские и пасхальные каникулы отец увозил меня домой, в Сернур.
Чудесные зимние дороги – одно из лучших моих детских воспоминаний. Отец ездил на паре казённых лошадей в крытой повозке или кошевых санях. Он был в тулупе поверх полушубка, в огромных валенках – настоящий богатырь-бородач. Соответственным образом одевали и меня. Усевшись в повозку, мы покрывали ноги меховым одеялом и уже не могли под тяжестью одежды двинуть ни рукой, ни ногой. Ямщик влезал на козлы, разбирал вожжи, вздрагивал колокольчик на дуге у коренного, и мы трогались. Предстоял целый день пути при 20–25-градусном морозе.
И зима, огромная, просторная, нестерпимо блистающая на снежных пустынях полей, развёртывала передо мной свои диковинные картины. Поля были беспредельны, и лишь далеко на горизонте темнела полоска леса. Снег скрипел, пел и визжал под полозьями; дребезжал колокольчик; развевая свои седые, покрытые инеем гривы, храпели лошади, и протяжно покрикивал ямщик, похожий на рождественского деда с ледяными сосульками в замёрзшей бороде. По временам мы ехали лесом, и это было сказочное государство сна, таинственное и неподвижное. И только заячьи следы на снегу да лёгкий трепет какой-то зимней птички, мгновенно вспорхнувшей с ёлки и уронившей в сугроб целую охапку снега, говорили о том, что не всё здесь мертво и неподвижно, что жизнь продолжается, тихая, скрытная, беззвучная, но никогда не умирающая до конца».
Прервём на мгновение это дивное воспоминание о дороге домой.
По свидетельству близких и родных, Николай Алексеевич не любил рассказывать о себе, о своём детстве, о родительском доме, о жизни в Сернуре, Уржуме, а позже в Москве и Петрограде. Никита Заболоцкий считает, что отец не склонен был обнаруживать историю формирования своей души. И происходило это не только потому, что не хотел-де касаться дорогих его сердцу воспоминаний: «Было в начале жизни поэта нечто такое, что поздней он постарался изжить в себе, – что-то несоответствовавшее его дальнейшей жизненной программе, болезненно отзывавшееся в нём. Подобно тому как он упорно вырабатывал правильную речь, избавляясь от характерного вятского выговора, освобождался он и от юношеской провинциальной сентиментальности и наивности. Потом, в письмах 1928–1929 годов, он писал: „За моей спиной так много неудач, лишений и слабоволия…“ – и сетовал на то, что пока ещё недостаточно отвердел, чтобы быть учителем жизни, то есть, как он понимал, – поэтом».
Никто не знает человека лучше его родных. Однако это объяснение всё-таки не кажется нам до конца полным и убедительным. Почему люди молчат о себе, о своём самом дорогом? Возможно ли, если даже захочешь, сказаться? Определяя словом нечто – некое чувство, таящееся в душе, – мы разрешаем, то есть избываем в себе это нечто. Оно живое, многосложное, неразъёмное, его лучше бы вообще не трогать. Что останется в душе, если невзначай выдашь сокровенное? Золотая рыбка живёт в глубине морской, а вытащенная на берег становится серой. Коль скоро мысль изречённая есть ложь, то как же тогда искажается, повреждается то неизречённое, что люди пытаются выразить словом…
Тем драгоценнее эти воспоминания о ранних своих годах, что поведал Заболоцкий почти на излёте жизни, после «звоночка» тяжелейшего инфаркта. Будто бы заранее прощаясь с жизнью, дал он волю своей душе…
И сколько истинной свежести в его рассказе, сколько целомудренной радости!..
«Совсем другой была природа под пасху. Она оживала вся сразу и, окончательно ещё не проснувшись, была наполнена смутным и тревожным шумом постепенного своего пробуждения. Темнел и с мелодичным, еле слышным звоном таял снег; ручьи уже начинали свои бесшабашные танцы; падали капли; скот радостно и сдержанно шумел в деревнях и просился на волю. И реки, эти замёрзшие царственные красавицы, вздрагивали, покрывались туманом и уже грозили нам неисчислимыми бедами. Однажды мы с отцом попали в разводье. Лошади успели проскочить, но тяжёлая повозка провалилась и упёрлась передком в твёрдую льдину. Вода хлестала через нас по меховому одеялу, и мы были на волосок от гибели. Но добрые кони вынесли, и опасность миновала.
Кормили лошадей на полдороге, в марийской деревне Часовня. Тут мы отдыхали, пили чай в вонючей, грязной избе, окружённые полуголыми ребятишками, и с полатей, посасывая длинную трубку, неподвижно смотрела на нас дряхлая лысая старуха – существо, лишь отдалённо похожее на человека. Домой приезжали поздно, при свете звёзд, когда всё село уже спало и только в нашем доме светился огонёк: домашние ждали нас».








