Текст книги "Заболоцкий. Иволга, леса отшельница"
Автор книги: Валерий Михайлов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 47 страниц)
Далее в своём выступлении поэт высказал решительное возмущение той разнузданной критикой, которой его подвергли в печати за поэму «Торжество земледелия». Накануне Николай Степанов уговаривал его не связываться с оппонентами и вычеркнуть свои возражения, но Заболоцкий настоял на своём:
«– Ну, уж это я оставлю. Имею же я право защищаться!»
И он высказался:
«А критика? Помогла она автору? Членораздельно и толково объяснила она ему, в чём согрешил он перед читателем? Две небольшие цитаты в достаточной степени ответят нам на этот вопрос.
1930 год. Журнал „Печать и революция“. Статья о „Столбцах“. Об авторе „Столбцов“ говорится так:
„Наш весельчак, наш сыпнотифозный… язык его развязывается только около выгребных ям, а красноречие его осеняет лишь тогда, когда он соседствует с пивной или спальней… О чём бы он ни писал, он свернёт на сексуал. У него даже дом, ‘виляя задом, летит в пространство бытия’. Эти стихи не свежи. Они что-то среднее между второй молодостью и собачьей старостью. Если же говорить о стихе, то по стилю это напоминает постель“».
И далее:
«Кажется, ни над одним советским поэтом критика не издевалась так, как надо мной. И каковы бы ни были мои литературные грехи, всё же подобные статьи и выступления не делают чести новой критике. Автора они ещё больше дезориентируют, отталкивают от искусства. Вот и всё их значение. Кому это идёт на пользу?»
Такого отпора от него никто не ждал, и, судя от отзывам на выступление поэта, самокритику его и возражения рецензентам участники дискуссии в основном одобрили…
Глава тринадцатая
СВЕТ НАСТОЯЩЕГО – ТЕНЬ БУДУЩЕГО
Золотое утро
…Но вернёмся в 1930 год, в июль.
Поэма «Торжество земледелия» закончена, пишется другая. Молодая семья Заболоцких впервые в Крыму, поехали на море отдохнуть. Впрочем, какой там отдых: поэт этому совсем не обучен, да и не желает учиться. Ему в жизни как-то всё время не до отдыха было… Николай даже гулять не любит: что без толку слоняться?.. «На третий день крымской жизни, лёжа на пляже, он сильно обжёг спину и был доволен, что теперь с полным основанием может оставаться дома и в своём любимом положении – лёжа на животе – читать и писать стихи, – пишет Никита Заболоцкий. – Вероятно, в те дни было написано стихотворение „Человек в воде“, заканчивающееся строчками:
А на жареной спине,
над безумцем хохоча,
инфузории одне
ели кожу лихача».
Не свой ли портрет на пляже Заболоцкий невзначай набросал в этом стихотворении?
Словно череп без волос.
как червяк подземный бел,
человек, расправив хвост,
перед волнами сидел.
Разворачивая ладони
словно белые блины,
он качался на попоне
всем хребтом своей спины.
Эдакое нелепое отдыхающее существо явно земноводного происхождения!..
Но какими оно занято мыслями?.. Впрочем, что за думки могут вообще появиться в голове под гнётом солнца, когда «каждый маленький сустав / <…> распарен и раздут»? Разве что такие же распаренные и раздутые, наивные, вроде бы пытающиеся то ли шутить, то ли что-то понять, как в стихотворении «Вопросы к морю»:
Хочу у моря я спросить,
для чего оно кипит?
Пук травы зачем висит,
между волн его сокрыт?
Это множество воды
очень дух смущают мой.
Лучше б выросли сады
там, где слышен моря вой.
Лучше б тут стояли хаты
и полезные растенья,
звери бегали рогаты
для крестьян увеселенья.
Лучше бы руду копать
там, где моря видим гладь,
сани делать, башни строить,
волка пулей беспокоить,
разводить медикаменты,
кукурузу молотить,
деве розовые ленты
в виде опыта дарить.
В хороводе бы скакать,
змея под вечер пускать
и дневные впечатленья
в свою книжечку писать.
Да, видать, совсем разморило на солнце! Или автор ещё не отошёл от своего земледелия!..
Лишь чуть спустя, очухавшись, он вспомнил сочинения Платона и написал нечто в духе столбцов:
…Море! Море! Морда горба!
Вечной гибели закон!
где легла твоя утроба,
умер город Посейдон.
Чуден вид его и страшен:
рыбой съедены до пят,
из больших окошек башен
люди длинные глядят.
человек, носим волною,
едет книзу головою.
осьминог сосёт ребёнка,
только влас висит коронка;
рыба пухлая, как мох,
вкруг колонны ловит блох.
И над круглыми домами,
над фигурами из бронзы,
над могилами науки,
пирамидами владыки —
только море, только сон,
только неба синий стон.
(«Подводный город». 1930.
Орфография сохранена)
Однажды Заболоцкие отправились из Феодосии в Коктебель к Максимилиану Волошину, стихи которого, как пишет сын, Николай Алексеевич знал и уважал. «Максимилиан Александрович вышел к посетителям в белых широких штанах с манжетами у колен и длинной белой рубахе навыпуск. Золотой обруч придерживал его длинные седые волосы. Он был красив и приветлив, гостей пригласил пройти в дом и после непродолжительного разговора позвал свою жену Марию Степановну, чтобы и она приняла участие в разговоре. В конце встречи оба поэта прочитали по одному из своих стихотворений (Волошин – о Богородице)».
Николай уже сильно привязан к жене, без неё ему скучно. Летом следующего года, когда его вновь призвали в армию, он часто пишет Кате из Пскова бодрые домашние письма, в которых слышна теплота и нежность.
«…Сидя на берегу реки Великой, вспоминаю тебя, мой дурачок».
«Здравствуй, маленький дурачок!
Уже восемь дней, как я в лагерях, рожа стала красная от солнца, шкура с носа слезла, каждый день купаюсь, ем за десятерых, бегаю какать за полверсты на рысях, а ночью в палатке свободно вешаем на воздух топор и другие довольно тяжёлые вещи. Одним словом, жизнь идёт вовсю, и я мало-помалу превращаюсь в настоящего взводного. <…>
Взял общественную нагрузку по специальности – выпускаю ротную газету – „Ильичёвку“. Сегодня выпустил уже первый номер, красноармейцам очень нравится, я туда написал раёшник. <…>
Сегодня получил первое письмо от тебя… от 14 июля. Рад, что благополучно с Фомкой, ты кушай как следует и не думай ни о чём».
Фомкой они зовут между собой будущего сына (и действительно – потом родился мальчик).
«9 августа 1931
Маленький мой,
не писал тебе это время, потому что всё время прошло в походах. Было три довольно больших похода, ходили, ходили, не спали ночей, несколько раз переходили вброд реки. Были очень тяжёлые минуты. Измучаешься до того, что на остановке ткнёшься под куст и спишь как мёртвый.
Теперь всё прошло, вчера вернулись из последнего похода под проливным дождём. Но, удивительное дело, – здоровье хорошее, только ноги болят, все мускулы ноют от бедра до пят…
Очень беспокоюсь за тебя – долго не было писем».
Закалка пригодилась: не на войне – в лагерях. Без этого вряд ли бы выдержал испытания…
Жена зовёт мужа в письмах – «милый Колюня», рвётся к нему, да командиры не разрешают: негде останавливаться. Сообщает, что на даче замечательно. «Обед стряпать не надо, ягоды ем с утра до вечера. Земляника. Скоро будет малина, чёрная и красная смородина. Завтра буду варить варенье из земляники, чтобы ты, мой маленький, тоже попробовал сиверской земляники. <…> Наш самый маленький дурачок живёт хорошо, растёт, очевидно».
25 января 1932 года родился первенец, только назвали его не Фомой, а Никитой.
Жили они по-прежнему в съёмной комнате, куда Заболоцкого вообще-то пустили как холостого. «Но Вера Михайловна, хозяйка квартиры, и её домоправительница Христина так привязались к Заболоцким, что в первые месяцы увезти мальчика не разрешили, – пишет в биографии отца Никита Заболоцкий. – Добрая старая эстонка Христина каждый день заходила в комнату, чтобы вытереть пол, останавливалась у кроватки, опираясь о щётку, любовалась здоровым младенцем и произносила всегда одну и ту же фразу:
– Он смотрит и думает, что за чучела пришёл».
Николай перешёл из «Чижа» в Союзфото (эту организацию возглавлял В. П. Матвеев) в попытке заработать на кооперативную квартиру. Катя с ребёнком всё чаще жила на даче дяди на Сиверской – благо усадьба была хорошо устроена, только в морозы дом промерзал и даже на одну комнату, где топили печь, уходило слишком много дров. Ей помогала по хозяйству домработница Ириша, приехавшая, чтобы не пропасть, из голодающей и разорённой псковской деревни в Питер. Вероятно, она рассказывала Николаю и жене, что же на самом деле происходит на селе…
Но и горожанам было голодно и нелегко.
«…Очень трудно стало доставать деньги, – писал Николай жене. – Их нет ни у кого».
«Получил сахар за июнь —2 кило 600 граммов, Выдавали кило сыру – не мог взять за отсутствием денег».
«Получил банку консервов, 2 ½ кило перловой крупы и 2 кило трески».
Летом 1932 года Заболоцкий снова на военных сборах, на этот раз в белорусском Могилёве. «Остановились в Орловской гостинице, – сообщает Кате. – Взяли общий номер на 12 человек – по 2 рубля с рыла. Ребята подобрались хорошие, все комвзвода запаса, быстро спелись друг с другом, и теперь все дела ведём вместе, коллективно и друг друга держимся. Выходит складно и ладно. Вчера вечером ходили гулять в здешний городской сад, и я вспомнил старое уржумское время – так всё здесь провинциально и незатейливо».
Его чувство к жене, к семье только крепнет – это видно по письму из Ленинграда на Сиверскую от 19 февраля 1933 года:
«Без вас мне здесь по-настоящему скучно, и чувствую себя часто просто несчастным человеком. Милые мои дурачки, папка вас любит обоих очень, хотя и не любит говорить об этом. Я вот всё думаю о том, что ты сказала мне, – будто я только когда-то раньше любил по-настоящему, а теперь не то. Да, не то, дурачок, но это не значит – меньше. Это значит – иначе, по-другому, – ведь уж больше трёх лет, как мы поженились, было время образоваться чувству глубокому и постоянному. Потеряй я тебя теперь – что было бы со мной? Раньше я думал, что искусство – вся моя душа, а теперь оказалось – только половина. А другая половина – ты да Никитка. И обе половины милы, и обе должны существовать и друг друга поддерживать. <…>
Что плохого у нас сейчас? То, что живём отдельно.
Что хорошего? Прекрасный сынок, выходит книга.
Всё-таки перевес в хорошую сторону, а плохое есть перспектива исправить».
Екатерина Васильевна сильно скучала без мужа, вынужденного находиться в городе, и жила его редкими приездами. Вспоминала, как он гулял по саду с младенцем сыном, как смешно разговаривал с хозяином огорода – белым петухом, который, наставив на собеседника то один, то другой глаз, что-то важно отвечал человеку на своём петушином языке. Но ярче всего ей запомнился один эпизод весны 1933 года. В ту пору на даче гостили родственники, и они с мужем и ребёнком перебрались этажом выше, в мансарду: «С Никитушкой в руках я раскрыла большое окно маленькой летней веранды и позвала Николая Алексеевича. Было так хорошо! В саду цвели белые и синие лупиносы и сверху казались свечами, подымающимися из зелени, пели птицы, за огородом стоял амбар…»
Наверное, ту же самую радость испытал тогда и Заболоцкий: вскоре у него появилось стихотворение «Семейство художника» (оно датируется в книгах 1932 годом, но Никита Заболоцкий убеждён, что написано именно в 1933 году):
Могучий день пришёл. Деревья встали прямо.
Вздохнули листья. В деревянных жилах
вода закапала. Квадратное окошко
над светлою землёю распахнулось,
и все, кто были в башенке, сошлись
взглянуть на небо, полное сиянья.
И мы стояли тоже у окна.
Была жена в своём весеннем платье,
и на руках Никитушка сидел,
весь розовый и голый, и смеялся,
и глазки, полные великой чистоты,
смотрели в небо, где сияло солнце.
А там внизу – деревья, звери, птицы,
большие, сильные, мохнатые, живые,
сошлись в кружок и на больших гитарах,
на дудочках, на скрипках, на волынках
вдруг заиграли утреннюю песню
Никитушке – и всё кругом запело.
И всё вокруг запело, так что козлик —
и тот пошёл скакать вокруг амбара.
И понял я в то золотое утро,
что смерти нет и наша жизнь – бессмертна.
Дело обэриутов
В советскую пору как никогда расцвели аббревиатуры… ОБЭРИУ – Объединение единственно реального искусства – было последней крупной творческой группой, которая заявила о своей творческой самостоятельности. Конечно, это был вызов социалистическому реализму и делу пролетарского искусства. РАПП – Российская ассоциация пролетарских писателей – естественным образом тут же стал самым яростным противником и критиком обэриутов. ГПУ – Главное политическое управление – поначалу было как бы над схваткой, присматривалось и к тем, и к другим. Но потом власть решила: пора навести порядок в разбредшихся кто куда творцах искусства, которое принадлежит народу. Обэриуты попали под репрессии; РАПП был распущен, но членов ассоциации не преследовали: всё-таки свои. Тогда как обэриуты – явные враги: абсурдисты, иррационалисты. Проповедники абсурдизма, они и господствующую в стране идеологию тоже считают абсурдной и тем самым отрицают её. А вот этого большевики не терпели…
10 декабря 1931 года Хармс и Введенский были арестованы. Взяли под стражу также поэта-заумника Туфанова, художников Калашникова и Воронича, молодого работника Госиздата Андроникова, а чуть позже задержали Бахтерева. Все они подозревались в создании нелегальной антисоветской группировки литераторов.
Даниила Хармса задержали на квартире Калашникова, где частенько собирались все обэриуты.
Пётр Петрович Калашников, по натуре свободный художник, жил без семьи, был немного писателем, а на жизнь подрабатывал рисованием таблиц. У него была богатая библиотека: редкие издания, оккультно-мистическая литература, которой особенно интересовались обэриуты, и Николай Заболоцкий в том числе. (После приговора эта библиотека в 5429 томов была конфискована органами ГПУ.) В доме Калашникова устраивались литературные чтения, обсуждения новинок, ну и, конечно, там велись всяческие общие беседы. На огонёк заглядывали писатели, художники, актёры: нигде так свободно не говорилось о литературе, о жизни, о политике. В издательстве не повольничаешь: даже Хармс опасался там посторонних ушей. Про Дом писателей нечего и говорить: в нём хозяйничали рапповцы и царил тупой и занудный официоз. О взглядах самого Калашникова можно судить по его показаниям на допросе, правда, не собственноручным – записывал следователь. Пётр Петрович признавался, что он сторонник идеальной конституционной монархии – «в такой монархии не будет надобности в жандармах и в охранке»; он жалел четыре миллиона белоэмигрантов, эту «огромную культурную силу», вынужденную покинуть страну; возмущался методами коллективизации на селе; сомневался в том, что инженеры, проходившие по делу Промпартии, были вредителями: «истинно русская интеллигенция не способна на вредительство», большевики просто хотели переложить с себя на них вину в хозяйственных неудачах. Словом, это были взгляды довольно большой части русской интеллигенции…
Аресту обэриутов предшествовала кампания в печати по разоблачению детских писателей-«вредителей». Никита Заболоцкий приводит в своей книге характерный случай:
«В обед или после работы редакционная компания переходила на другую сторону канала Грибоедова и обосновывалась в „Культурной пивной“. Говорили здесь обо всём, не касались только политических тем – понимали, что кто-то за ними следит и докладывает об их „благонадёжности“ куда следует. Иногда передавали друг другу газету или журнал с очередной разгромной рецензией. В апреле 1930 года Олейников молча протянул Заболоцкому молодёжную газету „Смена“ с заметкой о последнем выступлении обэриутов Б. Левина и Ю. Владимирова в студенческом общежитии Ленинградского университета. В заметке говорилось: „Обэриуты далеки от строительства. (Образчик рубленой – по смыслу – речи того времени, типа тоста Шарикова: „Желаю, чтобы все!“ – В. М.) Они ненавидят борьбу, которую ведёт пролетариат. Их уход из жизни, их бессмысленная поэзия, их заумное жонглёрство – это протест против диктатуры пролетариата. Поэзия их поэтому контрреволюционна. Это поэзия чуждых нам людей, поэзия классового врага, – так заявило пролетарское студенчество“».
(Понятно, почему после такой «артподготовки» никого из обэриутов арест не удивил…)
Печать называла Хармса «реакционным жонглёром», Введенского – «классово враждебным». Заболоцкому же приклеили ярлык – «кулацкий поэт» (заметим, за два года до выхода «Торжества земледелия», когда это клеймо стало «нормой»). Один из оппонентов дошёл до того, что «разоблачил» и его псевдоним «Яша Миллер», под которым Николай изредка печатал свои непритязательные, в общем-то халтурные детские стихи. При этом рецензент ещё и обвинял Заболоцкого в том, что поэт, получив «достаточный отпор марксистско-ленинской критики», решил-де спрятаться под выдуманным именем…
В августе 1931 года ЦК ВКП(б) принял постановление «Об издательской работе», которое прямо указывало, что характер и содержание книг должны «целиком и полностью отвечать целям социалистической реконструкции». Сочинитель Сергей Васильев в момент откликнулся стишком в «Литературной газете» – о том, что хватит читать о птичках и Коньке-Горбунке, которого «трактор опередил». Он гневно вопрошал:
А где же классы,
Борьба и массы?..
…В литературе в то время было двое Васильевых – Павел и Сергей. Порой их путали. Однажды Пашка Васильев, безмерно одарённый и столь же буйный нравом, позвал с приятелями Сергея в ресторан. Заказал огромную яичницу. А когда официант принёс шипящую сковороду, разом опрокинул её на голову своего бездарного однофамильца – с криком: «Не позорь фамилию!» Кутерьма, драка… Пошёл ли тому урок на пользу? Ну, это вряд ли, хотя кто знает…
Одновременно с арестом Хармса на его квартире прошёл обыск. Изъяли рукописи, переписку и «10 мистикооккультных книг».
В ДПЗ (ещё одна аббревиатура!) – Доме предварительного заключения – начались допросы. Следствие тогда было ещё мягким, заключённых не пытали, хотя и само содержание молодых людей под стражей – разве же не пытка?.. Все допрашиваемые охотно откровенничали и оговаривали себя и друг друга – вероятно, поддаваясь на посулы следователей смягчить наказание. (Впрочем, большинство протоколов начертаны рукой дознавателя, а не подозреваемого – тот лишь подписывал…)
Хармс на первом же допросе заявил, что он человек «политически не мыслящий», но с политикой советской власти в области литературы не согласен и желает свободы слова. Полуграмотный стиль следователя особенно заметен в протоколе второго допроса: «Становясь на путь искреннего признания, показываю, что являлся идеологом антисоветской группы литераторов, в основном работающих в области детской литературы, куда помимо меня входили А. Введенский, Бахтерев, Разумовский, Владимиров (умер), а несколько ранее Заболоцкий и К. Вагинов». О творчестве он сказал, что это были «заумные, по существу, контрреволюционные, стихи, предназначенные нами для взрослых, которые, в силу своих содержания и направленности, не могли быть отпечатаны в современных советских условиях и которые мы распространяли в антисоветски настроенной интеллигенции, с которой мы и связаны общностью политических убеждений». Касаемо произведений для детей, Хармс заметил, что они считали эти стихи не настоящими, а для заработка на существование. Последнее во многом было правдой, хотя дети – читатели его стихов – ни за что бы не согласились с Даниилом Ивановичем. Вот насчёт стишат Яши Миллера, вроде: «Солнышко, солнышко, золотые зайчики! / Вы с востока прибыли, с востока принеслись! / Дружно ли китайцы там бороться начали, / Крепко ли индусы драться собрались?» – детишки, пожалуй бы, согласились: больно уж похожи на взрослые. Даниил Хармс на допросе ещё резче оценил подобные вирши своего друга: «Как халтурно-приспособленческое я могу квалифицировать и всё творчество для детей другого члена нашей группы Заболоцкого».
Александр Введенский сознался в том, что входил «совместно с писателями Хармсом, Бахтеревым, ранее Заболоцким и пр. в антисоветскую литературную группу, которая сочиняла и распространяла объективно контрреволюционные стихи». Со следователями он был ещё разговорчивее, чем Хармс, и припоминал всё в подробностях, не заботясь, как это может сказаться на чужих судьбах.
От Введенского добивались показаний на Маршака и Олейникова, и он показывал то, что нужно было обвинению. Про Олейникова даже сказал, что тот весьма интересовался Троцким.
Показания Введенского ненароком рисуют яркий портрет Олейникова: «Делясь с Хармсом впечатлениями об одном из докладов одного из руководителей семинара по диалектическому материализму, Олейников зло иронизировал над этим докладом, говоря, что с точки зрения сталинской философии понятие „пространства“ приравнивается к жилплощади, а понятие „времени“ к повышению производительности труда через соцсоревнование и ударничество». Олейникову, говорил Введенский на допросе, нравились их с Хармсом заумные контрреволюционные произведения для взрослых: «В беседах с нами он неоднократно подчёркивал всю важность этой стороны нашего творчества, одобряя наше стремление к культивированию и распространению контрреволюционной зауми. Льстя нашему авторскому самолюбию, он хвалил наши заумные стихи, находя в них большую художественность. Всё это, а также и то, что в беседах с членами нашей группы Олейников выявлял себя как человека оппозиционно настроенного к существующему партийному и советскому режиму, убедило нас в том, что Олейникова нам не следует ни пугаться и ни стесняться, несмотря на его партийную принадлежность».
Старорежимную лексику своих произведений (по тогдашним советским понятиям уже одно это было контрреволюцией) Введенский объяснял «технологией», а именно тем, что новые советские слова, такие как «ударничество» или «соцсоревнование», просто не годятся для поэтической зауми: «В подавляющем большинстве наших заумных поэтических и прозаических произведений… сплошь и рядом встречаются слова, оставшиеся теперь лишь в белоэмигрантском обиходе и чрезвычайно чуждые современности. Это – „генерал“, „полковник“, „князь“, „бог“, „монастырь“, „казаки“, „рай“ и т. д. и т. п. Таким образом, ведущие идеи наших заумных произведений, обычно идущие от наших политических настроений, которые были одно время прямо монархическими, облекаясь различными художественными образами и словами из лексикона старого режима, принимали непосредственно контрреволюционный, антисоветский характер». Серьёзно ли сказано или же в издёвку – трудно разобрать; но не пародиен ли сам этот ответ в ДПЗ о поэтике зауми?..
Ещё более сложно Введенский толковал свой и друзей монархизм, выводя его из внутренних требований самой зауми:
«Царь мог быть дураком, человеком, не способным управлять страной, монархия… могла быть бессмысленной для страны, но именно это и привлекало нас к монархическому образу правления страной, поскольку здесь в наиболее яркой форме выражена созвучная нашему творческому интеллекту мистическая сущность власти. В наших заумных, бессмысленных произведениях мы ведь тоже искали высший, мистический смысл, складывающийся из кажущегося внешне бессмысленного сочетания слов».
В показаниях Введенского есть вполне правдивые подробности умонастроений обэриутов – о том, как Александр «информировал» Даниила, принципиально не читавшего газет, о политических событиях. И тому и другому не нравилось, что́ происходит в стране, «причём основным лейтмотивом наших политических бесед была наша обречённость в современных советских условиях».
Валерий Шубинский замечает по этому поводу: «Однако характерно, что и Заболоцкий – человек „красный“, отнюдь не ощущавший себя обречённым (это ещё вопрос. – В. М.), поминается в том же контексте: „Поэма ‘Торжество земледелия“ Заболоцкого носит, например, понятный характер, и ведущая его идея, чётко и ясно выраженная, апологитирует деревню и кулачество. В моей последней поэме ‘Кругом возможно бог’ имеются также совершенно ясные места, вроде: ‘и князь, и граф, и комиссар, и красной армии боец’, или ‘глуп, как Карл Маркс’, носят совершенно антисоветский характер».
В одном абзаце соединены теза и антитеза: гротескная утопия Заболоцкого и мрачная мистерия Введенского. Было ли это инициативой Введенского? Возможно, он объединил две поэмы, чтобы продемонстрировать переход к более ясному слогу, к отказу от зауми, а следователь приделал политические ярлыки? Но любопытно, что поэма Заболоцкого именуется «кулацкой» за год до публикации её полного текста. Создаётся впечатление, что черновики рецензий-доносов, появившихся в 1933–1934 годах и сыгравших в жизни Заболоцкого роковую роль, были приготовлены заранее.
Кто бы сомневался!.. Ясно, что следователи по делу обэриутов подбирали материал, чтобы арестовать Маршака, Олейникова, Заболоцкого – и «замутить» по-настоящему крупное дело на ленинградских писателей.
Неспроста ведь они так тщательно допрашивали самого молодого и неустойчивого из арестованных – Ираклия Андроникова, в то время секретаря детского сектора Госиздата. Тот вовсю «сотрудничал со следствием». Александр Кобринский пишет по этому поводу: «Если все остальные арестованные прежде всего давали показания о себе, а уже потом вынужденно говорили о других, как членах одной с ними группы, то стиль показаний Андроникова – это стиль классического доноса. При этом Хармс, Введенский, Туфанов ссылаются чаще всего на материал, уже доступный следователю: либо на опубликованные произведения членов группы, либо на те, которые у них изъяли. Андроников выходит далеко за эти рамки, информируя следователя – помимо своего мнения об „антисоветских произведениях“ своих друзей – также и об обстоятельствах знакомства и личного общения, подавая их в нужном следствию ключе».
На первом же допросе Андроников собственноручно написал, что знал о существовании «группы Хармса – Введенского», перечислил имена всех писателей и художников, кто туда входил: «Существование образцов реакционного творчества (картины филоновской школы Порэт и Глебовой), любовь к старому строю, антисоветская сущность детских произведений Хармса и Введенского и личные беседы с ними, в которых они выявляли себя как убеждённые противники существующего строя, свидетельствовали об антисоветских убеждениях названной группы литераторов».
Впоследствии показывая, что группа Введенского – Хармса «опиралась на редакторов: Шварца, Заболоцкого, Олейникова и Липавского-Савельева, помогавших ей протаскивать свою антисоветскую продукцию».
По наблюдениям Андроникова, идейная близость «группы» с редакторами выражалась в чтении друг другу своих новых стихов обычно в уединённой обстановке, в разговорах, носивших подчас интимный характер, в обмене впечатлениями и мнениями, «заставлявшими меня думать об общности интересов… этих лиц». Молодой редактор сообщал следствию: Хармс и Введенский приходили в издательство постоянно, «проводя почти всё время в обществе Шварца, Олейникова и Заболоцкого, к которым часто присоединялся Липавский, и оставались в нём по многу часов. Часто, желая поговорить о чём-либо серьёзном, уходили все вместе в пивную под предлогом использования обеденного перерыва». Встречая же их всех на симфонических концертах и на выставках картин Нико Пиросманишвили и Филонова, Андроников окончательно убедился в том, что «эти люди связаны между собой идейной общностью, выражавшейся в их взглядах и настроениях».
* * *
Итак, следствие по делу обэриутов, целенаправленно расширяя круг подозреваемых и собирая на них обвинительный материал, явно хотело засадить под арест Олейникова, Маршака, Заболоцкого, Липавского и других. Но почему-то это не удалось. Возможно, самостоятельно оформить не могли – а столичное начальство не велело. Или в литературной политике намечалось – вместо карательных мер – некоторое послабление в связи с будущим объединением всех литераторов. Недаром вскоре власть распустила РАПП и создала Союз писателей, включив «попутчиков» на равных правах в общий строй литераторов.
Самый большой срок получил А. В. Туфанов – пять лет концлагеря. Д. И. Ювачёва (Хармса) приговорили к трём годам концлагеря. Столько же получил П. П. Калашников. Н. М. Воронича выслали в Казахстан на три года. И. В. Бахтерева – освободили, лишив права проживания в Московской и Ленинградской областях на три года. Освободили и А. И. Введенского – без права проживания в столичных областях и в крупных городах страны сроком на три года. На И. Л. Андроникова дело и вовсе было прекращено «за недоказанностью его вины».
Среди обвинений в антисоветской деятельности, предъявленных обэриутам, были весьма забавные. Как ни разъясняли Хармс с Введенским суть их зауми, следователи не поддались. Хармс, оказывается, «путём использования „заумного“ творчества» зашифровывал контрреволюционное содержание «литературного творчества группы»; Введенский же – «культивировал и распространял поэтическую форму „зауми“, как способ зашифровки антисоветской агитации». Остаётся гадать: поняли ли этих шифровальщиков читатели?..
Иван Павлович Ювачёв, как только был оглашён приговор, отправился в Москву к Николаю Морозову, своему другу по революционной молодости и годам заключения при царе. Морозов был одним из самых авторитетных и влиятельных старых революционеров. Наверное, его ходатайство и позволило смягчить наказание Даниилу Хармсу – вместо концлагеря его отправили в ссылку.
Отец, сестра и тётка навестили Хармса в ДПЗ и нашли его – спустя полгода заключения – бледным, худеньким, слабым. Ивану Павловичу 27-летний сын и вовсе показался «библейским отроком» Исааком или Иосифом Прекрасным.
17 июня 1932 года Даниил вышел на свободу – и в тот же день отправился к Заболоцкому, Олейникову и Шварцу, а также побывал в гостях у Житкова.
Александр Введенский к тому времени уже отбывал свою ссылку в Курске, который он выбрал местом проживания. Узнав, что друг вышел на свободу, тут же отправил ему письмо:
«Здравствуй, Даниил Иванович, откуда ты взялся. Ты говорят, подлец, в тюрьме сидел. Да? Что ты говоришь? Говоришь, думаешь ко мне в Курск прокатиться, дело хорошее… Рад буду тебе страшно, завтра же начну подыскивать тебе комнату…»
Комнаты нашлись целых две, и в Курске друзья несколько месяцев провели под одной крышей. В дальнейшем Введенский отбывал ссылку в Вологде и Борисоглебске… Поскольку мысли его в основном были заняты загадкой времени, он и шуточки в письмах другу отпускал на тему этой философской категории: «Я уехал в Вологду. Тут зима. Сейчас иду обедать. Время тут такое же как в Ленинграде, то есть как две капли воды», или, из Борисоглебска: «Часто ли ты бреешь бороду? Между прочим, будь добр напиши, который у вас час»…
После дела обэриутов в Детгизе произошли изменения: Заболоцкому и Липавскому пришлось уволиться. Олейников и Маршак остались…
В курской ссылке Хармсу жилось худо, настроение было плохим, и в конце концов он возненавидел этот город. А вот полгода заключения в ленинградском ДПЗ, к удивлению друзей, вспоминал чуть ли не с умилением.








