412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Михайлов » Заболоцкий. Иволга, леса отшельница » Текст книги (страница 31)
Заболоцкий. Иволга, леса отшельница
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:05

Текст книги "Заболоцкий. Иволга, леса отшельница"


Автор книги: Валерий Михайлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 47 страниц)

Пригвождённый к молчанию

Кроме «Лесного озера» (1938) Заболоцкий написал в заключении ещё одно лирическое стихотворение – «Соловей» (1939). Потом – долгое молчание, продлившееся до 1946 года. Восемь лет без стихов!.. Может быть, это была кара не меньшая, чем физические и моральные страдания, которые ему пришлось перенести во всё время своей неволи.

Сам он никогда не говорил об этом молчании. Никому так и не признался, каково ему пришлось… Редко-редко в письмах вырывалось что-то, да и то лишь намёком. Что выскажешь в посланиях на волю, которые предварительно читает какой-то неведомый лагерный цензор? Даже конверты заключённым не велено было заклеивать, чтобы проверяльщик ненароком не перетрудился.

Грустный вздох – вот и всё, что, наверное, можно было себе позволить.

«Больше всего хотелось бы быть вместе с вами и снова заниматься литературой», – писал поэт жене, Екатерине Васильевне 14 сентября 1939 года.

«Мой душевный инструмент поэта грубеет без дела, восприятие вещей меркнет, но внутренне я чувствую себя, несмотря на утомление, на всю душевную усталость, на всю бесконечную тягость постоянного ожидания, – чувствую себя целостным человеком, который ещё мог бы жить и работать» (из письма от 3 августа 1940 года).

«Ничего не читаю и не пишу – совершенно нет времени» (30 марта 1939 года).

Времени и сил действительно хватало лишь на работу и на сон. Кроме того, писать стихи в лагере запрещалось. Тут все на глазах у всех – если одни не стукнут, так другие найдут при обыске. Хранить написанное можно было только в памяти.

«Горько становится: не имею возможности писать сам. И приходит в голову вопрос – неужели один я теряю от этого? Я чувствую, что я мог бы сделать ещё немало и мог бы писать лучше, чем раньше» (6 апреля 1941 года).

Это тяжкое признание, конечно, было направлено не одной жене и немногим его товарищам, что на воле добивались пересмотра его дела, – оно было адресовано и тем посторонним людям, кто досматривал письма и докладывал о них куда следует.

Что о последних – наивный укор!.. Слона дробиной не прошибёшь (тем более что само слово слон из басен Крылова уже перекочевало тогда в лагерную аббревиатуру, переводящуюся: Соловецкий лагерь особого назначения. СЛОН – лагерь… ВОЛК – железная дорога, по которой путешествуют в основном зэки… Не басни – явь…)

«Если бы я мог теперь писать – я бы стал писать о природе. Чем старше я становлюсь, тем ближе мне делается природа. И теперь она стоит передо мной, как огромная тема, и всё то, что я писал о природе до сих пор, мне кажется только небольшими и робкими попытками подойти к этой теме» (19 апреля 1941 года).

Невысказанное уже переполняет его – а пересмотр дела всё затягивается…

Прошло ещё три года:

«Умудряюсь немного читать – случайные книжки. Я бесконечно далёк от всякой литературы, и искусство стало для меня атрибутом далёкого светлого существования, о котором можно только вспоминать» (6 августа 1944 года).

Однако жажда творить, вопреки сказанному, в том же 1944 году прорвалась в письме другу, Николаю Степанову, и обернулась очерком «Картины Дальнего Востока». Этот небольшой текст похож отчасти на стихотворение в прозе. У него есть не только первый – чисто природный – план, но и образный, метафорический, философский. И читать его нужно отнюдь не только как заметки натуралиста.

«Особая страна» (с этих слов начинается очерк) – конечно, и подневольная страна, где очутился поэт. Чего стоит описание лесных пожаров в тайге – разве же не виден в этой картине образ народного бедствия! (Это не значит, что он сознательно нечто зашифровывал – могло получиться само собой: творческое воображение избирало те природные явления, в которых невольно выражались история страны и судьба автора.)

«Приходилось мне бывать на тушении лесных пожаров. Тайга летом горит часто, и бороться с пожарами трудно. Ночью можно видеть, как огненные струи бегут по склонам сопок, как понемногу пламя овладевает вершиной и начинает гулять по ней, заливая небо багровым заревом, видимым за десятки километров. В тайге страшно. Пламя летит где-то вверху по листве. Ещё где-то далеко бушует пожар, но треск его всё ближе и ближе. Ещё не горит ничего вокруг, но вот вверху вспыхнула ветка, другая, – не заметишь, как и когда загорелась она, и вот уже понеслись во все стороны искры, и скоро целые охапки пламени вспыхивают над головой, и побежали по стволу огненные струи. Уже давно, гонимые жаром, улетели птицы; волки, зайцы и всё зверьё, позабыв о вражде, не чуя человека, ломятся прочь, не разбирая дороги. И вся эта первобытная хлябь полетела, начала карабкаться во все стороны, потревоженная близостью огня. Вся тварь насекомая, которую и не видишь никогда, полубесформенная, многоногая, слепая, одурелая, – мечется в воздухе, лезет в нос, в глотку, ползёт по ногам – воистину – страшное зрелище».

Как это похоже на песню, что пели в народе с Гражданской войны, если не ранее:

 
Горит село, горит родное,
Горит вся родина моя!..
 

Или описание дальневосточной зимы: «Зимние холода суровы – до 40 и 50 градусов, но температура эта переносится сравнительно легче, чем такая же в России. По ночам чёрное-чёрное небо, усеянное блистательным скопищем ярких звёзд, висит над белоснежным миром. Лютый мороз. Над посёлком, где печи топятся круглые сутки, стоит многоствольная, почти неподвижная колоннада дымов. Почти неподвижен и колоссально высок каждый из этих белых столбов, и только где-то высоко-высоко вверху складывается он пластом, подпирая чёрное небо. Совсем-совсем низко, упираясь хвостом в горизонт, блистает Большая Медведица. И сидит на столбе, над бараками, уставившись оком в сугробы, неподвижная полярная сова, стерегущая крыс, которые водятся тут у жилья в превеликом множестве.

Утром, когда в морозном тумане поднимается из-за горизонта смутно-багровое солнце, можно нередко видеть на небе примечательные огненные столбы, которые в силу каких-то атмосферных причин образуют вокруг солнца нечто вроде скрещенных прожекторных лучей. И ещё любопытно: вдруг вспыхивает яркая радуга и так висит над снегом, точно нарисованная, удивляя собой непривычных человеков».

Дым, застилающий чёрное небо… эта полярная сова над бараками… видения зимней радуги…

Заболоцкий, в обэриутской молодости, весьма интересовался оккультизмом, в котором сова – не только символ мудрости, но и мрака и смерти. Она видит ночью и всё вокруг себя – как круглосуточные стрелки на сторожевых лагерных вышках.

Колоннады дымов можно расшифровать как дымы от лагерных подразделений-колонн; окрещённые прожекторные лучи (весьма необычное сочетание слов для описания рассвета) – очень похожи на ещё не выключенные прожектора, освещавшие ночью зону.

И, наконец, радуга – символ завета между Богом и землёй, людьми (Быт. 9: 13): Книгу Бытия поэт знал с детства…

* * *

Очевидно одно – Заболоцкий не мог творить в лагере и потому просто терпел муку молчания, дожидаясь – и добиваясь – свободы.

Но на пространстве ГУЛАГа, как впоследствии стало известно, находились поэты, которые порой сочиняли стихи даже в этих условиях.

Александр Александрович Солодовников… Десятью годами старше Заболоцкого; впервые попал в тюрьму ещё в 1920 году; в 1939-м снова арестован и осуждён на восемь лет. Его отвезли на колымские молибденовые рудники. Заболоцкого поначалу тоже распределяли на Колыму, – так что могли бы и встретиться.

 
В ЛАГЕРЕ. 1938 ГОД
Здесь страданье, и преступленья,
И насилье гноятся всечасно,
Здесь тайна грехопаденья
Для ума открывается ясно.
Здесь подвижник, вор и убийца
Вместе заперты палачами.
Здесь одно спасенье – молиться
И о детстве думать ночами.
(1938–1956)
 

Всё в точности, как было и в лагерях Дальнего Востока. Заболоцкий тоже вспоминал там своё детство, и тоже молился – но не Богу, а на семью: на жену и детей.

Солодовников был глубоко верующим человеком – потому и писал несколько другие – религиозные – стихи. Заболоцкому как поэту – было даровано куда как больше, но и Солодовников замечательно хорош:

 
НОЧЬ ПОД ЗВЁЗДАМИ
Свершает ночь своё богослуженье,
Мерцая, движется созвездий крестный ход.
По храму неба стройное движенье
Одной струёй торжественной течёт.
 
 
Едва свилась закатная завеса,
Пошли огни без меры и числа:
Крест Лебедя, светильник Геркулеса,
Тройной огонь созвездия Орла.
 
 
Прекрасной Веги нежная лампада,
Кассиопеи знак, а вслед за ней
Снопом свечей горящие Плеяды,
Пегас, и Андромеда, и Персей.
 
 
Кастор и Поллукс друг за другом близко
Идут вдвоём. Капеллы хор поёт,
И Орион – небес архиепископ —
Великолепный совершает ход.
 
 
Обходят все вкруг чаши драгоценной
Медведицы… Таинственно она
В глубинах неба, в алтаре вселенной
Века веков Творцом утверждена.
 
 
Но вот прошли небесные светила,
Исполнен чин, творимый бездны лет,
И вспыхнуло зари паникадило.
Хвала Тебе,
                явившему
                             нам
                                    свет!
(1940)
Колыма. Зима.
Ночная смена
 

Как отличен образ рассвета в этом стихотворении от того описания восхода, что набросано в «Картинах Дальнего Востока»!..

Но если сопоставить «Ночь под звёздами» Солодовникова со стихотворением Заболоцкого «Соловей» (1939), то сразу же видишь глубокое их сходство в восприятии мира:

 
Чем больше я гнал вас, коварные страсти,
Тем меньше я мог насмехаться над вами.
В твоей ли, пичужка ничтожная, власти
Безмолвствовать в этом сияющем храме?
 

Вот где Николай Заболоцкий сказал в первый и последний раз о кресте поэтического молчания, который он нёс в лагере:

 
А ты, соловей, пригвождённый к искусству,
В свою Клеопатру влюблённый Антоний,
Как мог ты довериться, бешеный, чувству,
Как мог ты увлечься любовной погоней?
 
 
Зачем, покидая вечерние рощи,
Ты сердце моё разрываешь на части?
Я болен тобою, а было бы проще
Расстаться с тобою, уйти от напасти.
 
 
Уж так, видно, мир этот создан, чтоб звери,
Родители первых пустынных симфоний,
Твои восклицанья услышав в пещере,
Мычали и выли: «Антоний! Антоний!»
 

Понятно, Клеопатра тут – Муза, а влюблённый в неё Антоний – Поэт.

Сама первооснова искусства – природа – мучительно взывает к подневольному, молчащему Поэту, случайно услышавшему в тайге на лесоповале невидимого вольного соловья…

Николай Алексеевич Заболоцкий вряд ли даже слышал про Солодовникова, хотя оба жили одно время в Москве: его старший собрат по несчастью при жизни никогда не печатался (а умер он в 1974 году).

Сто писем

Поначалу у очерка о природе Дальнего Востока названия не было: Заболоцкий представил его в виде обыкновенного письма и даже прибавил в конце – конечно, для лагерного соглядатая посланий на волю – несколько слов: письмо-де – беспорядочный набросок, да и обо всём нет времени писать.

Не имея разрешения в стихах, душа его искала выхода в письмах. На протяжении всей разлуки с женой он писал к ней постоянно – два раза в месяц: чаще не дозволялось. Кажется, не пропустил ни одного из этих, назовём так, эпистолярных свиданий. И от Екатерины Васильевны всё время получал письма и телеграммы. Как трудно ей ни приходилось одной с двумя малолетними детьми, порой без постоянной службы, она регулярно посылала мужу посылки с продуктами, кое-какой одеждой, – всё это помогло Николаю Алексеевичу в лагере, особенное началом войны, когда питание заключённых резко ухудшилось.

Но вернёмся к письмам.

В 1956 году Заболоцкий пересмотрел папку со своими посланиями к семье из мест заключения. Он отобрал ровно сто писем 1938–1944 годов, так и озаглавив эту папку из архива. Филолог И. Е. Лощилов, подготовивший письма к печати (они впервые полностью вышли во Владивостоке, в альманахе «Рубеж» в 2012 году), пишет в комментарии:

«Материалы носят следы систематизации, тщательно пронумерованы красным карандашом. Публикация является реконструкцией нереализованного при жизни автора замысла художественно-документального произведения; отбор и нумерация (порядок следования) писем принадлежит самому Заболоцкому».

Остаётся сожалеть, что этот замысел не был осуществлён, хотя и в таком виде мы находим немало подробностей лагерной судьбы Заболоцкого.

Письма, даже подцензурные или даже те, что написаны на скорую руку, в короткие мгновения досуга, тем и хороши, что без обиняков выражают чувства. Что же характерно для писем Заболоцкого?

Самые простые сердечные слова.

Самая искренняя любовь к жене и детям; всепоглощающая забота о семье и её устройстве; постоянные думы и сны о родных.

Самые неприхотливые просьбы о том, что ему нужно в лагере. И те с оговорками: если возможно, если не скажется на достатке семьи, живущей без отца.

Никаких жалоб на собственные злоключения и лагерный быт.

Неустанные пожелания жене: быть стойкой, благоразумной, бодрой, не терять веры в будущее, надеяться на скорую встречу.

Конечно, с годами тон писем немного меняется – становится грустнее, но видно: Заболоцкий остаётся твёрд, не падает духом и не устаёт бороться за справедливое решение своей участи.

Приведём некоторые выдержки из его писем – они говорят сами за себя…

1939 ГОД

«Каждый день думаю о вас; и встаю и ложусь спать с мыслями о вас, мои дорогие. Ваши образы стали моей мечтой, и я храню их глубоко в душе, как самое святое в моей жизни» (4 мая).

Жена, по его просьбе, прислала ему фотографии…

«Не мог удержаться от слёз, увидев лица моих детей. Никитушка такой милый, и личико такое осмысленное. Наташенькино личико для меня совсем новое. В нём есть и твои, и мои черты. Теперь я каждый день заочно вижусь с моими родными далёкими детьми, и только тебя, моя родная жена, нет у меня. <…> Пошли свою фотографию, но только мне лучше посылать фотографии совсем маленького формата. <…>

На днях подаю жалобу на имя Верховного Прокурора СССР. На прежние жалобы ответа ещё пока не пришло» (30 мая).

«Ты пишешь, что не продала классиков из моей библиотеки, – продай прежде всего 20 томов в картонных крышках библиотеки Брокгауза и Эфрона – Шекспира, Шиллера, Мольера, Байрона. Эта библиотека стоила мне 1700 р. Вероятно, она и сейчас стоит не дешевле. <…> Вообще, хотелось бы, чтобы из моей библиотеки сохранились бы лишь немногие книги: Пушкина однотомник, Тютчева томик, Баратынского два тома, Гоголь, Сковорода, Лермонтов, Достоевский, книги, относящиеся к „Слову о Полку Игореве“. <…> Остальные книги продавай, когда придётся туго. Так же можешь поступить и с моими костюмами, не в них счастье. Были бы сыты, обуты и одеты детишки» (14 июня).

«Поправилась ли моя доченька, напиши скорее, Катя. На карточке она выглядит настоящей красавицей, и я не налюбуюсь на неё. Подрос Никитка. А ты, моя родная, похудела, конечно, и много затаённого горя в твоих глазах. Как бы я хотел быть около тебя, помочь тебе, утешить тебя. Вспоминаю я, как раньше болели дети, как мы вместе ухаживали за ними. Теперь всё легло на твои плечи. Держись, не унывай, жёнка. Нужно ждать, надеяться, хлопотать. <…> Моя душа вместе с вами, и только для вас я и храню мою жизнь» (14 июля).

«Милая Катя, я чувствую, что у тебя с деньгами плохо. Не посылай больше посылок. Если очень туго будет, тогда попрошу сам. <…>

Как мои детки живут и помнят ли папу?

Уже стали такими печальными мои воспоминания о них, точно я на другом свете живу.

Но будем надеяться, что дело пересмотрят.

Хотелось бы передать в письме всю печаль и сознание своей беспомощности – при воспоминании о воле, – всю мою нежную любовь к вам – единственным, – что меня ещё привлекает к жизни. Но словами не перескажешь всего, и, вероятно, лишь в воображении своём, милая Катя, ты это представляешь себе» (15 декабря).

1940 ГОД

Ещё одно письмо сыну…

«Мой милый мальчик!

Поздравляю тебя с днём твоего рождения, крепко целую и обнимаю тебя. Будь здоров, мой родной, расти большой и умный, помогай, чем можешь, мамочке, береги Наташеньку. Папа всё время помнит о тебе и очень по тебе соскучился.

Теперь, мой милый, ты уж совсем большой мальчик: тебе 8 лет. Недавно я получил твоё письмо, ты уже начинаешь хорошо писать. <…>

Я, мой милый, живу далеко-далеко от тебя. Здесь на севере ещё совсем недавно был один сплошной лес-тайга, да стояли невысокие горы-сопки. Людей почти совсем не было. Одни дикие звери бродили кругом. Теперь в этот дикий и безлюдный край пришли люди. <…>

Летом здесь очень интересно. На горах-сопках растут большие яркие цветы, вроде пионов. Они совсем дикие. В воздухе летают жуки и мухи, каких у нас в Ленинграде нет. Очень много жуков-усачей с длинными-длинными усами. Сам жук ростом сантиметра 4, а усы сантиметров 12. У этого жука такая сила, что когда он вцепится лапами в кепку, а его самого поднимают за спинку, то он тащит кепку вместе с собой.

Осенью мы поймали бурундука – вроде маленькой белочки, и посадили его в клетку. Он несколько месяцев жил с нами и совсем было привык к нам. Недавно он сбежал. Это очень милый, приятный зверушка.

[Рисунок, изображающий бурундука]

Он рыжевато-серый с полосками. Особенно приятен он, когда сидит на задних лапках, а передними достаёт из коробки горох и отправляет в рот.

Здесь много дятлов. Недавно один дятел прожил у нас в клетке несколько дней. Питаются дятлы гусеницами, которых достают из деревьев. У дятла очень крепкий клюв, он стучит им и легко разрушает древесину. В течение дня наш дятел перебил клювом толстую палку. Дятла мы выпустили.

Ловили мы и синиц, это – весёлые, приятные птицы, но, к сожалению, в бараке они жить не могут – для них здесь жарко и душно» (10 января).

И бурундук, и дятел, и синицы быстро оказались на воле – а люди так и остались в лагерном бараке…

«Каждый день засыпаю и просыпаюсь утром – с мыслью о вас… <…> иной раз, когда особенно ярко представишь себе ваше безвыходное положение и горе – тогда невольно мучительно становится на душе» (30 января).

«Помнишь, Катя, – в тюрьме на свидании ты спрашивала – брать с собой детей в Уржум или оставить. Я посоветовал тебе брать с собой. <…> Мне всегда казалось, что хотя в трудные минуты жизни дети, с одной стороны, и отягощают нас, но с другой – они укрепляют нашу волю и любовь, и заботы о них отвлекают нас от собственного горя» (29 февраля).

«Я никогда не думал раньше, что так можно любить детей».

«Вчера я был очень удивлён. Как всегда, склонившись над столом, я работал. В другом конце барака говорило радио. Транслировалась Москва. Вдруг слышу – артист читает что-то знакомое. Со второй строчки узнаю – мой перевод Руставели! Битву Автандила с пиратами. Актёр читал неважно – но всё сердце моё затрепетало от этих полузабытых, но близких строк, и голос московского чтеца прозвучал, как голос с того света» (13 марта).

«Заключённые поют в своей песне „Не для меня придёт весна…“ А я всё жду и надеюсь, что и для меня придёт весна…» (15 апреля)

«Почти каждую ночь вижу во сне детей; тогда, пользуясь этим минутным счастьем, стараюсь глубоко-глубоко заглянуть в Никитушкины глаза, чтобы почувствовать его маленькую, родную душу, и всё прошу его: „Смотри ещё, смотри на папу, сынок“. У него такие мягкие, чистые волосики, по-детски душистые, пахнут птичками (так написано где-то). Во сне вижу себя свободным, и это даёт счастье. Счастье во сне» (30 апреля).

«Спасибо тебе за то, что ты сохранила и сберегла детей. <…> Чего не вытерпишь ради детей. Порой жизнь кажется такой нестерпимой, но как только вспомнишь детей, – чувствуешь – надо жить, надо добиваться правды; веришь – что минуют беды, и жизнь снова вступит в своё нормальное течение».

Письма Николая Заболоцкого детям Никите и Наташе. 1940 г.

«Недавно удалось прочитать „Войну и мир“ Толстого. Эта книга доставила мне столько счастливых минут, и мне так было жаль, что не было тебя вместе со мной, чтобы поделиться впечатлениями. Как я люблю Толстого! Какой он умный наблюдатель жизни и какой большой художник!» (25 июня).

Заболоцкий очень хорошо понимал, что такое клеймо заключённого и как не просто будет жить с таким клеймом, и потому продуманно и настойчиво пытался восстановить справедливость…

«Но как ни долго тянется дело, всё же надо иметь в виду, что только одна полная реабилитация моя может вернуть нам старую жизнь. Если я останусь нереабилитированным, если буду продолжать жить с этим незаслуженным клеймом – наша жизнь прежней не станет никогда; и всё в ней будет условно. Этого забывать нельзя, и потому нельзя прекращать своих усилий добиться справедливости. Пусть это будет не сейчас, пусть это будет позже – но добиваться нужно».

«Через четыре дня – половина моего срока. Будет ли вторая половина легче первой? Один заключённый-крестьянин говорил: „Когда идёшь домой с тяжёлой ношей, то до полдороги ещё ничего, – а там, чем ближе к дому, – всё тяжелее и тяжелее“. А там, если и вернусь, – то где позволят жить, где и как работать и прочее. Но загадывать ещё рано. Времени впереди ещё достаточно» (15 сентября).

«Ввиду того, что абсолютно всё время занято, – некогда скучать и тосковать. Кончишь работу, засыпаешь, как убитый, и, если просыпаешься, – то только от холода. Так идут день за днём – одинаковые, без переживаний, без мысли. Очень рад, что стал теперь заниматься техникой, чем заполняю пустоту в голове, с которой никогда жить ещё не приходилось.

Что мне нужно? Штаны. Какие-нибудь старые, что ли, только чтобы были прочные и потеплее. Вид их безразличен, и кто носил раньше – тоже. Если подвернётся случай – вышли, пожалуйста. А то эти синие уже носятся, не снимая, 2 года, и уже разваливаются, не говоря уже о том, что вид имеют самый фантастический. И если будешь их высылать, пожалуйста, не забудь махорки или табаку, хотя самого дешёвого, но побольше. Пропадаю без табаку, и достать негде. Впрочем, и штаны, и табак не важны, ибо можно обойтись и без них» (28 сентября).

По получении фотографий из дома…

«Из карточек особенно приятны те, что с дедом. Там и ты хорошо вышла, и ребятки выглядят довольно живо. Натальюшка, должно быть, очень забавная и милая девочка, и мне очень горько, что детство её отнято у меня. <…>

Ты просишь сообщить – как выгляжу я. Каким я был в тюрьме – ты помнишь – без особых перемен. В январе-феврале – марте того же года я был совсем не похож на себя; сейчас же снова вернулся в норму. <…> Правда, говорят, у меня уже пробиваются кое-где седые волоса, что неудивительно, и спереди и на макушке причёска стала редеть. Но признаки этого были и на воле.

Конечно, мой внешний вид сильно отличается от прежнего по платью и по положению, которое я занимаю. Но я стараюсь быть аккуратным. Рваной одежды у меня нет, всё подшито; нет ни одной оторванной пуговицы. Правда, ленюсь штопать носки, но их у меня много, и я ношу аккуратно. Всё делаю себе сам. Из посылочного ящика (который был новенький и аккуратный) я сделал себе чемоданчик – немного похожий на настоящие фанерные – с крышкой и ручкой» (20 октября).

В конце октября 1940 года проектно-сметный отдел, где работал чертёжником Заболоцкий, перебросили из посёлка Старт в Комсомольск. Он сообщил жене свой новый почтовый адрес: 99-я колонна, Штабная колонна. В управлении, куда влился их отдел, было много вольнонаёмных. Начальник управления считал себя человеком просвещённым, поскольку интересовался искусством, и он был осведомлён о том, что у него работает поэт Заболоцкий. Этот начальник, по рассказам, как-то услышал от одного заключенного почтительные слова: «Все остальные просто палачи, вы же – культурный палач», которые, по-видимому, воспринял как робкую лесть: быть палачом врагов народа отнюдь не считалось зазорным. Вокруг города было множество зэков, живущих в страшных условиях и гибнущих от недоедания, болезней и рабского труда, – но это, по рассуждению лагерного начальства, были необходимые жертвы. Никита Заболоцкий предполагает, что именно тогда и произошёл случай, болезненно поразивший его отца. При обходе строя заключённых один высокий начальник вдруг спросил о поэте: не пишет ли он стихов? Рапортующий доложил: заключённый Заболоцкий работает исправно, замечаний в быту не имеет и стихов, как говорит, никогда писать не будет. На что начальник заметил: «Ну, то-то». Пожалуй, «культурный палач» мог быть вполне доволен: лагерь-то – исправительно-трудовой…

Работали в Комсомольске, а барак, где спали, был за городом. Заболоцкий писал жене о новом месте:

«Ходить приходится в день в общей сложности километров по 12 – до места работы и обратно. Это отчасти и хорошо, т. к. это время проводим на свежем воздухе и в движении, что представляет хороший контраст моей неподвижной работе. Плохая сторона хождений – время отдыха сокращается вдвое, и в результате значительно больше устаёшь. Зато работаю теперь в настоящем большом каменном здании. Я так отвык за эти годы от настоящих домов, что вначале даже странно было видеть себя в обстановке городского дома» (11 ноября).

В том письме Заболоцкий сообщил жене, что ему случайно попалась в руки книга Руставели в его переложении для юношества. Но на заглавном листе было только – «Перевод с грузинского. И всё». Своего имени он не увидел – вычеркнули. «…Утешительно было узнать, что работа даром не пропала и не опорочена по существу».

И ещё: в одном из редко встречающихся тут литературных журналов он с грустью прочёл «Санины стихи» – стихотворение Александра Гитовича, посвящённое ему самому, томящемуся в неволе:

 
Давным-давно, не знаю почему,
Я потерял товарища. И эти
Мгновенья камнем канули во тьму:
Я многое с тех пор забыл на свете,
Я только помню, что не пил вино,
Не думал о судьбе, о смертном ложе,
И было это всё давным-давно:
На целый год я был тогда моложе.
(1939)
 

Жена Гитовича, Сильва Соломоновна, в своих воспоминаниях называет этот случай чудом. Как попал именно этот номер «Литературного современника» из Ленинграда в Комсомольск-на-Амуре да ещё и в руки «з/к Заболоцкого»? «<…> …конечно, никакого посвящения не стояло. <…> Он читает печальное Санино стихотворение… <…> и сразу понимает всё. Обострённая интуиция не вызывает у него ни малейшего сомнения, кому адресованы эти строки, и грустно отзывается в сердце эта далёкая весточка друга… <…> много лет спустя, сидя на краешке ванны у себя на Беговой, куда они вдвоём ходили курить, он рассказывал Сане, сколько надежды, силы и бодрости вселил в него тогда сдвоенный номер „Литературного современника“ за 1940 год».

Снова строки из писем жене…

«Может быть, мы и будем вместе, и отдохнём, и детей вырастим, – но душа моя так незаслуженно, так ужасно ужалена на веки веков. Неужели во всём этом есть какой-то смысл, который нам непонятен?»

Непонятный смысл…

Что сказал бы Заболоцкий, если бы когда-нибудь вдруг прочитал стихи Солодовникова из цикла «Тюрьма»?..

 
4
Лён, голубой цветочек,
Сколько муки тебе суждено.
Мнут тебя, трепят и мочат,
Из травинки творя полотно.
 
 
Всё в тебе обрекли умиранью,
Только часть уцелеть должна,
Чтобы стать драгоценной тканью,
Что бела, и тонка, и прочна.
 
 
Трепи, трепи меня, Боже!
Разминай, как зелёный лён.
Чтобы стал я судьбой своей тоже
В полотно из травы превращён.
(1938–1956)
6
НАПАСТИ 1938 ГОДА
Разбитая жизнь и погибшая доля —
Не есть ли святая беда?
Ведь так скорлупа погибает всегда,
Как только птенец появился на волю
И выглянул выше гнезда.
 

Ведь по судьбе – всё это было очень близко ему…


1941 ГОД

«Моя милая Катя!

Вот и 41-й год. До трёх лет остаётся немного больше двух месяцев.

31-го пришёл с работы, пью свою кружку чаю – слышу: по радио из Москвы поздравляют с Новым годом. Слышатся тосты и звон новогодних бокалов. Моя кружка с кипятком мало напоминала бокал, барак же совсем не походил на праздничную залу. Вдруг приносят бандероль. Открываю: два томика Пушкина. Повеяло таким теплом дружбы и участия. Спасибо. Так с Пушкиным я и встретил мой Новый год, мысленно поздравляя всех вас, мои дорогие, и всех друзей и знакомых. <…>

Теперь иногда я читаю Пушкина. И по временам он представляется гениальным молодым человеком. Молодым – потому что по годам я представляю себе себя самого значительно более старым, чем Пушкин» (4 января).

«Спасибо за милое письмо и книги. Книжечка Баратынского доставляет мне много радости. Перед сном и в перерывы я успеваю прочесть несколько стихотворений и ношу эту книжечку всегда с собой. Мировоззрение Баратынского, конечно, не совпадает с моим, но его темы и то, что он поэт думающий, мыслящий, – приближает его ко мне, и мне часто приходит в голову, что Баратынский и Тютчев восполнили в русской поэзии XIX века то, чего так недоставало Пушкину и что с такой чудесной силой проявилось в Гёте. Но Баратынский нравится мне не только как мыслящий человек, но и как поэт; в стихах его позднего периода (которые написаны им примерно в моём возрасте и старше) у него много поэтической смелости, не в пример молодым его стихам, французистым по манере, – в духе того времени» (6 апреля).

Письмо Николая Заболоцкого сыну Никите. 1941 г.

Пять книг русских классиков подобрали Заболоцкому в Ленинграде Николай Леонидович Степанов и Ирина Николаевна Томашевская. Однако во время «шмона» в бараке четыре книги охранники отобрали: исправляли заключённых исключительно с помощью советской литературы. Томик Боратынского (так правильно; в своих письмах поэт пишет его фамилию – Боратынский) Заболоцкому, однако, удалось отстоять: он догадался обратить взор охранника на название издательства – «Советский писатель», и тот благожелательно кивнул: наш автор!..

«Не мне одному тяжело в заключении, но мне тяжелее, чем многим другим, потому, что природа одарила меня умом и талантом» (19 апреля).

«Часто вспоминаю я Никиткино детство – как он на Сиверской впервые встал на ножки, как лазил под стол за мячом, и, разогнувшись там – ушибся, что послужило ему уроком, как играли в прятки, как он наблюдал за моим бритьём, а я строил ему невероятные рожи, что доставляло ему столько удовольствия; как дочку укачивал; как она тихонько сказала „папа“ – тогда, – прощаясь со мной. Или это только почудилось мне? Пиши, Катя, о ребятках. Судьба оторвала меня от дочки; детство её проходит без меня» (8 мая).

Екатерина Васильевна сообщила мужу, что по его доверенностям получила деньги за переиздания его переводных книг, – в то время она жила с детьми уже в Ленинграде…

«Ты не можешь представить себе, сколько радости доставили мне твои письма. <…> Теперь, когда я знаю, что ты получила эти деньги, а также получишь в Детиздате 5 т.[ысяч], мне стало куда спокойнее за вас, мои родные. Я благодарю судьбу за то, что старые мои работы ещё полезны для вас. Не каждому выпадает такое счастье, и я особенно ценю и дорожу им – милая, любящая, терпеливая, благоразумная, и наши милые дети, которые дороже всего для нас с тобой, – а через вас и я счастлив. Волей и весной повеяло от твоих писем – и я опять полон надежды на будущее».

«<…> …если же найдутся какие-нибудь портативные издания Тютчева – то я очень хотел бы его получить, причём меня интересуют исключительно философские и лирические его стихи – все же остальные не нужно» (30 мая).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю