Текст книги "Заболоцкий. Иволга, леса отшельница"
Автор книги: Валерий Михайлов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 47 страниц)
Источник правды
Лишь под одним-единственным стихотворением Заболоцкого стоит дата – 1938 год.
Она поставлена самим автором. Это – «Лесное озеро».
По мнению Никиты Заболоцкого, стихотворение было навеяно прогулкой на Глухое озеро близ Луги: там неподалёку осенью 1937 года поэт жил в Доме творчества в Елизаветине. Однако это лишь предположение. Могло быть совсем не так. Вспомним, какое было время: за людьми всё чаще приезжали чёрные «эмки», и арестованные пропадали. Многие, и уж конечно Заболоцкий, которого столько травили в печати, жили в предчувствии ареста. В такую пору поэт невольно вспоминал самое дорогое: детство, родителей, свою семью.
1938-й – год его ареста (в марте), следствия в Доме предварительного заключения с побоями, издевательствами, временной потерей рассудка, а дальше «Кресты», свердловская тюрьма № 1, сибирский этап. Почти весь год – в страшных условиях, в жутком человеческом скопище. Тут не до стихов… Между тем в бумагах Заболоцкого сохранился вариант первых двух строк этого стихотворения. Где же и когда написал Заболоцкий этот свой лирический шедевр?
Сын-биограф пишет в своей книге: «Приходится сделать почти невероятное предположение: „Лесное озеро“ было сложено либо в ленинградской тюрьме, либо во время этапа на Дальний Восток». То есть именно в то время, когда счастливые воспоминания жизни сделались для поэта единственным убежищем… Глухое озеро под Ленинградом могло напомнить Николаю Алексеевичу заветное, дивное в своей целомудренной красоте, Шайтан-озеро – оно расположено в 39 километрах от Уржума. Вполне возможно, что юношей он побывал там, ведь это единственное озеро в Уржумском районе. Глубокое настолько, что его вода казалась чёрной, а наберёшь в ладони – прозрачна и чиста. Вот уж куда надо было пробираться (как в стихотворении) «сквозь битвы деревьев и волчьи сраженья»!..
(Точно так же могло быть и со стихотворением «В этой роще берёзовой»: Заболоцкий, оказавшись в 1946 году в подмосковном Переделкине, не мог не вспомнить и родные места. Поэт Светлана Сырнева, землячка Заболоцкого по Уржуму, вспоминает берёзовую рощу возле Реального училища. По Яранскому тракту на север, сразу за Уржумом, слева были заросли камыша на заболоченной земле («где чернеет камыш»), а справа когда-то стояли ветряные мельницы («как безумные мельницы, / машут войны крылами вокруг»). В Переделкине, на сухой почве, камыша не встретишь, да и ветряных мельниц там не водилось. Впрочем, и это – лишь предполагаемый «адрес стиха». На самом же деле, поэт в своём воображении видит разом всё, что прежде было замечено его зрением и отложилось в памяти.)
Как бы то ни было, очевидно одно: поэт сложил стихотворение «Лесное озеро» в уме, а записал на бумаге лишь в 1944 году, когда его частично освободили по директиве НКВД.
То есть шесть лет заключения, когда он не имел никакой возможности писать да и по существу отказался от стихов, Николай Заболоцкий жил, храня это стихотворение в памяти и, быть может, порой уточняя какие-то образы и слова.
Неволя, горький взгляд на историю и на человеческое существование, конечно, отразились в этом произведении (хотя оно и продолжает его прежние, натурфилософские мысли и наблюдения):
Опять мне блеснула, окована сном,
Хрустальная чаша во мраке лесном.
Сквозь битвы деревьев и волчьи сраженья,
Где пьют насекомые сок из растенья,
Где буйствуют стебли и стонут цветы,
Где хищными тварями правит природа,
Пробрался к тебе я и замер у входа,
Раздвинув руками сухие кусты.
В венце из кувшинок, в уборе осок,
В сухом ожерелье растительных дудок
Лежал целомудренной влаги кусок,
Убежище рыб и пристанище уток.
Но странно, как тихо и важно кругом!
Откуда в трущобах такое величье?
Зачем не беснуется полчище птичье,
Но спит, убаюкано сладостным сном?
Один лишь кулик на судьбу негодует
И в дудку растенья бессмысленно дует.
И озеро в тихом вечернем огне
Лежит в глубине, неподвижно сияя,
И сосны, как свечи, стоят в вышине,
Смыкаясь рядами от края до края.
Бездонная чаша прозрачной воды
Сияла и мыслила мыслью отдельной,
Так око больного в тоске беспредельной
При первом сиянье вечерней звезды,
Уже не сочувствуя телу больному,
Горит, устремлённое к небу ночному.
И толпы животных и диких зверей,
Просунув сквозь ёлки рогатые лица,
К источнику правды, к купели своей
Склонились воды животворной напиться.
Мрак – и сияющий свет; трущобы – и целомудренная чистота; больная природа – и животворная вода.
Стихотворение религиозно в лучшем смысле этого слова: в нём словно бы дышит и тайна Рождества («При первом сиянье вечерней звезды»), и тайна Крещения и Причастия («К источнику правды, к купели своей / Склонились воды животворной напиться»). И свой мимолётный портрет рисует автор, набрасывая тогдашнее состояние души и даже сам процесс сочинительства: «Один лишь кулик на судьбу негодует / И в дудку растенья бессмысленно дует»).
Поэт и филолог Светлана Кекова назвала это стихотворение подлинным шедевром, жемчужиной лирики Заболоцкого. В своём анализе произведения она пишет, что «экспозиция стихотворения даёт нам возможность увидеть мир природы, в которой царствует закон взаимного уничтожения, войны всех со всеми». И подмечает – поэт переводит природное в человеческое: «…перед читателем последовательно разворачивается сравнение озера с оком больного человека. <…> (А человек, заметим, конечно же, символ человеческого общества. – В. М.)
Если вдуматься в это сравнение, то первое, на что мы обращаем внимание, – это скрытое отождествление больного чела человека с „больным телом“ природы, и только око, несущее в себе духовное начало, предчувствует иную жизнь, жизнь, соединённую не с землёй, а с небом. Это око и есть озеро. Следовательно, закон жизни „лесного озера“ иной, чем закон жизни окружающей его „больной“ природы, и этот закон – духовен по своей природе, которая жаждет исцеления. Последняя строфа стихотворения… даёт нам надежду на то, что зло, лежащее в глубине природы, может быть преодолено и исцелено. Потрясающая по своей силе и метафорической дерзости строка о животных, которые, „просунув сквозь ёлки рогатые лица“, склоняются к животворной воде, тоже показывает нам, что между озером и остальной природой – некая метафизическая преграда, которую нужно преодолеть. Эта преграда существует потому, что два пространства – пространство природы, коснеющей во зле, и пространство озера, соединяющего в себе Истину, Добро и Красоту, так отличаются друг от друга, что их разделяет частокол ёлок. Сквозь него нужно прорваться, преодолеть эту преграду».
Вспоминая стихотворение «Соловей» 1939 года (второе – и последнее из двух, написанных в неволе), а также первые стихи на вновь обретённой свободе – «Бетховен», «Гроза», «В этой роще берёзовой…» и другие, Светлана Кекова делает обобщающий вывод: «…неукротимый поток света льётся на читателя из самых разных стихов позднего Заболоцкого. <…> Произошло возвращение Заболоцкого к традиционной метафизике света, который преображает, просветляет, оживляет материю. Поэтическая мысль Заболоцкого в стихотворении „Лесное озеро“ близка богословскому пониманию Крещения. Крещение – новое рождение человека, рождение духовное. Природа, которая припадает к озеру, как к купели, тоже должна родиться заново».
Вот каким потаённым желанием жил Николай Алексеевич Заболоцкий во все свои годы неволи, вот что дало ему силы перенести испытания и исполнить обещание, данное жене в письме из тюрьмы, – «буду твёрд».
Глава шестнадцатая
ДАЛЬНИЙ ВОСТОК
На общих работах
Из Хабаровска на север до Комсомольской пересылки Заболоцкий ехал по железной дороге под местным названием ВОЛК (Волочаевка – Комсомольск). «Царство БАМа» вообще-то лежало по соседству – на востоке и на западе от пересыльного лагеря. Неизвестный природный мир открылся ему. Не сразу поэт познал его и почувствовал. Через пять лет, отбыв срок заключения и уже перебравшись на Алтай, он, по просьбе своего друга Николая Степанова, набросал ему в письме воспоминания о природе края – «Картины Дальнего Востока», а потом переписал этот текст жене (21 апреля 1944 года) со словами: «Мне хотелось бы, чтобы и ты их прочла…» Природа природой, но в коротком очерке воссоздан, так сказать, психологический портрет того дикого земного пространства, в котором ему пришлось жить и, более того, которое довелось поневоле осваивать:
«Это – особая страна, не похожая на наши места; мир, к которому надо привыкнуть. Прежде всего, это не равнина, не долина, – это необозримое море каменистых холмов и гор-сопок, поросших тайгой. Природа ещё девственна здесь, и хлябь ещё не отделилась от суши вполне, как это бывает в местности, освоенной человеком. Во всей своей торжественной дикости и жестокости предстаёт здесь природа. Не будешь ты тут разгуливать по удобным дорогам, восторгаться красотой мощных дубов и живописным расположением рощ и речек, – придётся тебе перескакивать с кочки на кочку, утопать в ржавой воде, страдать от комаров и мошек, которые тучами носятся в воздухе, представляя собой настоящее бедствие для человека и животных. Поднимаясь на сопку, напрасно будешь ты надеяться, что наконец-то твоя нога ступит на твёрдую сухую почву, – нет, и на сопке та же хлябь, те же кочки.
И тайга – это вовсе не величественный лес огромных деревьев. Горько разочаруешься ты с первого взгляда, встретив здесь главным образом малорослые, довольно тонкие в обхвате хвойные породы, которые беспорядочными зарослями тянутся в бесконечные дали, то поднимаясь на сопки, то спускаясь вниз. Есть тут, конечно, и величественные красноватые лиственницы, и дубы, и бархат, но не они представляют общий фон, но именно эта неказистая, переплетённая глухая тайга, – и страшная, и привлекательная в одно и то же время».
И жизнь его там была – хлябь: зыбкость, ненадёжность, испытание, бедствие…
27 февраля 1939 года Заболоцкий сообщил жене, что здоров и две недели назад отправил ей первое письмо с нового адреса: г. Комсомольск-на-Амуре, Востлаг НКВД, 15 отделение, 2 колонна:
«Работаю на общих работах. Хотя с непривычки и трудно, но всё норму начал давать. Просил послать у тебя, если ты в силах, 50 р. и посылку – сала, сахару, мыла, пару простого белья, 2 пары носков и портянок. Ещё, дорогая, я нуждаюсь в витамине С (ц). Говорят, он продаётся в виде таблеток. <…> Также хорошо бы луку, чесноку. Вещей посылать сюда ценных не нужно.
Родные мои, не проходит часа, чтобы не подумал о вас. О детях наших тоскую. Я, Катя, и о тебе горюю. Жаль мне вас. Что с вами? Пиши сразу, как получишь письмо, и чаще. Я могу тебе писать 2 раза в м[еся]ц. О себе, о детях пиши. Адреса твоего ещё не знаю. Пошли бумаги, марок.
Родная, я живу одной надеждой, что дело моё будет пересмотрено. Жду и верю, что будет так. 18-го февраля послал заявление наркому.
Надейся и ты, родная. Как бы ни было трудно, буду стараться терпеливо ожидать ответа наркома. Родная моя, целую тебя крепко, крепко. Ласкаю и целую родного Никитушку и Наташечку. Если б только знал я, как вы и что с вами.
Будьте же здоровы, терпеливы и благоразумны.
Любящий вас папа Н. Заболоцкий.
Очки бы мне нужно от близорукости – 1,75 D
Пошли, если можно заказать, в футляре».
Лишь увидевшись с мужем в 1944 году, Екатерина Васильевна узнала от него в подробностях об этих «общих работах». Всей правды в письме он говорить не хотел, чтобы не тревожить её, да и не мог: письма подавались в открытых конвертах и перед отправкой досматривались.
Много позже, в 1972-м, Гурген Георгиевич Татосов, солагерник Заболоцкого (они держались вместе до 1943 года, пока пути их не разошлись), ответил на вопросы сына поэта, Никиты Николаевича, о жизни в лагере.
Поселили их в огромном длинном бараке: холодное, сырое помещение, нары в два этажа, с жердями вместо досок, тусклый свет керосиновых фонарей. «Уголовники и политические были вместе, и это порождало для нас адово состояние. Где-то в одном из углов насильно раздевали человека, так как без его ведома на его одежду шла азартная карточная игра. В другом углу лилась кровь в бессмысленной драке, очень часто возникающей по пустякам. Ругань – циничная, непристойная, кощунственная, висела в воздухе. И было ещё много и много такого, чего не опишешь в небольшом письме и о чём лучше всего поведать словами.
Вот в такой обстановке жили мы недели три. Нас сортировали, проверяли и готовили к дальнейшему этапу. В один нехороший день у Николая Алексеевича украли все вещи. Он, огорчённый и растерянный, ходил по бараку и наивно спрашивал, кто взял его вещи. В ответ слышались едкие и злые слова, где-то отвечали, что вещи взял Яшка, а когда Николай Алексеевич спрашивал, какой Яшка, слышалась гнусная, грязная похабная рифма. <…>
Я сказал Николаю Алексеевичу, что о вещах думать уже нечего, – они давно вынесены из барака и проданы, что нам надо держаться друг друга, чтобы было меньше обид от нечисти, нас окружающей. Мы рядом поселились на жердях, и началась наша лагерная жизнь».
Оба попали в посёлок Старт – пригород Комсомольска, посреди глухой тайги. Заболоцкому выдали что-то из лагерной одежды, иначе до весны он бы просто не продержался. И там жили в таком же бараке. С темна до темна – лесоповал, 12-часовой рабочий день. С Татосовым работали на пару, но навыка никакого. Приглядывались, как ловко орудуют топором и пилой заключённые финны, прирождённые лесорубы. Не дашь нормы – на обед лишь 300 граммов хлеба и черпак баланды. С такой едой на морозе долго не продержишься, несколько недель – и дистрофия. Тех же, кто задание выполнял, кормили значительно лучше. Как ни напрягались двое товарищей, а справиться с нормой не могли. Однажды случилось невероятное: приметив их старательность, охранник велел учётчику записать норму. Подкормились – прибавилось сил; постепенно и навык пришёл.
«Далеко не все стрелки по-человечески относились к заключённым, – читаем в книге сына поэта. – Чаще от них слышались грубые окрики, ругань, издевательства. Однажды, уже весной, Заболоцкого и Татосова без охраны послали копать ямы для столбов где-то за пределами зоны. Грунт был тяжёлый, весенняя вода быстро заполняла вырытую яму, и работать приходилось, стоя в холодной воде. Вдруг из соседнего лесочка вышел охранник с овчаркой. То ли работники сели передохнуть, то ли и причины никакой не было, но он дал соответствующую команду, указал на двух заключённых и спустил собаку с поводка. Николай Алексеевич, отшатнувшись от бросившейся на него овчарки, упал в яму с водой. Гурген Георгиевич ударил собаку бывшим в руках ломиком, и та с визгом покатилась по земле. Подбежал охранник, на ходу щёлкнув затвором винтовки, и закричал на Татосова:
– Ты что сделал с собакой, гнида! – Не обошлось тут и без увесистой зуботычины.
Лет через десять один знакомый спросил Заболоцкого, тяжело ли ему было в заключении.
– Бывало трудно, – лаконично ответил Николай Алексеевич.
– Ну, как трудно? Расскажите.
– А как бывает трудно, когда работаешь до изнеможения, а стоит присесть на минуту, тут же на тебя спускают овчарку? – Заболоцкий нахмурился и перевёл разговор на другую тему».
Потом, после лесоповала, был каменный карьер. Однажды при подготовке к взрывам породы Заболоцкий чуть не сорвался со скал; в другой раз на ледяном морозе он упал в незамерзающую горную речку, а обсушиться у костра пришлось далеко не сразу, – и, как ни странно, даже не простудился…
С каменным карьером, несомненно, связаны строки из «Картин Дальнего Востока»:
«Но почва камениста. Я не знаю тех геологических бурь, которые сотворили здесь всю эту каменную кутерьму, но стоит только снять растительный слой, как лопата натыкается на глину и камень. В карьере мы обнажаем и взламываем вековечные пласты каменных пород, и странно видеть их матовую поверхность, впервые от сотворения мира обнажённую и увидавшую солнечный свет.
Когда-нибудь, проезжая к берегам Охотского моря и наблюдая природу из окна вагона, путешественник будет изумлён величественным зрелищем, которое откроется перед его глазами. С вершин сопок он увидит вздыбленное каменное море, как бы застывшее в момент крайнего напряжения бури. Каменное море, поросшее лесом, изрезанное горными речками, то мелководными, то бурными и широкими – в период таяния снегов, и что ни поворот, то новые изменчивые картины в новом аспекте света и теней будут внезапно появляться перед его глазами. Но это будет потом. Сейчас здесь суровый, нелёгкий человеческий труд».
В 1947 году Заболоцкий написал стихотворение «Начало стройки» – оно появилось в печати лишь после его кончины, в 1972 году.
Перед лицом лесов и косогоров,
Там, где повсюду камень и вода, —
Самой природы своевольный норов
Препятствует усилиям труда.
Но в день, когда построятся палатки
И, сгоряча наткнувшись на ружьё,
Косматый зверь несётся без оглядки
В дремучее убежище своё;
Когда в трущобах кедры вековые,
Под топором треща наперебой,
Вдруг накренят свои седые выи, —
Я не владею в этот день собой!
В какое-то короткое мгновенье
Я наполняюсь тем избытком сил,
Той благодатной жаждою творенья,
Что поднимает мёртвых из могил.
Сквозь дикий мир нетронутой природы
Мне чудятся над толпами людей
Грядущих зданий мраморные своды
И колоннады новых площадей. <…>
Тяжкий пафос зэка звучит в этих и дальнейших строках, утверждающих смысл того, что когда-то было сделано в тайге, на общих работах своими руками, – и та упрямая воля мечты, что когда-то всё-таки, «управляя миром», восторжествует не подневольный, а «свободный, стройный, вдохновенный труд».
Быть может, перед целою вселенной
Когда-нибудь на этих площадях,
Изваяны из бронзы драгоценной,
Предстанем мы с кирками на плечах.
И будут наши маленькие внуки
Играть у ног строителей земли
И трогать эти бронзовые руки,
Которые всё знали, всё могли.
«Я – чертёжник»
Ни к какой «троцкистско-правой» или «троцкистско-левой» организации в Ленинграде Николай Заболоцкий, разумеется, не принадлежал. Такие натуры, как он, не делятся на части и не дробятся, – Заболоцкий целиком принадлежал поэзии. Однако на Дальнем Востоке он всё же сделался троцкистом – в том смысле, что стал субъектом – точнее, жертвой – воплощения одной из главных идей Троцкого.
На IX съезде партии (1920 год) один из вождей большевиков, Л. Д. Троцкий, поставил задачу милитаризации трудовой силы: крестьянство – бесформенный, по его определению, обломок Средневековья в современном обществе – надо было срочно преобразовать. Этим «бесформенным обломком» был не иначе как народ, потому что страна в подавляющем большинстве была крестьянской. Троцкий говорил:
«Поскольку мы перешли теперь к широкой мобилизации крестьянских масс во имя задач, требующих массового применения, постольку милитаризация крестьянства является безусловно необходимой. Мы мобилизуем крестьянскую силу и формируем из этой рабочей силы трудовые части, которые приближаются по типу к воинским частям… В военной области имеется аппарат, который пускается в ход для принуждения солдат к исполнению своих обязанностей. Рабочая масса должна быть перебрасываема, назначаема, командуема точно так же, как и солдаты… Мобилизованный чувствует себя солдатом труда, который не может собою свободно располагать, если дан наряд перебросить его, он должен его выполнить; если не выполнит – он будет дезертиром, которого карают».
Задачами, требующими «массового применения», были тогда для большевиков – задачи мировой революции. У народа, однако, не спросили: нужна ли ему эта мировая коммуна?..
Идею Троцкого целиком и полностью разделял другой большевистский вождь – Н. И. Бухарин:
«Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как ни парадоксально это звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи».
Смысл этих и подобных высказываний был один – свободных тружеников надо превратить в рабов коммунизма.
Эти идеи начали осуществляться сразу же после революции, но их «звёздный час» пришёлся на годы насильственной коллективизации. (Троцкий к тому времени был уже «врагом» – однако дело его жило.) Миллионы опозоренных, ограбленных и выкинутых из домов крестьян были превращены в солдат труда, осваивающих природные богатства в самых диких и необжитых районах страны. Всё это делалось с помощью «аппарата» для принуждения, которым стали войска НКВД – Народного комиссариата внутренних дел. К концу 1930-х годов «человеческого материала» на стройках пятилетки стало не хватать – этим во многом и объясняются массовые аресты 1937–1938 годов. Попросту, нужна была дешёвая рабочая сила, а дешевле арестантской – не бывает. С людскими потерями не считались – по принципу: «бабы ещё нарожают». НКВД превратился в поставщика и распорядителя этой бесправной, «мобилизованной» – с помощью арестов – рабсилы.
Коротко говоря, сталинская политика осуществлялась троцкистскими методами – и безвинно осуждённые люди попадали под этот государственный каток. Вот таким образом и поэт Заболоцкий, который смолоду сторонился политики, «причастился» троцкизма…
Его эшелон вроде бы направлялся из Свердловска на Колыму, но в конце концов прибыл в Комсомольск-на-Амуре. Причина могла быть только одна – на Дальнем Востоке неожиданно потребовалось рабсилы больше, чем на Колыме. Так поэт и оказался в Востлаге – Восточном железнодорожном лагере. Его вместе с другими бросили на прокладку ветки Комсомольск – Усть-Ниман, которая являлась частью БАМа – Байкало-Амурской магистрали. По ходу возводилось множество других объектов: подъездные пути, посёлки, предприятия строительных материалов и т. д.
На Дальнем Востоке создавалась единая хозяйственная система добычи и переработки полезных ископаемых, и, безусловно, этой системе требовался огромный штат инженерно-технического персонала. Далеко не все кадры были в наличии. Заключённых частенько строили в ряд и выкликали, нет ли среди них того или иного специалиста.
Однажды запросили чертёжника – и Николай Заболоцкий вдруг выступил вперёд: «Я – чертёжник».
К тому времени он уже два месяца был – в голоде и холоде – на общих работах и, как ни напрягался, чувствовал: доходит. То есть ещё немного – и превратится в лагерного доходягу. А это конец, гибель… Не спасали ни зрелый мужской возраст – 36 лет, ни природная крепость, ни закалка на военных учениях.
Решение выйти из строя, рискнуть – пришло мгновенно: с детства он хорошо рисовал, в Уржумском реальном училище прошёл уроки черчения. Конечно, специальностью он не владел, но надеялся: обучусь.
«Проверить сразу его способности было невозможно, так как его руки были распухшими и израненными, – пишет в биографии отца Никита Заболоцкий. – Держать рейсфедер или циркуль он не мог. Пока руки отходили, Николай Алексеевич освоил специальность чертёжника. Помогли добрые люди. Работники проектного бюро понимали, что их новый товарищ не очень сведущ в чертёжном деле, но не выдавали его и всячески помогали овладеть новой профессией. В первые дни, когда руки ещё не слушались, а вши падали с одежды на кальку, его взяла под своё покровительство одна вольнонаёмная чертёжница, показавшая ему различные приёмы копировальной работы».
Биограф подметил, что в письме жене от 14 апреля 1939 года отец написал одну фразу – явно для лагерной цензуры: «Я тоже вспомнил здесь свою старую чертёжную работу, и через несколько дней дело пошло».
Это письмо заметно пространней и бодрей, чем предыдущие:
«Бесконечно рад, что вы здоровы и живёте относительно сносно. Из контекста письма вижу, что средства твои, Катя, на исходе. Подумай о том, что можно продать. В первую очередь ликвидируй мою библиотеку и мои костюмы. Если будешь работать – хорошо, а эти деньги будешь добавлять к своей зарплате, чтобы дети были сыты. Милая моя, в первых письмах я просил денег и посылок. Напрасно я об этом писал тебе. Не могу я отрывать у детей последнее, тем более, что я сыт, не голодаю. Правда, небольшая посылка здесь далеко не лишнее дело, но деньги – их можно не посылать. Я работаю чертёжником, и мне положено вознаграждение 30 р. в месяц. Это вполне достаточная по нашему положению сумма – её хватит на сахар, на махорку. Питание получаю улучшенное, и теперь чувствую себя значительно лучше, чем в первые дни. Нет никаких оснований сильно беспокоиться обо мне, родная. Нужно думать о детях, о самой себе. Я знаю, какая ты у меня самозабвенная, – не поешь, не попьёшь вовремя, не поспишь. Родная, издалека прошу тебя – ради детей, ради меня не забывай о себе. Подумай, что будет с детьми, если ты не выдержишь. Заботься о себе, прошу тебя. Забота о себе – всё равно что забота о детях».
Вскоре он хорошо освоил копировальную работу и даже признавался жене, что любит это чертёжное дело и охотно занимается им.
Но однажды, как вспоминал Гурген Татосов, Заболоцкого снова перевели на общие работы. Начальницей колонны, которой подчинялось и проектное бюро, была тогда молодая и весьма вольного поведения женщина, бывшая воровка. Она славилась в лагере вызывающей красотой и умением изощрённо материться. Не боясь мужа, почти открыто выбирала себе любовников. И надо же ей было «положить глаз» на розовощёкого скромного зэка из недавних доходяг. Заболоцкому она была отвратительна, о чём он ей тут же и заявил. Месть начальницы была незамедлительной – в каменный карьер! Спасло вмешательство руководителя бюро, который настоял на возвращении чертёжника: заменить некем.








