Текст книги "Заболоцкий. Иволга, леса отшельница"
Автор книги: Валерий Михайлов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 47 страниц)
Воздух времени
Говорят, в революцию люди искусства вздохнули наконец полной грудью: кислородное голодание годов реакции сменилось-де животворной атмосферой творчества, пьянящим воздухом свободы – ну и прочее в таком же духе. (Хотя алхимическое превращение золотого века в Серебряный, с его авангардом, чрезвычайным разнообразием формальных поисков, свершилось несколько раньше – ещё до 1917 года.) Но вот в начале 1920-х годов самый одарённый и самый чуткий из тогдашних творцов, поэт Александр Блок сказал: «Нечем дышать…» И – погиб.
Что же тогда говорить о воздухе начала 1930-х?..
К 1933 году «чинарям» стукнуло уже по тридцать или около того лет. Недавних бунтарей и возмутителей спокойствия уже давно лишили возможности проводить крупные поэтические вечера; их книг никто не издавал (за исключением полухалтурных поделок для детей). Движение обэриутов почти окончательно заглохло. Едва ли не единственной приметой их присутствия в современной литературе стала обязательная, как чиновничья работа, ругань и травля в газетах и журналах, на писательских собраниях – как кого-то из них поодиночке, так и всех вместе. Однако они ещё были нужны самим себе – чтобы сообща думать, знакомить друг друга с новыми произведениями, обмениваться знаниями, острить да и просто собутыльничать.
Встречались чаще всего в доме Липавских. Кроме хозяев: Леонида Савельевича Липавского и его красавицы и умницы жены Тамары Александровны – основных гостей было ещё пятеро: Даниил Иванович Хармс, Александр Иванович Введенский, Николай Алексеевич Заболоцкий, Николай Макарович Олейников и Яков Семёнович Друскин; порой заходили и другие их общие знакомые. (В «Разговорах», составленных Липавским, эта семёрка обозначалась, соответственно, инициалами: Л. Л., Т. А., Д. X., А. В., Н. А., Н. М. и Я. С.)
Эти встречи проходили как раз в то безвременье, которое наступило после разгрома различных литературных группировок и роспуска РАППа. Если воспользоваться языком того времени, под знаменем социалистического реализма создавался единый Союз писателей. Остатки прежнего творческого кислорода в литературной атмосфере были уже выкачаны – а потом все без исключения стали дышать совсем другой воздушной смесью.
Философ Леонид Липавский, записывавший дружеские беседы, которые впоследствии составили книгу «Разговоры», позволил себе в конце своих записей небольшой монолог. Вот он:
«На что похоже время? Самый этот вопрос кажется странным. Так привыкли мы к тому, что время единственно, всеобъемлюще, ничего подобного ему нет, мы находимся в нём, как в воздухе.
Его и не замечали сначала, как воздух. Но в воздухе есть свои законы сгущения, разряжения, есть его несовпадения с движением человека, ветер. Это позволило его исследовать. И время тоже не однообразно.
Если бы удалось, хотя бы мысленно, выкачать время, поняли [бы], как будет без него.
Мы ощутили [бы] неискоренимое удивление: как это может быть – было и нет. Или всё всегда существует или ничего и никогда не существует. Очевидно, есть какая-то коренная ошибка, от которой надо освободиться, чтобы понять время. И мы нащупываем среди обыденных вещей те, которые многозначительны, точки, под которыми спрятаны ходы внутрь. Мы хотим распутать время, зная, что вместе с ним распутывается и весь мир, и мы сами. Потому что мир не плавает во времени, а состоит из него.
Время похоже на последовательность, на разность и на индивидуальность. Оно похоже на преобразование, которое кажется разным, но остаётся тождественным.
Мы хотим видеть уже сейчас так, как будто мы не ограничены телом, не живём».
И далее:
«На этом кончается запись разговоров. Разговоры происходили в 1933 и 1934 гг. В них участвовало семь человек.
Зачем я предпринял эту неблагодарную работу? И как хватило терпения её довести до конца?
Меня интересовало фотографирование разговоров, то, чего, кажется, никто не делал: я пробовал сохранить слова нескольких связанных друг с другом людей в период, когда связь их стала разрушаться; мне хотелось составить опись собственных мыслей, чтобы знать, что делать дальше».
Время – воздух времени, с его сгущениями и разряжениями, – ветер времени…
Нас, конечно, больше всех интересует в этой книге бесед «Н. А.» – Николай Алексеевич Заболоцкий.
* * *
Сначала друзья высказались о том, что кого интересует.
Заболоцкий ответил: «Архитектура; правила для больших сооружений. Символика; изображение мыслей в виде условного расположения предметов и частей их. Практика религий по перечисленным вещам. Стихи. Разные простые явления – драка, обед, танцы. Мясо и тесто. Водка и пиво. Народная астрономия. Народные числа. Сон. Положения и фигуры революции. Северные народности. Уничтожение французиков. (Под французиками Заболоцкий, как поясняет его сын, понимал поверхностных, пустых людей, стремящихся к внешнему блеску, – тип грибоедовского „французика из Бордо“, особенно неприятный ему. – В. М.) Музыка, её архитектура, фуги. Строение картин природы. Домашние животные. Звери и насекомые. Птицы. Доброта – Красота – Истина. Фигуры и положения при военных действиях. Смерть. Книга, как её создать. Кимвалы. Корабли».
Очевиден его повышенный интерес к архитектуре – разумеется, в широком понимании слова. Это, с одной стороны, показывает тягу поэта к эпике, с особой силой проявившуюся в 1930-е годы, с другой – его устремление к владению секретами композиции: поэм и книг. Вообще, очень многое завязано у него на стихи: этим объясняется и влечение к символике, к музыке, к буквам, знакам, цифрам…
Любопытный диалог у поэта произошёл с Липавским:
«Л. Л.: Счастливы вы, что не прекращаете работы и знаете точно, над чем работать.
Н. А.: Это кажется, что я знаю. А работать надо каждому, несмотря ни на какие обстоятельства.
Л. Л.: Да, на них следует смотреть, как на неизбежное, может быть, собственное отражение или тень. <…> Но есть другое, что препятствует: ошибка или непоправимое преступление, допущенное ранее. <…>
Н. А.: Вы во власти преувеличений и смотрите внутрь, куда смотреть не стоит. Начать по-новому можно в любой момент, это и будет искупление».
То есть искупление – в постоянной работе. Так, собственно, он и прожил жизнь…
«Удивительная легенда о поклонении волхвов, – сказал Н. А., – высшая мудрость – поклонение младенцу. Почему об этом не написана поэма?»
Прошло более двадцати лет после этого разговора… В тот день, когда Николай Алексеевич умер, на его рабочем столе нашли листок бумаги с наброском плана новой поэмы:
«1. Пастухи, животные, ангелы…»
Возможно, эту поэму о поклонении волхвов он вынашивал глубоко в себе все эти долгие и очень трудные для него годы, но не успел осуществить в слове…
Заговорили о планере, который, возможно, изобретали и в прежние эпохи, а потом забывали. Потом заговорили о плавании и полёте…
«Н. А.: Я переплыл реку с поднятыми руками! (Он воздал похвалы плаванию: плывущий испытывает радость, недоступную другим. Он лежит над большой глубиной, тихо плывёт на спине, и не боится пропасти, парит над ней без опоры. Полёт – то же плавание. Но не аппаратный. Планер – предвестие естественного полёта, подобного искусству или полётам во сне, об этом мечтали всегда)».
Речь поэта!..
«3 августа Н. М. и Д. X. Собрались у Н. А. в Эрмитаже. <…> Н. А. говорил: „Поэзия есть явление иератическое“».
Картинка одной из встреч: друзья обсуждали одновременно несколько тем, а Заболоцкий «писал в это время шуточную оду и сам от удовольствия смеялся».
«Н. А. прочёл: „Облака“».
Текст этой поэмы не сохранился. Кто был тогда в доме Липавских и обсуждали ли поэму, неизвестно.
Далее следует лишь общее замечание Леонида Савельевича о сюжете как таковом. Философ считал, что время сюжетов прошло, что теперь ни причинная связь, ни переживания человека по этому поводу не интересны. «Сюжет – несерьёзная вещь. Недаром драматические произведения всегда кажутся написанными для детей или для юношества. Великие произведения всех времён имеют неудачные или расплывчатые сюжеты. Если сейчас и возможен сюжет, то самый простой, вроде – я вышел из дому и вернулся домой. Потому что настоящая связь вещей не видна в их причинной последовательности».
Заболоцкий на это возразил: «Но должна же вещь быть законченной, как-то кончаться». – «По-моему нет, – ответил Липавский. – Вещь должна быть бесконечной и прерываться лишь потому, что появляется ощущение: того, что сказано, довольно…»
Поэму «Облака», судя по письму жене от 26 мая 1933 года, Николай Алексеевич начал писать ещё весной. К осени он закончил – и 16 октября прочёл, по-видимому, Даниилу Хармсу. Хармс писал своей знакомой, К. В. Пугачёвой:
«Мне всегда подозрительно всё благополучное.
Сегодня у меня был Заболоцкий. Он давно увлекается архитектурой и вот написал поэму, где много высказал замечательных мыслей об архитектуре и человеческой жизни. Я знаю, что этим будет восторгаться много людей. Но я так же знаю, что эта поэма плоха. Только в некоторых своих частях она, почти случайно, хороша. Это две категории.
Первая категория понятна и проста. Тут всё так ясно, что нужно делать. Понятно куда стремиться, чего достигать и как это осуществить. Тут виден путь. Об этом можно рассуждать; и, когда-нибудь, литературный критик напишет целый том по этому поводу, а комментатор шесть томов о том, что это значит. Тут всё обстоит вполне благополучно.
О второй категории никто не скажет ни слова, хотя именно она делает хорошей всю эту архитектуру и мысль о человеческой жизни. Она непонятна, непостижима и, в то же время, прекрасна, вторая категория! Но её нельзя достигнуть, к ней даже нелепо стремиться, к ней нет дорог. Именно эта вторая категория заставляет человека вдруг бросить всё и заняться математикой, а потом, бросив математику, вдруг увлечься арабской музыкой, а потом жениться, а потом, зарезав жену и сына, лежать на животе и рассматривать цветок.
Эта та самая неблагополучная категория, которая делает гения.
(Кстати, это я говорю уже не о Заболоцком, он ещё жену свою не убил и даже не увлёкся математикой.)».
Очевидно, под второй категорией Хармс подразумевает милую его сердцу иррациональность.
По заметкам Хармса в записных книжках того периода Никита Заболоцкий восстановил в общих чертах то, что было в поэме. Конечно, она примыкала к ряду натурфилософских стихов и поэм, что писал поэт в начале 1930-х. В «Облаках» был создан некий архитектурный ансамбль мироздания и в первую очередь – природы. «<…> …действующими лицами были облака („нестройны, выпуклы, понуры“), речка, крестьяне, пастух и старик, животные, предки, Философ и строитель, вестники. В речке происходило купание, пастух умирал, вестники вели разговоры, открывалось „второго зрения окно“, Философ с кем-то сидел до самого утра…»
Облака рассеялись, так и не долетев до читателя (в 1948 году Заболоцкий уничтожил поэму, текст которой сберегла во время его заключения жена). Возможно, клочки их зацепились в отдельных стихотворениях поэта…
Взволнованный и растерянный Заболоцкий…
«Н. А. видел сон, который взволновал его, сон о тяготении.
– Тяготения нет, все вещи летят и земля мешает их полёту, как экран на пути. Тяготение – прервавшееся движение, и то, что тяжелей, летит быстрее, нагоняет.
Д. X.: Но ведь известно, что все вещи падают одинаково быстро. И потом, если земля препятствие на пути вещей, то непонятно, почему на другой стороне земли, в Америке, вещи тоже летят к земле, значит, в противоположном направлении, чем у нас.
Н. А. сначала растерялся, но потом нашёл ответ:
– Те вещи, которые летят не по направлению к земле, их и нет на земле. Остались только подходящих направлений. <…>
Вселенная, это полый шар, лучи полёта идут по радиусам внутрь, к земле. Поэтому никто и не отрывается от земли.
Он пробовал ещё объяснить свой взгляд на тяготение на примере двух караваев хлеба. <…> Но не смог. И скоро прекратил разговор».
Вся честная компания вдруг «заваливается» в гости к Заболоцким – на пирог…
«Д. X: Не хотите ли пойти к Н. А.? Там уже Н. М. и кроме того ещё пирог.
Л. Л.: Не совершить ли нам по пути преступления, иначе говоря предательства.
Д. X.: Я уже совершил его однажды сегодня, но готов вторично.
И они зашли по дороге в пивную и выпили по кружке. У Н. А. прочёл Н. М. „Похвалу изобретателям“».
Хвала изобретателям, подумавшим о мелких
и смешных приспособлениях:
О щипчиках для сахара, о мундштуках для папирос,
Хвала тому, кто предложил печати ставить в удостоверениях,
Кто к чайнику приделал крышечку и нос.
……………………………………………………
Бирюльки чудные, – идеи ваши – мне всего дороже!
Они томят мой ум, прельщают взор…
Хвала тому, кто сделал пуделя на льва похожим
И кто придумал должность – контролёр!
«Н. А.: Мне нравится. Чего-чего тут нет. Не знаю, хорошо ли „бирюльки“.
Н. М.: Не хочешь ли ты сказать, что много требухи?
Тут началась особая словесная игра, состоящая в преобразовании, подмене и перекидывании словами по неуловимому стилистическому признаку. Передать её невозможно; но очень большая часть разговоров сводилась к тому кругу людей и такой игре; победителем чаще всего оставался Н. М. На этот раз началось с требухи и кончилось головизной. <…>
Между тем ели пирог и Д. X. бесстыдно накладывал в него шпроты, уверяя, что этим он исправляет оплошность хозяев, забывших начинить пирог. Потом он стал рассуждать о воспитании детей, поучая Н. А.
Д. X.: Надо ребёнка с самого раннего возраста приучать к чистоте. И это совсем не так сложно. Поставьте, например, у печки железный лист с песком…
Младенец же спал в это время и не знал, что о нём так говорят. Но Н. А. эти шутки были неприятны».
Обсуждали книгу английского физика и астрофизика Джеймса Джинса, считавшего, что жизнь на Земле для космоса – ничтожная подробность, что громадная Вселенная равнодушна ко всякой жизни и даже враждебна ей.
«Н. А.: Книга Джинса мрачная, не дающая ни на что ответа. Поражает страшная пустота вселенной, исключительность материи, ещё большая исключительность планетных систем и почти полная невозможность жизни. Всё астрономическая случайность, притом невероятная. Чрезвычайно неуютная вселенная.
Л. Л.: Всё же она показывает, что вселенная имеет свой рост, рождение и гибель. Она драматичнее и индивидуальнее, чем считали прежде.
Н. А.: Конечно, звёзды нельзя сравнивать с машинами, это так же нелепо, как считать радиоактивное вещество машиной. Но посмотрите на один интересный чертёж в книге, распределение шаровых скоплений звёзд в плоскости Млечного Пути. Не правда ли, эти точки слагаются в человеческую фигуру? И солнце не в центре её, а на половом органе, земля точно семя вселенной Млечного Пути».
Образный взгляд поэта!..
Изучая труды Вернадского и Циолковского, Заболоцкий находил подтверждение своим догадкам о том, что жизнь на Земле – не случайна, а результат эволюции материи, и Земля распространит разум по всей Вселенной и преобразит её существование.
«Н. А. (входя): Я меняю фамилию на Попов-Попов. Фамилия двойная, несомненно аристократическая».
Чтобы оценить эту шутку, вспомним, что́ за время на дворе. Пора богоборчества, взрывают храмы, в газетах «воинственные безбожники» глумятся над верой; а некоторые граждане предусмотрительно меняют свои старые, поповские фамилии на передовые, советские…
Уроки каллиграфии… (Потом, в заключении, они пригодились в чертёжной работе.)
Заболоцкий как-то копировал с энциклопедического словаря автографы, его товарищи беседовали о музыке – то и дело слышались имена великих композиторов.
«Л. Л. это надоело. Он вспомнил строчки А. В. из автобиографии:
Гениальному мужчине
Гёте, Пушкин и Шекспир,
Костомаров и Пуччини
Собрались устроить пир.
Затем Н. А. играл как всегда в „трик-трак“ и напевал несложную песенку: „Один адъютант имел аксельбант, а другой адъютант не имел аксельбант“».
Безмятежность отдыха среди своих…
Липавский о Заболоцком, в ответ на вопрос Хармса:
«Л. Л.: Его поэзия – усилие слепого человека, открывающего глаза. В этом его тема и величие. Когда же он делает вид, что глаза уже открыты, получается плохо».
Самоирония…
«Н. А.: Я заключил договор на переделку „Гаргантюа и Пантагрюэль“. Это, пожалуй, даже приятная работа. К тому же я чувствую сродство с Рабле. Он, например, хотя и был неверующим, а целовал при случае руку папе. И я тоже, когда нужно, целую ручку некоему папе».
«И. А.: Быть бы Я. С. еврейским начётчиком, а он сбился с пути и оттого тоскует».
Ирония?.. добродушная усмешка?.. – поди разбери.
Заболоцкий с Липавским составили таблицу возрастов – от десяти лет до ста пятидесяти.
«Т. А.: Но ведь нормальная длительность человеческой жизни семьдесят лет. Так, например, считают немцы.
Н. А. (возмущённо): Немцы! У них вообще сплошное безобразие. Так, например, Тельман сидит уже который месяц в тюрьме. Можно ли это представить у нас?.. А деревья живут очень долго. Баобаб – шесть тысяч лет. Говорят, есть даже такие деревья, которые помнят времена, когда на земле не было ещё деревьев.
Л. Л.: А щука? Почему ваши предки не завели себе щуки? У вас в аквариуме плавала бы фамильная щука, напоминая вам о всех живших до вас Агафонах. (Знал ли, нет о том, что деда Заболоцкого по отцу звали Агафоном?.. – В. М.)
Н. А. (взглянув себе на ноги и заметив на коленях заплаты): Когда богатым буду, заменю эти заплаты бархатными; а посерёдке ещё карбункулы нашью.
Т. А.: Много вам нужно в месяц, чтобы не нуждаться в деньгах?
Н. А.: Тысячу. Первые шесть месяцев жил бы на пятьсот, чтобы выплатить долги, а потом бы в своё удовольствие.
Т. А.: Вы ведь и сейчас живёте, не плачете.
Н. А.: Как сказать, иной раз и зарыдаешь, когда отовсюду разом поднажмут платежи, а платить нечем. Ну, впрочем, чего мы заговорили об этом…»
Разговорчики…
Заговорили о кончине Андрея Белого.
«Л. Л.: У него был талант, но дряни в нём ещё больше, чем таланта.
Н. А.: Единственная вещь, которую можно читать, это „Огненный ангел“. Да и то, она не его, а Брюсова».
«Н. А.: Некоторые находят, что у меня профиль и фас очень различны. Фасом я будто русский, а профилем будто немец.
Д. X.: Что ты! У тебя профиль и фас так похожи, что их нетрудно спутать.
Н. А.: Чистые типы это основа; помеси, даже конституций, это дурное человечество».
Разговаривали о людях.
«Н. М.: Почему вы, Я. С., не любите Н. А.?
Я. С.: Люди делятся на жалких и самодовольных; в Н. А. нет жалкого, он важен, как генерал.
Н. М.: Это неверно. Разве не жалок он со всеми своими как будто твёрдыми взглядами, которые он так упрямо отстаивает и вдруг меняет на противоположные, со всей своей путаностью?»
Туманная запись:
«<…> …спор о том, нужно ли считаться с направлением истории, спор длинный и бесплодный. Н. А. спорил бестолково и с обидами. Он сказал: „Я изложил эти мысли в Торжестве Земледелия и удивляюсь, что никто смысла поэмы не понял“. В словах его было нечто неприятное».
«За водкой.
Н. А.: Женитесь, Я. С., вы не знаете, как приятно быть женатым».
«Д. X.: Я уважаю Н. М., а Н. А. и А. В. люблю. Так, за больным Н. М. я, наверное, не стал бы ухаживать, а за теми стал.
Т. А.: Бросьте, Д. X., ни за кем вы не будете ухаживать; ведь вы, чуть кто заболеет, всегда бежите прочь».
О жизни…
«Н. А.: Я тут познакомился с одним человеком и он мне даже понравился, пока я не узнал, что его любимая картина „Какой простор!“ (картина Репина. – В. М.). В этой картине весь провинциализм, неопрятность и бездарность старого русского студенчества с его никчёмной жизнью и никчёмными песнями. А как оно было самодовольно! Осиновый кол ему в могилу…
Знаете, мне кажется, что все люди, неудачники и даже удачники, в глубине души чувствуют себя всё-таки несчастными. Все знают, жизнь – что-то особенное, один раз и больше не повторится; и потому она должна бы быть изумительной. А на самом деле этого нет».
Сон – это состояние Заболоцкого интересовало всегда, ему посвящено не одно стихотворение…
«Н. М.: Я видел несколько раз во сне, что умираю. Пока смерть приближается, это очень страшно, но когда кровь начинает вытекать из жил, уже совсем не страшно и умирать легко.
Н. А.: Мне кажется, я видел даже больше, момент, когда будто уже умер и растекаешься в воздухе. И это тоже легко и приятно… Вообще во сне удивительная чистота и свежесть чувств. Самая острая грусть и самая сильная влюблённость переживаются во сне.
Л. Л.: Бывают и тусклые, неотвязные сны. <…>
Н. А.: Когда среди ночи проснёшься под впечатлением сна, кажется, его невозможно забыть. А утром невозможно вспомнить. Но сам тон сна настолько отличается от жизни, что те вещи, которые во сне гениальны, кажутся увядшими и ненужными потом, как морские животные, вытащенные из воды. Поэтому я не верю, что можно во сне писать стихи, музыку и т. п., чтобы потом пригодилось».
Говорили о боли. Даниил Хармс хвалил мудрость йогов, нашедших-де, как правильно жить…
«Н. А.: Верно, и зубная боль чем-то ценна. Ваши йоги самодовольны; это противное занятие – прислушиваться к своим кишкам.
Д. X.: Если ты будешь ругать йогов, я пририсую к Рабле усы и, проходя мимо монголобурятского общежития, сделаю неприличный жест…
Тут Н. А. вдруг порозовел; он встал и, махнув в воздухе рукой, ни с кем отдельно не попрощавшись, ушёл.
Н. М.: Глупо, глупо ведёт себя; и всегда так, когда с ним спорят. На что обиделся? На то, верно, что когда разговаривал по телефону, Д. X. назвал его уткой.
Д. X.: Нет, дело в том, что он сел за диваном, вне общего внимания, ну, ему и стало потом обидно.
(Тут они были неправы: Н. А. не выносил, когда разговор превращался в краснобайство; как раз это послужило когда-то толчком к его разрыву с А. В.)».
* * *
Последние страницы записей Липавского говорят о закате их дружеского сообщества. Встречи всем уже наскучили, противоречия между товарищами только увеличивались. Заболоцкий как-то сказал Липавскому, что они с Олейниковым и Хармсом накануне не беседовали, а только обличали друг друга. Липавский даже не спросил – в чём? Для Заболоцкого это было напрасной потерей времени, к тому же он понимал, что у всех свои интересы: Хармсу, например, «нужен журнал», а ему самому – всего-навсего две комнаты вместо одной, чтобы можно было удобнее работать. Липавский уверял, что жизнь поэта всё же легче, чем его с Друскиным, потому что талантлив и знает что делать, а вот они – подёнщики.
– Мы все живём как запертые в ящике, – сказал Заболоцкий. – Больше так жить невозможно, при ней нельзя писать.
Наверное, «при ней» – значило не только жизнь обособленной от мира компании, но и вообще жизнь – в обществе, в стране. Однако Липавский этого значения не услышал или же не захотел услышать.
– Я знаю всё это, – ответил он. – Но мы не директора фабрик, для которых одиночество прекращает возможность дела. Все великие волны поднимались всегда всего несколькими людьми. У нас, мне кажется, были данные, чтобы превратить наш ящик в лодку. Это не случилось, тут наша вина.
И перешёл на личности. Введенскому на всё плевать, кроме личных удовольствий; он не скучает лишь за картёжной игрой. Хармс, при всей своей деланой восторженности, глубоко ко всему равнодушен. Друскин деспотичен, «как маниак». А пуще всех виноват Олейников: мог всех сплотить, но от любого дела ускользает в сторону, хочет быть сам по себе.
– Напрасно вы вините их, – возразил Заболоцкий. – Просто люди разные и не было желания грести вместе. Свободы воли ведь нет. Это яснее в искусстве. Надо писать как можно чаще, потому что удача зависит не от тебя, пусть будет хоть больше шансов.
Выслушав слабое возражение собеседника, продолжил:
– К этому всё и сводится: создать условия, дать максимум в искусстве. Ящик оказался плохим помещением, значит, следует его разломать и выйти из него.
И добавил:
– Что ж, компания распадается. Когда у меня в гимназии были товарищи, тоже казалось, неужели я буду без них. Но жизнь всё время создаёт новое. Сейчас дело уже не в компании, сейчас – спасайся, кто может.
Он говорил – о личном творчестве. Скорее всего – о личном. Хотя время было такое, что слова невольно задевали и другие, более глубокие смыслы. Спасать пришлось не только творца в себе, но и свою собственную жизнь – и далеко не каждому из них это удалось…
Своеобразной эпитафией этому распавшемуся сообществу (отдельные дружеские связи при этом не прервались) стало стихотворение Даниила Хармса, посвящённое Николаю Олейникову и написанное, что непривычно для Хармса, классическим размером:
Кондуктор чисел, дружбы злой насмешник,
О чём задумался? Иль вновь порочишь мир?
Гомер тебе пошляк, и Гёте глупый грешник,
Тобой осмеян Дант, лишь Бунин твой кумир.
Твой стих порой смешит, порой тревожит чувство,
Порой печалит слух, иль вовсе не смешит,
Он даже злит порой, и мало в нём искусства,
И в бездну мелких дел он сверзиться спешит.
Постой! Вернись назад! Куда холодной думой
Летишь, забыв закон видений встречных толп?
Кого дорогой в грудь пронзил стрелой угрюмой?
Кто враг тебе? Кто друг? И где твой смертный столп?
Далее следовали ещё две строфы, вычеркнутые автором: они напрямую касались их «ящика», не ставшего «лодкой», – или, иначе говоря, их Ноевым ковчегом:
Вот сборище друзей, оставленных судьбою:
Противно каждому другого слушать речь;
Не прыгнуть больше вверх, не стать самим собою,
Насмешкой колкою не скинуть скуки с плеч.
Давно оставлен спор, ненужная беседа
Сама заглохла вдруг, и молча каждый взор
Презреньем полн, копьём летит в соседа,
Сбивая слово с уст. И молкнет разговор.
23 января 1935 года. Д. X.
И – смолкли их разговоры…








