355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Поволяев » Семейный отдых в Турции (сборник рассказов) » Текст книги (страница 11)
Семейный отдых в Турции (сборник рассказов)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:20

Текст книги "Семейный отдых в Турции (сборник рассказов)"


Автор книги: Валерий Поволяев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

В минуты, когда Инна Михайловна была недовольна своим мужем, она называла его Пафнутием. Перечить ей в этот момент было нельзя, и Петр Петрович в такие минуты опасливо втягивал голову в плечи.

А кот продолжал нести свою трудовую вахту. Надо заметить, что по части "невест" супругам Травянским везло – они легко находили дам для Френки, в то время как другие, занявшиеся таким же бизнесом, но малость припозднившиеся, доход имели в несколько раз меньше, чем супруги Травянские. Тут, как говорится, кто первым сделает ход, тот первым и вырвется в дамки.

Инна Михайловна купила новую мебель – штучный спальный гарнитур, изготовленный в Финляндии. Петр Петрович, правда, пробовал заикнуться насчет гарнитура итальянского – Италия, мол, по всем статьям лучше Финляндии, но Инна Михайловна цыкнула на него:

– На итальянских гарнитурах, Пафнутий, ныне глаз останавливают лишь дворники, в Москве эти гарнитуры стоят уже в каждой второй квартире. Нужен финский гарнитур, и только финский. Сейчас это самая дорогая мебель. Для белых людей. Для бе-лых, – отчеканила она металлическим голосом.

Петр Петрович и сам умел чеканить слова металлическим голосом, будто отливая их из свинца, – научился этому на телевидении, – но перечить супруге не смел.

Следом Инна Михайловна купила столовую мебель – также финскую, дорогую, а вот что касается разных столиков да стульев для прихожей, то тут Инна Михайловна решила сделать Петру Петровичу приятное – купила итальянские.

– Только ради тебя, Пафнутий, – сказала она, – а так на табуретки, пахнущие макаронами, глаза бы мои не глядели. Всякий раз, когда я вижу итальянскую мебель, у меня пропадает аппетит.

Прежняя мебель – совсем не старая, модная, обитая кожей и хорошей тканью, – была перевезена на загородную квартиру.

– Года два постоит – купим и туда новый гарнитур! – Она внимательно посмотрела на мужа и добавила, милостиво улыбнувшись: – Так и быть, Пафнутий. Копи себе деньги на джип!

– Йесть! – Петр Петрович приложил пальцы к "пустой" голове, потом вспомнил, что в армии так не положено, поспешно отнял пальцы от виска.

Если бы ему ещё год назад сказали, что он, преуспевающий работник телевидения, получающий не только хорошую зарплату, но и "зеленые" в отдельном конверте – без обозначения суммы, только с фамилией да инициалами, сядет на иждивение кота, – он рассмеялся бы такому человеку в лицо, а сейчас он тихо посмеивался над самим собой и все воспринимал как должное.

В кабинет Френки он по-прежнему не заходил – Френки мигом выставлял его обратно, и Петр Петрович, подчиняясь, поспешно пятился – кота было лучше не дразнить, не то он откажется зарабатывать деньги.

Единственное, что позволял делать Френки, так это чистить коврик, на котором он заколачивал баксы, и ему было совершенно безразлично, кто это делал – Инна Михайловна или Петр Петрович.

Через год после ухода Петра Петровича с телевидения лопнула фирма, в которой работала Инна Михайловна. Хозяева её, американцы, которые никак не могли привыкнуть к дурной России, к её плохому климату и непредсказуемой экономике, сбежали. Инна Михайловна осталась без работы.

Но она не унывала – у них с Петром Петровичем был кот Френки. Тем более что слава о Френки уже шла по всей кошачьей Москве. Инна Михайловна начала подумывать, а не завести ли ещё одного Френки, такого же голубошерстного английского аристократа, и часть обязанностей Френки Первого возложить на Френки Второго, но потом поняла, что ничего хорошего из этой затеи не получится – вряд ли коты уживутся, и в результате она потеряет и первого кота, и второго.

А Петр Петрович тем временем шел к своей цели – копил деньги на джип "мерседес". И в конце концов накопил – подогнал к загородной квартире серебристого, посвечивающего в ночи дорогой краской красавца. Каждые пятнадцать минут он просыпался и тихо шлепал войлочными тапками на лоджию удостовериться, на месте ли красавец. Первая ночь оказалась совершенно бессонной, Петр Петрович даже не думал, что тревога его будет такой сильной и въедливой – очень он боялся: а вдруг джип уведут?

На вторую ночь, в пятом часу, уже перед рассветом, когда над ближним леском пополз сизый, пахнущий грибами туман, Петр Петрович забылся и пропустил очередную пятнадцатиминутную побудку: встал лишь через сорок минут... Сунул ноги в тапочки, прошлепал на лоджию, привычно глянул вниз, со второго этажа, на асфальтовую площадку, разбитую перед домом, и обмер: серебряная крыша джипа не отсвечивала.

Подумал про себя: это же предрассветный обман, галлюцинация, мираж, это туман, который спустился с макушек деревьев на землю, прилип к траве, к кустам, к узкой полоске асфальта, проложенной через лес к коттеджу, проглотил машину. Протер глаза – джипа по-прежнему не увидел.

Кряхтя, стеная, забыв про больные ноги, Петр Петрович проворно, как пионер, спешащий в столовую, сбежал вниз и, ощущая рвущиеся из груди тоскливые задавленные рыдания, сел на асфальт – джипа не было.

Как потом объяснили Петру Петровичу в милиции, джип его был обречен: машину заказали, когда она находилась ещё на смотровой площадке магазина. Серебряное диво кому-то очень здорово приглянулось, и угонщики, которые жили в мире и согласии с продавцами, приняли заказ. Угнанная машина ведь всегда стоит дешевле той, что выставлена на магазинном стенде.

И ещё умудренные опытом господа из милиции сообщили Петру Петровичу, что заказной угон на машину, как и заказное убийство, предотвратить невозможно. Так что с потерей надо смириться. Это рок.

Угнанный джип не нашли. Сколько Петр Петрович ни обивал милицейские пороги, сколько ни намекал на свое знакомство с министром внутренних дел все напрасно. Некоторое время он пролежал в постели – от расстройства отказало едва ли не все: сердце, печень, сосуды, желудок, кишечник, но потом поднялся. И опять стал копить деньги на машину – также на джип, поскольку источник дохода у него с Инной Михайловной был надежный – Френки.

Одно опасение овладело сейчас Инной Михайловной и Петром Петровичем: Френки не вечен. И даже очень не вечен. Кошачий век, как известно, недолог. Что они будут делать, когда Френки не станет? Заведут нового кота? А если он не будет такой трудолюбивый? Либо от него не будут получаться такие славные голубые котята, как от Френки? Что тогда делать? Ведь у Френки имя, и имя это он заработал упорным трудом. Да и соперников у Инны Михайловны с Петром Петровичем полным-полно, которые также хотят заработать деньги с помощью своих питомцев.

Мда-а. Второго Френки можно и не вытянуть из корзины с котятами.

Других забот, других проблем у Инны Михайловны с Петром Петровичем не было, только эта. С остальным все было в порядке: и деньги имелись, и еда в холодильнике, и мебель в доме, и тепло, и квартиру новую, роскошную, в элитном доме на Патриарших прудах они присмотрели. Параллельно Петр Петрович копил "зелень" на второй джип. Три раза они съездили отдохнуть за рубеж: один раз в Турцию, в знаменитую Анталью, в другой раз – на Канары, в третий – в далекое далеко, в Таиланд. Правда, ездили порознь – боялись оставить Френки одного и вообще затормозить конвейер.

По телефону теперь часто раздавались звонки примерно следующего содержания:

– Петр Петрович, вы помните меня? Я – Фрида Павловна. Прошлый раз я была у вас и благополучно забеременела. Теперь вот воспитываю потомство. Через две недели напрошусь к вам в гости снова. Примете?

– Конечно, приму. Буду рад вас видеть! – Петр Петрович морщил лоб, с трудом вспоминая, кто же такая Фрида Павловна, наконец приходил к выводу, что это – полная дама с голубыми, водянистыми от возраста глазами и выцветшим блеклым ртом, в норковой шубе, с нарочито замедленными движениями – дама считала, что так она выглядит интереснее, – и выплескивал её из головы: в этой усталой галоше не было никакого шарма. Впрочем, деньги... Деньги – это тоже шарм. Он ждал следующего звонка.

Он давно уже слился с Френки, Петр Петрович Травянский, он стал его плотью, его сутью, его тенью, его толмачом в человеческом мире, хотя Френки по-прежнему не подпускал его к себе, злобно шипел и выпускал когти. Васечка с Баксом уже давным-давно отошли на дальний план и, если честно, только мешали хозяевам, но все-таки они были нужны в доме для "биологического равновесия", для того, чтобы Френки не чувствовал себя одиноким. Васечка с Баксом жили теперь душа в душу, Васечка не придавливал Бакса и не претендовал на его территорию, Бакс свободно приходил к Васечке в гости, и они, лежа вместе на подстилке, грея друг друга, коротали время. Васечка, положив голову на лапы, тяжело вздыхал, щурил глаза и вспоминал свое светлое прошлое: поездки под Истру, на дачу к старому приятелю хозяина, когда он, пристегнутый ремнем, сидел на переднем сиденье, рядом с Петром Петровичем, и считал встречные машины: утренние пробежки по парку и прочие приятные вещи. Бакс, положив голову на заднюю Васечкину ногу, тоже вздыхал. И тоже что-то вспоминал. Только воспоминания его не были такими конкретными, как у Васечки. Да и натура у него была другая.

Жизнь, в общем, шла. И главное было – удержаться в ней, не упасть в яму, а потихоньку скатиться в старость, а там уже будет не страшно, там близко финиш – у Васечки с Баксом он наступит раньше, чем у хозяев, но все равно они оба ощущали беспокойство по поводу завтрашнего дня: вдруг что-то произойдет, что-то изменится?

Этого, собственно, через некоторое время стали бояться и Инна Михайловна с Петром Петровичем, и когда беспокойство подступало к ним, они садились на кушетку рядом и, обнявшись, долго сидели, не говоря друг другу ни слова, уставившись глазами в пространство: они пробовали просчитать свое будущее, но будущее было туманно, ничего в нем не разглядеть, и тогда Петр Петрович ловил себя на мысли, что ждет очередного звонка от очередной "кошечки", и начинал страдать – по-настоящему страдать, испытывая муки ревности, когда этого звонка долго не раздавалось. Он старел буквально на глазах, лицо его покрывалось мелкими злыми морщинами, ноги и руки опухали, спина сгибалась вопросительным знаком, но он снова становился самим собою, когда звонок раздавался...

А потом он опять невидящими глазами начинал искать в тумане цель, часто моргал, стирал пальцами с век слезинки, гасил в висках заполошный стук, этот стук был ему очень неприятен. Петр Петрович косился на Инну Михайловну и ловил себя на мысли, что она тоже здорово постарела.

– Вот так и идет жизнь, – шевелил он губами неслышно, – вот так она и проходит. И ничего после неё не остается...

...Недавно я узнал, что Петр Петрович все-таки купил себе второй джип – также "мерседесовский", хотя и не такой шикарный, как первый, – без серебристого свечения и золота на ободах, но тоже очень хороший. Кот заработал. И заработает еще, если позволят силы, возраст и здоровье. И на машину, и на квартиру. И на... что там ещё созрело в головах у его хозяев?

ДАЧНОЕ ОГРАБЛЕНИЕ

В конце октября неожиданно зарядили морозы, нитка термометра на градуснике упала до минус десяти, хрустящий, похожий на крупу снег быстро задубел, прилип к земле, сверху ещё навалил снег, пушистый, плотный, и вся земля, дома и дороги в конце октября выглядели уже как в декабре либо в январе – все свидетельствовало о том, что вряд ли тепло вернется на эту землю.

Настроение от этого было тоскливым, внутри словно бы проснулась застарелая боль, от неё становилось нехорошо, в горле першило, как при сильной простуде, и Буренков, собравшийся было поехать на дачу, отложил в сторону сумку, вяло покрутил головой – ехать никуда не хотелось.

Но вместе с тем ехать надо было – в Подмосковье появилось полно всякой разбойной нечисти. Особенно бомжей, которые лавиной, будто саранча, оседают на дачах, громят и крушат все подряд. Полный беспредел. Милиция занимается в основном участившимися убийствами, на раскуроченные дачи уже почти не обращает внимания, выезжает неохотно, протоколы старается не составлять, а от пострадавшего бедолаги дачевладельца норовит отделаться как можно быстрее.

Так что за город ехать было надо, может быть, даже остаться там на ночевку, чтобы показать разным шустрым "квартирантам", что дача находится под присмотром, так что сюда лучше не соваться – не то ведь и отпор можно получить. Хотя оставаться на даче на ночевку тем более не хотелось небольшой затемненный поселок, в котором после войны поселились полковники и генералы, вернувшиеся домой с победой, зимой делался угрюмым, пустынным. Из него исчезали не только люди, но и собаки, а с приходом холодов исчезали даже вороны. Зловещая тишина висела над деревьями и домами, глубокие сугробы образовывались даже в хоженых местах, в них можно было ухнуть с головой и сгинуть, порою по насту пробегал одичалый пес, ветер с поземкой мигом набрасывались на его след, и скромные кабысдошьи отпечатки превращались в волчьи. Знающий человек, случайно увидевший такой след, шарахался в сторону, пугливо оглядывался – не дай бог встретиться с одичавшим зверем.

В общем, ночью в поселке было страшно. Хотя Москва находилась совсем рядом – в тридцати пяти, от силы сорока минутах езды. Буренков вздохнул, положил в черную, с молниями сумку, украшенную трафаретной надписью "SANACO", полбуханки бородинского хлеба, немного бельгийской формованной ветчины, разделанную селедку, завернутую в прозрачную продуктовую бумагу, четыре яйца, немного чая в стеклянной баночке, пару крупных кусков сахара, который в его детстве за синюшный цвет и крепость звали глутками, несколько вареных картофелин, потоптался немного в прихожей, словно бы о чем-то жалея, и отбыл за город.

Через пятьдесят пять минут Буренков сошел на заснеженную платформу подмосковного поселка.

Слева, если повернуться против хода поезда, в сторону Москвы, располагались высокие девятиэтажки, увенчанные усатыми телевизионными антеннами – такие же со всеми удобствами дома, как и в Москве – в этих домах жили многочисленные работники Внуковского аэропорта, справа начиналось огороженное заборчиками разного калибра полудачное-полудикое пространство, летом и осенью пахнущее яблоками, капустой, травяной и грибной гнилью.

Буренков крякнул, когда за воротник ему шмыгнула резкая проворная струйка ветра, опустил уши старой кроличьей шапки, в которой всегда ездил на дачу, и аккуратно, стараясь не поскользнуться на обледенелых ступеньках лесенки, ведущей с платформы вниз, спустился на гладкую, недобро поблескивающую ледовыми темнотами тропку.

Через десять минут он был на даче, отомкнул ключом калитку, толкнул её плечом, но калитка не открылась. "Примерзла, зар-раза", – недовольно подумал он, передернул плечами – мороз забрался под куртку, – толкнул посильнее, но калитка опять не открылась.

Третья попытка также не увенчалась успехом.

Только теперь Буренков понял, что калитка заперта изнутри – в узкую щель он разглядел сваренный из толстой стальной проволоки крючок. "Это что же... Что это значит?" – заволновался Буренков, затопал ногами по обледенелым натекам, образовавшимся под косым козырьком, накрывающим калитку. Она опять не открылась. Да и не могла она открыться, раз её кто-то запер изнутри.

Кое-как он перелез через забор. Неловко спрыгнул и едва ли не на четвереньках переместился к калитке. Она действительно была закрыта на крючок.

– Ох ты господи! – убедившись в том, что это сделали злоумышленники, прошептал Буренков, кинулся к одной веранде – той, что была побольше и выходила на бетонную дорожку от калитки.

Веранда была вскрыта. Замок на двери сорван, погнут и брошен на пол. Замок этот был накладной, и неведомые умельцы выбили его довольно легко: шурупы там стояли слабые, коротенькие, вылетели без особого нажима. В двери, ведущей внутрь дачи, было разбито стекло. Буренков приложил руку к сердцу, словно боясь, что оно выпрыгнет, и пытался удержать его. Он заглянул через стеклянный пролом в комнату, оттуда на него дохнуло холодом, сыростью, чем-то кислым. Он вгляделся – на пол было что-то вывалено: то ли капуста из бидона, то ли огурцы из банки, – в сумраке не разобрать. Во всяком случае, от этой кучи шел кислый запах.

На полу валялись какие-то вещи, тряпки, хотя из приметных потерь Буренков смог отметить только одну – на стене у него висела большая оленья шкура, сейчас шкуры не было.

– Ах ты господи! – надорванно вскричал Буренков, задом отступил от двери и покинул веранду.

Постанывая и ругаясь, он обежал дом кругом. По дороге отметил, что ставни в доме распахнуты, одна половинка даже надломлена в петле и теперь висит косо – этакое беспомощное деревянное крыло, подрубленное неведомым злодеем, – но останавливаться около искалеченной ставни не стал, вытер рукой мокрые глаза и побежал дальше, к малой веранде.

Малая веранда была раскурочена уже более основательно, дверь так же, как и ставня, держалась на одной петле – видать, таков был почерк людей, которые здесь поработали. Замок выдран с мясом, несколько клеток-рамок стеклянного окоема веранды были пусты, осколки усыпали пол веранды и проглядывали сквозь снег. Вообще все кругом было затоптано, загажено, обезображено. Буренков растерянно остановился – ему показалось, что сейчас его вырвет. Он сглотнул несколько раз слюну, собравшуюся во рту, прошептал, не слыша собственного сипения:

– Это что же такое делается, э? Это что же такое происходит? Э?

Поработали неведомые налетчики крепко – судя по длинным, словно бы оставленным гигантскими зубами, следам, ломом, молотком, били не стесняясь, лупили по дереву что было силы, перехряпывая пополам узкие планки обшивки, выкрашенные в зеленый цвет, маленькое оконце над дверью было вынесено вместе с рамкой – забрались и туда, тот, кто забирался, оставил на гладкой, тусклой поверхности двери черные следы, – Буренков застонал, увидев их, его передернуло от омерзения. Боком, обессиленно продвинулся к старому венскому стулу, стоявшему на веранде, и, дрожа всем телом, сел на него. Прижал руки к вискам:

– За что, э? За что?

Он боялся заглянуть внутрь дачи, боялся увидеть разбросанную порванную одежду, разбитые, сплющенные, продырявленные предметы, часы и приемник, газовую плиту с подсоединенным к ней баллоном, и старый, скрипучий, на толстых деревянных ногах стол, доставшийся ему в наследство от прежних хозяев дачи, жена хотела было выкинуть этот стол, но Буренков не дал – очень уж сооружение это имело самостоятельный вид, это была вещь, имеющая грубую, неповоротливую, но живую душу. Это и подкупило Буренкова он любил неказистые, громоздкие вещи, имеющие душу...

Он сидел неподвижно, по-вороньи нахохлившись и всунув рукав в рукав, неотрывно глядя в холодный черный распах разбитой двери, минут десять, потом поднялся. Хоть и не хотел он входить в главное помещение – Буренков откровенно боялся этого, – а входить надо было.

Он сделал два шага, косо завалился на стену, стягивал в себя воздух, заглатывал его, потом шумно выдыхал. Буренков уговаривая себя сделать очередной шаг, вновь морщился, ругал себя. Один раз даже выругался матом. Вообще-то матом он никогда не ругался, но сейчас все слова, которых у него вроде бы и не было на языке, всплыли в мозгу, сами по себе выскочили и, как ему показалось, звучно шлепнулись на изгаженный грабителями пол.

Он вспомнил, как приобрел эту дачу. Буренков сделал несколько открытий – они последовали одно за другим, родив у многих, знающих его людей, мнение, что имеют дело с незаурядным талантом, даже гением, хотя сам Буренков себя гением не считал. Просто ему повезло, написал две книги, получил Государственную премию СССР – это здорово пополнило его кошелек. Буренков никогда раньше не имел столько денег, и они его тяготили. Хотя это и покажется многим нынешним молодым людям, охочим до "зелени" и прочей "цветной" заморской валюты, странным, но деньги действительно тяготили Буренкова. Тяготили своей грешной сутью, тем, что их всегда сопровождала грязь, часто – кровь, обман, злоба, все самое худое, что существовало на белом свете. Ему надо было немедленно их во что-нибудь превратить, вложить.

В дачу, в машину, ещё во что-нибудь – но время было такое, что на крупные деньги купить было нечего. Разве только смести с прилавков магазинов золото, но это сделали за Буренкова другие люди – более проворные и изворотливые, чем ученый, удостоенный Государственной премии. Приобрести меха? Сгниют.

Машина – тоже не то, сопреет на посыпанных ядовитой солью московских дорогах, и произойдет это очень быстро. Он решил вложить деньги в дачу: все-таки недвижимость! Недаром рачительные люди на Западе вкладывают свои "мани" в недвижимость. Недвижимость надежнее всего.

Так он приобрел небольшую трехкомнатную деревянную дачу, крытую шифером, с высокой трубой и газовым отоплением от баллонов – по тем временам это было роскошное строение. Буренкову открыто завидовали: эка, дворец себе отхватил! Это сейчас "новые русские" строят хоромы – шесть этажей вверх и четыре вниз, под землю, засеивают поляны английской шелковистой травой и роют бассейны, обкладывая их голубым "морским" кафелем, а тогда ничего этого не было. И капиталистов, как ныне, не было. При даче, как и положено, имелось пятнадцать соток земли и был разбит сад: несколько яблонь – штрифель и грушевка, антоновка и моргулек, китайка, ещё какой-то сорт, десяток кустов черной смородины, два – смородины красной; пяток крыжовника и малины... В общем, когда он въехал в эту дачу, то ощутил себя настоящим помещиком.

Он полюбил её. Полюбил тишь и прохладу, трепетные ароматы сада, от которых делается пьяной голова, неровную, изрытую кротами землю участка. Обшил дачу изнутри деревом, отчего в комнатах появился особый, вкусный смолистый дух, перекрыл крышу, неожиданно давшую течь, и заново застеклил веранду. Он вкладывал в эту простую работу душу, считал, что дача – живое существо и тоже имеет душу, а душа к душе обязательно прикипит. И вот теперь ему будто в эту душу плюнули.

Наконец он нашел в себе силы, оторвался от стены, шагнул в холодный, с искрами инея на стенах, коридор, затем переместился в маленькую прихожую, увенчанную старой тумбочкой, над которой висело тусклое зеркало. Буренков глянул в него и невольно вздрогнул – зеркало рассекла черная, расширяющаяся книзу трещина.

Эта трещина была как знак беды, она вызвала у Буренкова приступ тошноты. Он всхлипнул, словно бы со стороны услышал собственный всхлип и одернул себя: "Хватит!"

Дальше следовала большая комната. Здесь он вместе со всем семейством в субботние летние дни обедал, во время обеда обязательно открывали широкое, в добрую половину дома, трехстворчатое окно, любовались садом, слушали птичьи голоса, ловили ласковые лучи солнца – но все это было в прошлом и на фоне промозглого темного дня казалось, что ни лета, ни тепла, ни обедов никогда не было.

Буренков огляделся. Со стены были сорваны часы. Сельские, разрисованные яркой масляной краской, с домиком, из которого выскакивала кукушка. Они валялись на полу с безжалостно порванными внутренностями. Буренков печально качнул головой: а часы-то в чем провинились?

Ладно бы завернули, унесли, чтобы продать на рынке у станции – это было бы понятно, но разобрать и бросить? Он подумал, что взрослый так поступить не может – это сделали жестокие безмозглые пацанята лет двенадцати-пятнадцати.

На полу были рассыпаны черные горелые спички, скрючившиеся в рогульки – налетчики действовали в темноте, без света, поскольку Буренков, покидая дачу, выключил автоматические пробки, а налетчики некоторые хитрости его электрического щитка не знали.

– Сволочи! – горько прошептал Буренков, провел пальцами по глазам, вытирая мелкие горячие слезы. – Чтоб у вас руки поотсыхали...

Он слышал где-то, что нельзя проклинать живых людей, нельзя ругать их – проклятье либо матерное слово бумерангом вернется обратно, и Буренков осекся на полуслове.

– Тьфу! – отплюнулся он. Это максимум, на что его хватило.

На старости лет он познал кое-какие житейские истины, стал человеком верующим и старался избегать резких слов. А здесь не сдержался: слишком обидно сделалось. Ну почему грабители забрались к нему, в его, не самый богатый дом, почему не сделали это в каменных хоромах "новых русских" на соседней улице, на соседней станции, в соседней области, в конце концов? Там есть что взять.

У него же взять совершенно нечего. Ему можно было только нагадить.

Он принюхался. В доме попахивало сортиром. Чувствуя, что к горлу вновь подкатывает упругий, похожий на резиновый, комок, Буренков боком, будто краб, протащил свое тело на кухню, где, прикрытый декоративным ящиком с решеткой, находился электрический щиток, на ощупь, пальцем нажал на кнопки автоматических пробок. Раздалось четыре резких щелчка. в доме сразу во всех комнатах зажегся свет.

Буренков зажмурился – вспышка света была слишком яркой, выставил перед собою руки, заслоняясь от секущих лучей, и болезненно поморщился от того, что увидел, – прямо около его ног на полу была навалена большая куча... Буренков зажал нос и вновь переместился на веранду. Там было посвежее.

Через некоторое время он стал замечать некие предметы на веранде, которые сразу не увидел: валявшийся на полу молоток, большой осколок стекла, похожий на клинок с длинным, как штык концом, две консервных банки с аккуратно вырезанными крышками, которые Буренков использовал для карандашей, рассыпанные гвозди... Онемение, в котором он пребывал, понемногу проходило.

В сарае Буренков нашел старый лист фанеры, лопату, метлу, в шкафу отыскал полотенце, сделал себе повязку на лицо, чтобы легче дышалось, и побрел на кухню убирать то, что ему оставил неведомый гость с хорошим желудком. Однако через несколько минут он снова был на улице.

Отдышавшись, Буренков подцепил на фанеру немного снега, разровнял его и вновь загнал себя на кухню. Там с трудом, глядя в сторону, поддел кучу, остатки её соскреб с линолеума лопатой и быстренько, стараясь не дышать и не глядеть на фанерку, вынес "подарок" на улицу, перекинул через забор, на безлюдное заснеженное пространство.

Ему показалось, что он сделал самую трудную, самую напряженную часть работы, хотя на деле это было не так. Предстояла такая сложная штука, как починка замков. С этим мог справиться только его брат, работавший на заводе, выпускающем электромоторы. Буренков прихлопнул дверь веранды, обмотал ручку веревкой, конец зацепил за гвоздь, вбитый в стену, едва ли не вприпрыжку побежал на станцию звонить брату. А заодно зайти к участковому милиционеру.

По дороге задержался – его остановил давний дачный знакомец Котька Мальгин – худощавый, похожий на голодного школяра, живущий в конце улицы. В отличие от Буренкова, который наезжал периодически, да и то в основном летом, Котька обитал здесь постоянно. Звали Котьку в поселке Афганцем – за то, что он не снимал хлопчатобумажную десантную форму-"песчанку" с орденской колодкой на груди и всем рассказывал, что он славно вышибал душманам зубы в Герате да в пустыне под Кандагаром.

Здешние постоянные жители – хоть их и было раз-два и обчелся – Котьку почему-то не любили. Буренков не знал почему. Афганец, рассказывает интересно, повидал немало, в Афганистане провел времени больше, чем другие его "корешки", – целых три года, приятный в общении, и вот на тебе всеобщая нелюбовь. Буренков не понимал этого и всегда при встрече старался сказать Афганцу что-нибудь доброе, выразить свою симпатию, и ему казалось, что Афганец отвечает ему тем же.

– Что-то вид у вас очень потерянный, – услышал Буренков голос, донесшийся до него сбоку, из узкого тоннеля, образованного двумя как бы устремившимися друг к дружке заборами – по этому тоннелю пролегала тропка к колодцу, и заборы будто пытались навалиться на человека, идущего за водой, и зажать его. Похоже за заборами обитали крепкие хозяева, которые не любили друг друга. – Что-нибудь случилось, Сергей Алексеевич?

Буренков остановился, развернулся всем корпусом к человеку, окликнувшему его. Бледная улыбка возникла на лице Буренкова.

– А-а, Константин Константинович!

Так он называл Котьку Мальгина. Когда Котька был школьником, Буренков помогал ему решать арифметические задачки, вместе с ним мастерил макеты моторных катеров, которые Котька потом запускал в здешнем пруду, где, кроме головастиков, никто не водился, и с удовольствием топил их. У него была прямо-таки адмиральская стать – топить корабли. После этого Котька прибегал к Буренкову мокрый, по макушку облепленный тиной, в черных ошметках жирного ила – пруд давно не чистили, и протяжно, со слезами, выл: "Ы-ы-ы-ы!" Буренков успокаивал его, откладывал все дела, и они садились за новую модель.

Впрочем, новая модель была обречена ещё до того, как они взялись склеивать её корпус и выстругивали первую палочку для мачты...

Потом Котька пропал, а когда появился вновь и как-то встретил Буренкова на улице поселка, то расцвел в широкой искренней улыбке, долго тряс ему руку, объясняя, что недавно из Афганистана... Воевал. Одет Котька был в желтоватую солдатскую форму. Раньше такой формы солдаты не носили, а сейчас, когда наши побывали в жаркой угрюмой стране, она появилась удобная, с накладными карманами на штанинах и рукавах, – видать, жизнь заставила портных в погонах придумать форму, соответствующую местности.

Он и сейчас стоял в "песчанке", Котька Мальгин, и изучающе смотрел на Буренкова, покусывал желтоватыми, испорченными никотином зубами спичку и улыбался.

– Да вот, Константин Константинович, – в голосе Буренкова зазвучало что-то жалобное, чужое, ему самому противное, – дачу мою ограбили. Понимаешь? Разбили все, раскурочили, нагадили, вещи – те, что были поценнее, забрали... – Он почувствовал, как у него задергалась щека.

– А кто это сделал, не знаете? – спросил Котька, будто прислушиваясь к себе.

– Если бы знал... Если бы знал – придушил бы этими вот руками. Буренков поднял свои руки с подрагивающими, какими-то чужими пальцами.

– Не расстраивайтесь, добро – дело наживное.

– Я понимаю. Только, Константин Константинович, очень уж противно жить после этого. – Буренков отер рукою лицо, снимая с него что-то липкое. – Словно в душу наплевали. Так гадостно от этого, что наизнанку выворачивает. Вот здесь сидит комок, – он потрогал пальцами твердую крупную костяшку кадыка.

– Пройдет, пройдет, успокойтесь. И добро новое наживете, – проговорил Котька равнодушно, махнул рукой, развернулся и скользнул между заборами. Исчез, будто растворился в воздухе.

Скрипучий, похожий на толченое стекло, снег под его ногами не издал ни звука. А под Буренковым визжал так, что хотелось заткнуть уши.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю