Текст книги "Верховный правитель"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц)
Бегичев стремительно оглянулся и повалился на живот.
– Ложись, мужики! – закричал он. – Гнилой лед!
Первыми попадали поморы, они с таким неприятным явлением, как гнилой лед, были знакомы хорошо – случалось уже бывать в подобных передрягах, хоть раз в жизни, но обязательно случалось. Якут Ефим недоуменно сжал косые глаза в две крохотные черные точечки, охнул и также шлепнулся на брюхо. И Колчак упал на лед, но он опоздал – под ногами у него образовалась пустота, и он ушел вниз. В пролом высунулся шипучий водяной язык, медленно пополз по льду, в следующую секунду Колчак уже по грудь очутился в воде.
Вода имела очень низкую температуру, стреляла паром, обжигала холодом, это была самая опасная для человека вода. Мычание Колчака угасло, сквозь сжатые зубы начал выпрастываться лишь свистящий выдох, птичий сип, словно сквозь проткнутую оболочку выходил воздух. Лейтенант ухватился рукой за край льда, втиснулся на него грудью. Бегичев что-то кричал ему, горько скаля крупные белые зубы, но Колчак не слышал его: холод стремительно выдавливал из тела остатки жизни, он так скрутил его, что лейтенанту в следующий миг отказали руки, его лицо от напряжения сделалось совсем черным, глаза ввалились в череп, их не стало видно.
Изменившееся лицо лейтенанта было страшным, еще секунда – и он уйдет под лед, и тогда все – никто никогда не сумеет достать его. Экспедиция останется без руководителя.
– Сы-ы-ы, сы-ы-ы! – сипел, надрывался он из последних сил. Дыхание осекалось, стало рваным.
– Держитесь, ваше благородие Александр Васильевич! – прокричал Бегичев, сдергивая с себя матросский ремень с латунной бляхой.
Все произошло быстро, очень быстро, но этих восьмидесяти секунд было достаточно, чтобы очутиться в небытии.
Бегичев кинул бляху Колчаку.
Она шлепнулась в мокрый лед рядом с лейтенантом, взбила сноп брызг, обдала жидкой крупитчатой кашей лицо Колчака, он попробовал подтянуться к пряжке рукой, но ничего из этого не получилось, мышцы одеревенели и не слушались его – пальцы пошевелились и замерли. Колчак засипел, на подбородок изо рта у него протекала кровь – от напряжения лопнуло несколько ослабших десен, – снова попробовал потянуться рукой к пряжке, но движение это было угасшим, обессиленным.
– Ах ты, Боже ж мой! – слезно, горестно воскликнул Бегичев, боком продвинулся к пролому, перекинул пряжку поближе к лейтенанту.
Сияющая бляха очутилась теперь перед самым лицом Колчака – шлепнулась в ледяную кашу около его носа. Колчак вновь замычал, подтянулся чуть к пряжке, ухватился за ремень зубами – повыше пряжки, – переместил руку к ремню, сомкнул на нем судорожно скрюченные оцепеневшие пальцы, попытался подтянуться дальше, но не смог.
– Ах ты, Боже ж мой! – Бегичев еще немного продвинулся к Колчаку, прикрикнул на мужиков, оторопело лежавших на льду по ту сторону пролома: – Помогите кто-нибудь!
Поморы зашевелились, дружно двинулись к пролому, но Бегичев зарычал на них:
– Не все сразу, дураки! Один кто-нибудь! Кучей лед продавите!
Один из поморов замер, проворно отполз назад, к якуту Ефиму, Железников, чуть помедлив, также отполз, к Колчаку двинулся крепкий, с белесыми, пушистыми, будто у белки, бровками, помор.
Бегичев изловчился, подтянул ремень к себе, наполовину выволок лейтенанта из пролома, затем, изогнувшись по-рыбьи, ухватил Колчака за воротник брезентового плаща, потянул к себе, Колчак, засипев от боли, выплюнул ремень изо рта. Вместе с ремнем на лед шлепнулся окровавленный зуб, выдранный с корнем.
– Ах ты, Боже ж мой! – Бегичев завозил ногами по льду, стараясь во что-нибудь упереться, напрягался, чувствуя, как в горле у него с хрустом рвется дыхание, засипел совсем как лейтенант, выдавливая из нутра последние силы, последнее тепло, окутался паром и, передвинувшись чуть назад, вытащил за собою и Колчака.
Переместился по льду, перехватывая поудобнее ремень, вновь потащил за собою лейтенанта. Белобровый помор помог – уперся своими ступнями в ступни Колчака, оттолкнул от себя. Получилось ловко; если бы не помор, пришлось бы Бегичеву вволю напурхаться на льду. Не дай бог, вообще примерз бы ко льду губами, лицом – примерз бы целиком, а лейтенанта не выволок бы.
Перевернувшись на спину, Бегичев вытянул ноги, глянул в низкое морочное небо, в котором уже не было ни одной искринки, ни одного светлого пятнышка, проводил глазами стаю чистиков, дружной компанией перечеркнувших пространство, со стоном перевалился на бок, потом перевернулся на живот – ни на хрипучих чистиков этих, ни на обрыдшее небо, ни на угрюмые давящие скалы смотреть не хотелось.
– Ваше благородие Александр Васильевич, – просипел он, – как вы?
Колчак медленно открыл сведенный судорогой рот, повозил в нем языком, двинул головой в одну сторону, потом в другую, простонал едва слышно:
– Не очень.
Хоть и легок он был телом – почти невесом, будто птица после дальнего перелета, – и подвижен, а вытаскивать его из воды было трудно: тут он оказался тяжел и неувертлив, словно гроб с покойником. И одежды на лейтенанте было вроде бы немного – как и на каждом из них, – а за одежду не уцепишься, все выскальзывает из пальцев: схватишься за воротник – воротник сам вылезет из зацепа, зажмешь в руке клок рукава – ничего не окажется и в руке. Бегичев всосал в себя воздух, разжевал его вместе с осколками льда, попавшими в рот, произнес настырным скрипучим тоном:
– Ваше благородие Александр Васильевич... надо подниматься... нельзя лежать на льду.
Ему сделалось жаль Колчака: лейтенант и так начал терять зубы, а тут вон еще один, окровяненный, валяется на льду, режет глаза свежим краснотьем, да и купание сегодняшнее также даром не пройдет... Ладно хоть вытащить удалось, жив остался. Колчак замычал, зашевелился, стремясь отодвинуться по льду подальше от опасного пролома. Бегичев перевернулся в сторону поморов:
– Мужика, помогите их благородию...
Первым около Колчака очутился белобровый, бормоча что-то успокаивающе – все, мол, будет хорошо, – подхватил лейтенанта под мышки, пытаясь поднять его со льда, закряхтел – простое вроде бы дело – поднять человека, ан нет, не удается, – но на подмогу подоспел второй помор, подступил к лейтенанту с другой стороны, приподнял его, подсунулся плечом под мышку, ухватил рукой за пояс, белобровый сделал то же самое, и они поволокли Колчака к берегу. Бегичев подтянул к себе колени, оттолкнулся руками ото льда, постоял немного на четвереньках, крутя головой, как зверь, потом поднялся на ноги.
Его шатнуло – слишком неверным, скользким был под ногами лед.
На берегу пытались развести костер, но все попытки собрать плавник – хотя бы чуть-чуть, хотя бы на маленький костерок – были тщетными.
– Мужики, скидавайте одежду, – решительно скомандовал Бегичев, первым стянул с себя плащ, потом скинул подбитую легким мехом куртку.
Колчак однажды сказал ему, что внесет наверх, к начальству, проект: такие куртки должны быть у всех членов русской полярной экспедиции, легкие, теплые, не сковывающие движений, – надо организовать их массовый пошив... Если не хватит денег в кассе Императорской Академии наук, которой подчиняется экспедиция, значит, надо найти мецената, не найдется меценат – оплатить из своих денег.
– Вы тоже, ваше благородие Александр Васильевич, вы тоже скидавайте с себя, – сказал Бегичев Колчаку.
Синюшное лицо Колчака порозовело – он пришел в себя, мог уже двигаться и говорить, сделал слабое протестующее движение рукой.
– Зачем?
– Раздевайтесь, раздевайтесь – ворчливо потребовал боцман, голос у него сделался по-сорочьи скрипучим, настырным, – все мокрое скидавайте с себя... Будем менять вам одежду. В этой одежде оставаться нельзя.
С лейтенанта содрали все, во что он был одет, Железников отдал ему свои брюки – на нем оказалось двое, одни полегче, другие потяжелее, из. форменного матросского сукна, белобровый помор выделил рубаху – протянул ее лейтенанту с улыбкой: «Не побрезгуйте, ваше благородие. Вшей нет, сам лично выжарил их на архангельском причале... Всю одежку прокалил на противне», меховую куртку натянул на лейтенанта Бегичев.
– А теперь быстрее к зимовью Толля, – прежним безапелляционно-скрипучим тоном скомандовал Бегичев – при живом лейтенанте он взял власть в руки, и никто против этого не стал возражать, сам Колчак тоже не стал возражать, лишь раздвинул в слабой улыбке почерневшие губы.
– Никифор, может, повернем назад? – предложил Железников. – Иначе заморозим лейтенанта.
– Никаких назад! – В скрипучем голосе боцмана появились свинцовые нотки. – Только вперед. Пойдем быстро... Согреемся.
– Ну, Никифор, ну, Кощей Бессмертный. – Железников покрутил головой, будто воротник давил ему на горло. – Хватка у тебя, как у Полкана с гарнизонной гауптвахты.
Бегичев даже не обратил на слова приятеля внимания, словно Железников говорил в пустоту – знал, как воспитывать дружка, чем зацепить его и вообще сделать так, чтобы тот больше не возникал, – выжал одежду лейтенанта, перетянул ее ремнем и взвалил себе на спину, косо глянул на приятеля, хмыкнул и произнес уже спокойным голосом, без скрипучих командных ноток:
– Пойдем по берегу. Если будем замерзать и потребуется пробежка – побежим. Понятно? – Он перевел взгляд на поморов. – А, мужики?
Мужики молчали. А молчание, как известно, – знак согласия.
– Тадысь всё. Ать-два – марш! – Бегичев развинченной кособокой трусцой поспешил по кромке берега на север, к зимовке Толля, Колчак за ним, следом – поморы.
Идти по берегу было много труднее, чем по льду, – избитая истина, которая не требует подтверждения, – но даже готовый ко всему Бегичев не думал, что будет так трудно: людей выворачивало наизнанку, они хрипели, на ходу выкашливая свои легкие, но не останавливались – останавливаться было нельзя. До зимовки Толля дошли без единой остановки, а там, у промерзлой хижины барона, разожгли костер. Дрова у хижины были – Толль, готовясь зимовать, набрал со своими спутниками много плавника, за ним ходили в добычливую бухту, куда сильное течение приносило всякий сор, попадающий в море, в том числе и целые бревна. Мертвую бухту, в которой Колчак провалился под лед, Толль обходил стороной.
Зимовье, сложенное из камней, укрепленное деревянными перекладинами, обшитое изнутри досками, нарезанными из плавника, со сбитой набок трубой, уже начало заваливаться. Всякое жилье, за которым нет присмотра, очень скоро сдает, кособочится, рушится, на севере все стареет гораздо быстрее, чем на Большой земле, где-нибудь в Курской губернии или в Малороссии, в родном имении Колчака: Толль, придя сюда, первым делом подремонтировал жилье, иначе бы оно совсем завалилось, – а потом ушел...
Каменная россыпь вокруг зимовья была не тронута – ни одного следа, по крутым склонам распадка лежал иссосанный солнцем и слабеньким теплом снег, там тоже не было следов, снег мертво прикипел к камням, и если бы по нему хотя бы краем прошел человек, он обязательно оставил бы отпечаток. Медведь – тем более. Но отпечатков не было.
Сыростью, тоской, бедой повеяло от сдыхающей избушки, от продавленной ее крыши, от нетронутой целины снега.
– Нету, – огорченно проговорил Бегичев, оглядев склоны распадка, – Толль ушел отсюда, ваше благородие Александр Васильевич, год назад...
– Ушел год назад, – эхом повторил Колчак, губы у него дрогнули, задергались было в немых задавленных всхлипах, но лейтенант быстро справился с собой, крепко жал рот.
– Железников, у тебя, братка, костер гаснет, – предупредил боцман приятеля.
Тот охнул, кинулся к костру. Через десять минут вокруг шумного яркого костра уже развесили одежду Колчака, укрепив ее на кольях, одежда очень скоро задымилась – пар от нее пошел сизый, густой, как дым из печи, белобровый помор шустро подскочил к кольям, перевернул плащ, душегрейку, раззявленные, будто бы разорванные по швам штаны Колчака.
– Так недолго и без брюк остаться, – засмеялся он.
Бегичев достал из кармана флягу, обтянутую парусиной, в кружку налил спирта, молча протянул Колчаку. Тот поморщился.
– Надо, – сказал ему Бегичев. – После такой гонки обязательно надо.
– Ладно, – сказал Колчак и выпил спирт, обвел кружкой спутников, – всем налейте, Никифор Алексеевич... И давайте вскрывать зимовье.
Дверь зимовья была придавлена тремя тяжелыми камнями, которые вмерзли друг в друга, прочно срослись. Двое поморов с якутом и Железниковым, кряхтя, с трудом отвалили один камень, потом другой.
Белобровый помор, тяжело дыша, покрутил головой:
– Тяжесть эта под силу только паровой машине. – Он смешно, будто пингвин, приподнял руки, похлопал ими по бокам. – Одежда-то опять дымит... Ай-ай-ай! – Проворно перекатился к костру, перевернул кол со штанами, затем поменял местами два кривых, выбеленных до свечения кола, на которых висел плащ лейтенанта, передвинул в другой край кол с утепленной курткой Колчака.
Пока белобровый спасал одежду руководителя экспедиции, его напарник вместе с Ефимом и Железниковым выдрал из мерзлых тисков последний камень, затем выдернул небольшую толстую слежку, загнанную в ушки двери, оглянулся на Колчака:
– Открывать?
Тот махнул рукой:
– Открывайте!
Поморы приподняли дверь, выдирая ее из промороженного грязевого натека, отодвинули в сторону, и присутствующие невольно зажмурились: из избушки потянуло холодным мертвенным духом, склепом. Железников не удержался, передернул плечами, как будто его до костей пробил сквозняк: всякий человек, сколько ни будет жить на белом свете, никогда не привыкнет к тому, что жилье, призванное согревать, может обваривать холодом, выдавливать слезы из глаз, отбирать последнее, чем жив путешественник, – тепло его тела.
Железников посторонился, пропуская в избушку лейтенанта. Тот, пригнувшись, прошел внутрь, с хрустом раздавил ледяной гриб, выросший на полу, потянулся к полке, на которой стояла экономная лампа-пятилинейка. [48]
[Закрыть]
Снял с хвостами копоти стекло, провел пальцем внутри. Лицо у Колчака было холодным, замкнутым, губы горько сжались в морщинистую щепоть, глаза потухли. Он вздохнул. Было видно, что Колчак уже забыл о беде, стрясшейся с ним, забыл о том, какой кричащей болью отдается холод в костях и мышцах, забыл о том, что часть их жизни осталась на ледяном обмылке, где им с большим трудом удалось удержать вельбот. Он не думал о том, что еще много чего останется на Севере, жизнь их сделается рваной от потерь – в эту минуту Колчак забыл о прошлом и настоящем, об отце своем и невесте, он был жив сейчас только одним – внезапным открытием, которое может произойти через несколько мгновений...
Бегичев черкнул металлическим обломком по куску кремня, подобранного в одной из бухт на Новосибирских островах, выбил искру, запалил фитиль, Колчак взял лампу в руку, тряхнул ее, проверяя, есть ли керосин. В ответ в лампе с жестким скребущим звуком забряцал песок – вот во что обратился керосин за год, – и лейтенант сухо произнес:
– Обойдемся без света.
В углу избушки, на черной сгнившей скамейке лежала брезентовая сумка. Колчак поднял ее. Смахнул пыль, расстегнул замок. В сумке находились документы экспедиции Толля. В стопе бумаг он заметил тетрадку в коленкоровом переплете – глаз не подвел его, Колчак понял, что эта тетрадка главная. Он выдернул ее из сумки, раскрыл. Это был дневник Толля.
Колчак открыл дневник, вслух прочитал несколько строчек по-немецки, потом, поняв, что они звучат нелепо, странно, дико среди людей, ни одного слова не знающих из этого языка, замолчал.
Обвел заслезившимся чужим взглядом людей, сгрудившихся в избушке, ощутил, как у него само по себе, произвольно дернулось одно плечо, правое, и опустил голову. Он окончательно осознал, что Толля им не найти никогда.
Толль писал в своем дневнике, что на остров Беннета он с тремя своими спутниками прибыл летом 1902 года. Поиски Земли Санникова ни к чему не привели, и он решил здесь, в этой избушке, перезимовать. Продуктов было мало, запас мяса надо было пополнять. Как? Способ только один – охотой.
Охота не сложилась – прилетных гусей было мало, патронов – тоже, те птицы, что сами лезли на мушку – кайры, чистики, топорки, плавунчики, – были несъедобны, тюленье мясо также мало годилось для еды... Это было ни мясо, ни рыба. Так в маете подоспел октябрь. Сделалось совсем холодно, и Толль принял решение покинуть зимовье и пробиваться на юг, к материку.
Судя по тому, что Колчак нигде на юге не обнаружил его следов, Толль туда не пробился, погиб по пути. Скорее всего, провалился в замерзающее море и ушел на дно. С ним – и трое его спутников.
Лейтенант перелистал еще несколько страниц. Рот его горько сжался.
В избушке находилась коллекция камней, разных предметов, собранных Толлем, – тех, что, по мнению барона, представляли интерес для геологии, геодезии или истории, здесь же был аккуратно сложен инструмент пропавшей экспедиции.
– Ну что, ваше благородие Александр Васильевич? – шепотом спросил Бегичев. – Есть Толль или нет Толля?
– Толль погиб, – пожевав губами и поморщившись от внутренней боли, сказал Колчак. – Погиб, как бы ни хотелось верить в обратное.
– Что будем делать? – прежним задавленным шепотом, словно у него пропал голос, спросил Бегичев.
– Экспедиционный инструмент Толля и коллекцию перенесем на вельбот, обследуем землю и отправимся обратно...
В один прием имущество Толля перенести не удалось. Бегичев с поморами, Железниковым и якутом Ефимом отправился к избушке Толля снова. Колчак остался на вельботе – его знобило, жар обметал лоб, губы, – лег на настил и накрылся брезентом.
Лекарства, которые имелись у экспедиции, были что мертвому припарки – проку от них никакого, единственное, что сейчас могло бы ему помочь, – баня. Раскаленная так, чтобы трескались доски, обжигающая не только ноздри и глаза, а обваривающая все тело. К бане же – пару хороших березовых веников, мятную настойку, чтобы кинуть на камни, да хорошие руки знахаря-разминальщика, который мог бы прощупать, растереть пальцами каждую косточку... Но ни бани, ни веников, ни знахаря-разминалыцика не было. Колчак застонал и забылся.
Вскоре в прозрачном зыбком мареве он увидел Сонечку Омирову, радостно улыбнулся ей, протянул руки. Соня улыбнулась лейтенанту ответно, также протянула руки, двинулась навстречу. Они шли друг к другу, но никак не могли одолеть нескольких метров, разделяющих их.
В конце концов Колчак не выдержал и побежал к Соне, выкрикнул на бегу что-то смятое, неразборчивое, собственного крика не услышал и крикнул снова, уже громче, что было силы, ощутив даже жар собственного дыхания: «Сонечка!» – и вновь не услышал своего крика.
Сонечка также спохватилась и побежала ему навстречу. Под ногами у нее вспыхивал яркий синий огонь – всполохи ультрамарина накатывали волнами, лизали точеные лодыжки, причиняли ей боль – Колчак отчетливо увидел, как изменилось Сонечкино лицо, глянул себе под ноги – он был наряжен в одежду, в которой провалился в трещину, с него текла вода, но холода он не ощущал – ощущал только жар. Сапоги его также были погружены в синий огонь.
– Сонечка! – снова прокричал Колчак, в ответ услышал зловещее воронье карканье, всхлипнул задушенно: откуда здесь, в Арктике, взялись кладбищенские вороны?
Колчак заболевал.
Он не заболел, вытянул – очнулся, наглотался лекарств, хотя память о купании в море около Земли Беннета осталась в нем навсегда – его часто прихватывали приступы жесточайшего ревматизма, тело, кости, мышцы скручивало так, что хоть криком кричи. Не помогли ни спирт, ни микстуры, ни порошки, ни банки – ничего.
Китайские знахари с их чудодейственными иглами, к которым он обратился через год после той экспедиции, уже находясь в Порт-Артуре, – также оказались бессильны.
Зубы у Колчака продолжали выпадать, беззвучно и безболезненно вышелушиваясь из больных челюстей, – к сорока годам Колчак уже почти не имел зубов. Своих зубов. Впрочем, с «чужими» – разными громоздкими протезами, насадками и прочее – ему тоже не очень везло. Север отнял у Колчака очень многое, и прежде всего – здоровье.
Взамен дал известность. О Колчаке заговорили как о серьезном исследователе – особенно после «экспедиции на остров Беннета, снаряженной Академией наук для поисков барона Толля» (таково было официальное название, данное плаванию вельбота с семью смельчаками). Экспедиция была оценена высоко – как «необыкновенный и важный географический подвиг, совершение которого было сопряжено с трудом и опасностью». Колчаку была вручена высшая награда Императорского географического общества – Большая Константиновская золотая медаль. [49]
[Закрыть]
Практически Колчак очень близко подошел к одной чрезвычайно важной для России проблеме – открытию Северного морского пути. Суда на Севере в ту пору, конечно же, ходили, но эти плавания были каботажные; [50]
[Закрыть]широкого караванного пути, как сейчас, не было, караванный путь из Мурманска во Владивосток проходил вокруг земного шара, через многие моря и океаны и занимал несколько месяцев... Колчак хорошо понимал, что значило для России открытие такого пути.
Он уже начал работать над монографией «Лед Карского и Сибирского морей», [51]
[Закрыть]она была опубликована через несколько лет после Русско-японской войны, в 1909 году. В послесловии он написал: «Основанием для этого исследования послужили наблюдения над льдом в Карском и Сибирском морях, а также в районе Ледовитого океана, расположенном к северу от Новосибирских островов, произведенные Русской полярной экспедицией в течение 1900, 1901 и 1903 гг.». Колчак издал также четыре северные карты, перевел на русский книгу датского физика и океанографа Кнудсена [52]
[Закрыть]«Таблицы точек замерзания морской воды». Все это было очень важно для строительства будущего ледокольного флота, для освоения Северного морского пути, вообще для России...
2 января 1904 года в канцелярию Императорской Академии наук поступила телеграмма. Текст ее был длинный, приводить целиком телеграмму нет смысла – это был обычный отчет, – приведу только концовку.
«Найдя документы барона Толля, я вернулся на Михаилов стан двадцать седьмого августа. Из документов видно, что барон Толль находился на этом острове с двадцать первого июля по двадцать шестое октября прошлого года, когда ушел со своей партией обратно на юг...
По берегам острова мы не нашли никаких следов, указывающих на возвращение кого-либо из людей партии барона Толля. К седьмому декабря моя экспедиция, а также и инженера Бруснева [53]
[Закрыть]прибыли в Казачье. Все здоровы. Лейтенант Колчак».
В воздухе пахло войной: против огромной России поднималась маленькая, злая, ощетинившаяся, будто еж, стальными колючками Япония. Двум странам стало тесно в безбрежных морских пространствах Дальнего Востока.
Поселок Казачий (или Казачье) – маленький, деревянный, тихий, в зимнюю пору дымы над трубами домов поднимаются на добрые полтора километра, растворяются в оглушающей выси, где-то около самой луны, превращаясь в светящийся туманный окоем. Люди здесь хорошо знают друг друга, знают, кто чем живет, кто что ест, кто какое исподнее носит.
Колчак прибыл в Казачий на собачьих нартах вместе с Бегичевым – лейтенант торопился и потому решил оторваться от основной части своей экспедиции, хотя выигрыш во времени оказался очень маленьким, – разместились на постоялом дворе. Колчаку досталась крохотная комната с окошком размером в книгу, промерзлым настолько, что под слоем льда и снежной махры не было ничего видно: ни стекла, ни пространства.
Колчак поставил у простенькой, с проржавевшими набалдашниками кровати, заправленной плотным «коньевым» одеялом, два кожаных баула – это все имущество, что имелось у него, – огляделся и тяжело вздохнул.
Из узкой щели, вырубленной в стене прямо напротив кровати, высунулась крохотная мышиная мордочка, уставилась смышлеными блестящими бусинками глаз на лейтенанта.
Коты на севере – редкость, мыши чувствуют себя здесь вольготно, хотя в общем-то мыши тут тоже редкость, они не выдерживают пятидесятиградусных морозов, в такую студь комочек плоти мигом съеживается, превращается в высушенный чернослив – становится таким же крохотным, сморщенным.
Впрочем, северные коты мышей не ловят – не царское это дело, – они больше дерутся с собаками, добывают себе еду и вообще ведут нешуточную борьбу за жизнь. Но не в домах, а на улице.
Домой свирепых уличных котов никто не пускает. А если, случается, иной сердобольный хозяин впустит к себе глазастого мурлыку, то мурлыка, отведав харчей с хозяйского стола и проведя пару ночей на мягкой подстилке около двери, в приютившем его доме больше не задерживается – старается снова обрести волю.
Страшная гибельная воля для таких котов – много слаще теплой сытой неволи, и они спешат покинуть сытость и тепло.
Здешние коты – страшные существа, ни одна собака не рискует связываться с ними. Ни одна. Даже в схватках с самыми свирепыми псами коты выходят победителями... Колчак встретил пару таких котов на улице, когда шел к постоялому двору. Те сидели на промерзлой, ошпаривающей студью дороге, на которой шипел, шевелился снег, – прикипеть к такой опасной земле задницей можно в два счета, но коты на это не обращали никакого внимания, они влюбленно глядели друг на друга и молчали – этакие две толстые, покрытые густой медвежьей шерстью тумбочки. Да, коты северные похожи именно на тумбочки. Либо на табуретки. У них нет каких-либо выступающих «деталей» – все заподлицо, все прикрыто шерстью – нет ни хвостов, ни ушей, ни усов. Все это отморожено. Только лапы, шерсть да посверкивающие яростным желтым светом глаза, схожие с корабельными прожекторами.
Если стая собак неожиданно встречается с таким котом на улице, она вежливо уступает дорогу.
Мышь продолжала глядеть на Колчака. Колчак смотрел на нее и молчал. В голове стоял усталый звон, в теле тоже ничего, кроме усталого звона, не было. Мышь смешно надула щеки, сжевала какую-то крошку, отмокавшую во рту, – свой неприкосновенный запас. Похоже, жильцов в этой комнате не было давно – мышка находилась на их иждивении, и пока разные бородатые купцы, сборщики песцового меха да ушкуйники, [54]
[Закрыть]оставив тут свое добро, в том числе и еду, мотались по Казачьему по делам, мышка времени не теряла, набивала кладовку крошками, в отсутствие постояльцев тем и жила... Выгребала из кладовки какой-нибудь окаменевший кусочек, засовывала его за щеку, чтобы отмяк, а потом съедала. Сейчас мышь добивала последнее.
Потому она с такой надеждой, так сосредоточенно смотрела на человека. Колчак невольно усмехнулся: что-то излишне сентиментальным он стал, мотаясь по Северу. Отвык от людей, от общества, потому так и размяк.
– Брысь! – шуганул Колчак мышь.
Мышь смешно пошевелила усами, но с места не сдвинулась. Поскребла лапой нос, снова пошевелила усами, черные бусинки обрели горький блеск: ведь она была здесь хозяйкой, она, а не этот чернолицый усталый человек, у которого голос от мороза обратился в некий птичий клекот, – и человек, вопреки всем законам, гонит ее из родного угла...
– Брысь! – повторил Колчак, отер рукой лицо и спиной повалился на кровать.
Север делает человека сентиментальным; ко всякой мыши, на которую в Питере обязательно ставят капкан либо кидают в норку хлебные шарики с отравой, здесь относятся как к существу, чуть ли не равному себе.
В девятисотом году, когда они впервые с Толлем пошли в экспедицию, [55]
[Закрыть]барон рассказывал, как несколько норвежцев зимовали в одном благоустроенном доме, возведенном на маленьком каменистом островке в Северном море. Запасы еды у зимовщиков были хорошие, связь с миром тоже имелась – раз в месяц к ним пробивался саам [56]
[Закрыть]с несколькими собачьими упряжками, а вот с развлечениями у них было туго.
Развлечение у зимовщиков имелось лишь одно: муха. Обыкновенная живая муха, которая обитала у них в домике. Несмотря на сильные морозы, на треск снега за окном и вой лютого ветра, муха эта неплохо себя чувствовала.
Муху звали Кристина, имя дали после долгих споров, устроив конкурс, – ее кормили, за ней ухаживали, ублажали... В общем, муха стала на зимовке любимицей.
А потом Кристина чем-то рассердила одного из зимовщиков, и тот с досады прихлопнул ее ладонью.
Над зимовщиком устроили показательный суд. В результате его сняли с зимовки и с очередной собачьей упряжкой отправили домой. Но это еще не все: бедному зимовщику навсегда закрыли дорогу на Север – из вердикта следовал запрет всем экспедициям включать его в свой состав.
С одной стороны, Север делает человека сентиментальным, мягким, как мякина, а с другой – жестоким. Необычайно жестоким. Без этих двух несовмещающихся качеств среди льдов и мороза просто не выжить.
Он закрыл глаза и забылся. Сколько времени провел он в забытьи – не заметил: просто провалился в тихий прозрачный сон, где ничего, кроме покоя и тиши, не было – ни лиц, ни видений, – а потом неожиданно почувствовал в комнате постороннего человека и разом пришел в себя.
Приподнялся на кровати.
В комнате никого не было. На столе горела керосиновая лампа. Слабый дух пламени, тепла, сгоревшего керосина всегда рождал в Колчаке ощущение дома – он столько времени провел под керосиновой лампой на зимовках, – рождал что-то нежное, далекое, щемящее, в горле обязательно возникал тугой комок, будто от слез, но ни комок, ни затаившиеся слезы эти не были в тягость.
Мышь исчезла. Мзды за прописку с нового постояльца она так и не получила.
Почему же тогда у него возникло ощущение того, что в комнате находится кто-то еще? Он даже слышал, он ощущал дыхание этого человека. Колчак поднялся с кровати, пригнувшись, заглянул в залепленное льдом и снегом крохотное оконце, ничего там не увидел, ни темени, ни света, с трудом выпрямился. Услышал хруст собственных застуженных костей, ощутил тупую боль в спине. Беззвучно охнул.
Купание в ледяном проломе будет отзываться этой характерной болью – тупой, далекой, способной скрутить все мышцы в жгут – всю оставшуюся жизнь.
В дверь раздался стук – тихий, деликатный; здешний напористый народ так не стучит – предпочитает бить ногой, горланя, вваливается в жилье вместе с собаками и оружием... «Кто же это может быть?» – подумал Колчак с горьким удивлением, ощутил, как у него сами по себе неверяще дрогнули и застыли губы.
Откуда эта безысходная сердечная боль, что давит на него, давит и давит? Может, душа чувствует то, что он, огрубевший в экспедициях, совсем перестал чувствовать? Внутри возникла и тут же погасла надежда: «А вдруг это Соня?» Нет, это исключено. Да и не может Сонечка Омирова знать, что он сейчас находится в Казачьем.
Стук в дверь повторился. Робкий, как и прежде, стук. Колчак выпрямился.
– Войдите!
Дверь открылась. Колчак не поверил глазам своим, протер их, растерянно улыбнулся, сделал шаг к двери и тут же остановился, пробормотал что-то невнятное, вновь сделал шаг вперед и вновь остановился.