Текст книги "Верховный правитель"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)
В ту ночь он написал Тимиревой первое письмо, измарал его поправками, по нескольку раз зачеркивая строчки, затем зачеркивая то, что написал поверх строчек, – грязь получилась ужасная, но Колчак это послание не выкинул, положил в папку, сшитую из толстой коричневой кожи, и запер в ящике стола на ключ.
Он решил это письмо продолжить через несколько дней, может быть, даже переписать его. В общем, как получится. Понял также, что писать он теперь будет Тимиревой всю оставшуюся жизнь, каждый день, каждый вечер, используя для этого всякую свободную минуту. И письма эти заменят ему, судя по всему, дневники. Так оно и получилось.
Свой походный штаб начдив Колчак разместил на эскадренном миноносце «Сибирский стрелок», обложился картами глубин и течений, на стенку повесил портрет Анны Васильевны в крестьянско-барском сарафане, расписанном сочными подсолнухами, которые даже на черно-белом снимке не потеряли своей яркости, были слепяще-желтыми, как и в натуре, вокруг стола поставил несколько тяжелых, весом не менее пуда, с литыми чугунными ножками стульев – важно было, чтобы во время шторма, когда корабль ложится круто на ок и через трубу можно увидеть море, стулья не летали по каюте, как бабочки, мертво привинченные к стенке полки набил справочниками и таблицами минных стрельб – вот штаб и готов.
Чего еще надобно человеку, который привык действовать, а не равнодушно взирать на окружающий мир, тупо подписывая бумаги, приказывающие кому-то действовать...
Вся Балтика была завалена страшными минами Колчака, чугунные бочки стояли на разных глубинах, способны были проломить днище любому кораблю, – и тяжелому, схожему с крепостью дредноуту, на добрую половину корпуса сидящему в воде, и стремительному, как голодная щука, миноносцу с осадкой очень невеликой.
Мины стояли везде, стояли опасно, Колчак мог тысячу раз подорваться на них сам, но он не боялся этого, а коли не боялся, то ни разу и не подорвался.
Спал Колчак мало: прикорнет на час-другой у себя в каюте, забудется под шум волн, влетающий в открытый иллюминатор вместе с мелкой моросью, – и снова на ногах. Короткого сна ему было достаточно, чтобы прийти в себя, восстановиться. Затем – снова на мостик.
А чтобы в уши не лез назойливый звон и перед глазами не рябило, он продолжал пить крепкий, как деготь, кофе, который ему специально искали среди трофеев на берегу, вздыхал шумно, ощущая, как встревоженное сердце колоколом громкого боя молотит в виски, и снова тянулся к биноклю, чтобы оглядеть морской горизонт: не появится ли где дым неприятельского крейсера?
Колчак умел выжидать, он вел себя как волк в засаде и если замечал добычу, то добыча эта редко уходила от него.
В течение недели Балтика была какой-то сонной – так можно было охарактеризовать здешнюю обстановку: передвижений никаких, так, вялое шевеление, и все; с неба сыпалась то ли снежная крупка, то ли отвердевший дым, смешанный с угольными частицами, выброшенными из дырявого, плохо работающего котла. Служба связи, в задачу которой входила разведка, не мычала, не телилась – не было у нее никаких данных о перемещениях противника, «воздух» – служба аэропланов – тоже ничего не давал.
Тихо, сонно было на Балтике, будто и нет никакой войны.
Отстояв свое на мостике и оглядев горизонт не только в бинокль, но и в окуляры артиллерийских дальномеров, Колчак спускался в каюту и вновь садился за карты. Отработав свое с картами – Колчак научился все схватывать с полувзгляда, он вообще превратился в дьявола с безошибочным чутьем, – придвигал к себе лист бумаги и старательно, как школьник, ощущающий волнение перед встречей с учительницей, выводил: «Милая, обожаемая моя Анна Васильевна...»
Когда Колчак писал, то шевелил, двигал из стороны в сторону, губами, на лбу у него собиралась лесенка морщин, лицо светлело. Писать ему было трудно. Все время казалось, что он не может найти нужных слов, те слова, что перо оставляет на бумаге – казенные, смятые, неискренние, нужны какие-то другие слова, и Колчак невольно жевал губами, морщился, промокал лоб платком, потом откидывался назад, на спинку кресла, привинченного к полу, вытягивал перед собой руку с бумагой, дважды, а то и трижды перечитывал написанное и, чувствуя, как едкий пот жжет ему лицо, вновь морщился.
Мучительная эта работа – выводить буковки на бумаге, гораздо легче – вращать вручную гигантский орудийный ствол, опускать или поднимать его.
...Неожиданно он откинул в сторону лист бумаги, придавил его книгой по навигации, чтобы не улетал в сторону и, резко встав, метнулся к вешалке, где на бронзовом крючке болталась его фуражка. Что почуял в эту минуту Колчак, не было ведомо никому, даже ему самому. Колчак не мог выразить это словами, все происходило на каком-то подсознательном уровне, вне зоны видимого, как, впрочем, и невидимого тоже. Важно было одно: он нюхом, как собака, почуял дичь. Невидимую дичь. И незамедлительно решил устремиться к ней.
Ничто сейчас не могло остановить Колчака.
Тут же по телеграфным антеннам побежали искры, яркие, как молнии, – команда передавалась с корабля на корабль, – и миноносцы начинали поспешно выбирать из грунта якоря, некоторые так, с неподнятыми якорями, взбивающими на воде мутные буруны, устремлялись за флагманом в море.
У каждого из кораблей – свое место в строю, каждый знает, что делать. Бывает, что под днищем всего в нескольких футах проплывает покачивающаяся на стальных прочных тросах круглая чугунная бочка. Вот тут-то никак нельзя ошибиться, особенно если якорь еще не поднят до конца, – никак нельзя зацепить кривой лапой за минреп – длинный минный трос. Если зацепишь – тогда все.
Какие мысли приходили в голову Колчаку, когда он с плотно сжатыми губами стоял на командном мостике «Сибирского стрелка» и крутил по сторонам головой в глубоко нахлобученной, закрывающей, кажется, не только глаза, но и хищный нос-рубильник фуражке?
Никто, ни один человек на свете не мог похвастаться, что Колчак поделился с ним мыслями – лицо контр-адмирала было неприступным, жестким, многие даже боялись задать ему в эту минуту вопрос, чтобы не сбить с... с чего, собственно, сбить? С толку? Но кто знает, о чем думал адмирал, на погонах которого еще не успели выцвести черные орлы?
Командный мостик был погружен в тревожную тишину.
Все глядели на Колчака – что скажет он? А он молчал, думал о чем-то своем. Вполне возможно, спрашивал у Бога: не промахнется ли он? Пока Колчак не промахивался... Ни одного раза не промахнулся, каждая его вольная охота заканчивалась удачей. Подчиненные верили в то, что их начдив обладает даром предвидения.
Вот Колчак рывком сдернул фуражку с головы, пальцами пригладил плоскую грядку волос и сел на обтянутое кожей винтовое кресло. Пожевал губами.
– От аэропланщиков никаких сведений не поступало?
– Ни одной сводки, ни одного словечка.
– Служба связи по-прежнему молчит?
– Так точно, молчит.
– Наверное, перебрали свекольного самогона и потеряли дар речи, Запросите-ка их шифром: нет ли чего новенького?
На командном мостике вновь повисла какая-то гибельно-полая, очень опасная тишина, в которой иной слабонервный мичман, случайно оказавшийся на мостике, мог запросто шлепнуться в обморок. Впрочем, насчет обморока – это только теоретически, на практике же такого не бывало.
– Ну, что там служба связи? Пока ноль без палочки?
– Пока ноль без палочки.
Наконец в дверь, виновато пошмыгав простуженным носом, всунулся шифровальщик:
– У службы связи ничего нового, ваше превосходительство!
Похмыкав что-то в кулак, Колчак вновь натянул фуражку на голову и произнес бесцветным голосом:
– И не надо!
Именно по этому голосу, по его бесцветности, по некой сухой древесной скрипучести – будто мертвую сосну начало раскачивать на ветру – делалось понятно, что цель свою они найдут уже без подсказки – адмирал точно выведет на нее.
Темнота в море, как в горах, наступает быстро – только что серенькая мгла слоилась над водой, растекалась сопливо, противно, но в этой сопливости все было хорошо видно – от волн, от моря исходил свет, и вдруг все исчезло, скрылось в стремительно темнеющей мути пространства, и вскоре ничего нельзя было уже рассмотреть – ни носа «Сибирского стрелка», ни кормы, не говоря уже о других судах. Но эсминцы, не сбавляя скорости, упрямо шли вперед.
Вольная охота есть вольная охота.
Это любимое занятие Колчака на войне – вольная охота. Слепая охота, когда дичи не слышно и не видно, но она есть, она прячется, и только безукоризненное чутье охотника может вывести на нее. Для подобной охоты Колчак создал особый полудивизион миноносцев, он так и назывался – особый (имел даже собственный бланк и печать, и официально писался с большой буквы: «Особый полудивизион»). Это была команда охотников за немецкими крейсерами. Впрочем, эсминцами, транспортами и подводными лодками полудивизион тоже не брезговал – все, что ни попадалось, превращал в закуску для рыб...
Уже к ночи Колчак, которому то ли надоела скульптурная неподвижность, то ли допек звон в ушах, то ли произошло что-то еще, вновь стал метаться по мостику, делая нервные движения, вскидывая руки, как это иногда бывает с нетерпеливым стрелком, вышедшим на охоту. На лице его хищно раздувался нос, уголки рта дергались, заострившийся подбородок делался каменным – хоть куриные яйца колоти. Это означало, что теперь Колчак точно, совершенно точно знает, где находится дичь.
Идущим в цепи миноносцам оставалось только следить за узким розовым лучом сигнального прожектора – именно он передаст кораблям, как нужно перестроиться в следующую минуту и вообще куда идти дальше...
Обычно Колчак редко когда заставлял себя ждать – сверкающее розовое лезвие незамедлительно отпечатывало на черном полотне ночи шифрованный приказ: «Курс 135». По короткому, как выстрел, этому приказу штурманы поспешно кидались к картам, прикладывали к ним транспортиры; через несколько минут корабли, нарисовав на воде широкие пенистые дуги, растворялись в ночи.
Азарт невольно передавался всем, кто находился в эту минуту на миноносцах, даже усталой вахте из машинной преисподней, сдавшей смену отдохнувшим «свежачкам» и дрыхнувшей теперь на подвесных койках. Черномазые кочегары, будто циркачи, вылетали из кроватей-«авосек» и натягивали на себя свежие форменки: предстоящий бой встречать во сне было грешно. Вдруг он окажется «последним и решительным»? Уже тогда флотские хорошо знали партийный гимн большевиков-ленинцев. Нервы, мышцы, жилы – все в людях обращалось в некую звенящую плоть, в одно целое – в любую минуту розовое лезвие могло вспороть черную ночную ткань: «К бою – товсь!»
Но сигнальный прожектор будто умер, под днищами кораблей громко хлюпала вода, трещал лед да гудели далекие, надежно спрятанные в стальном нутре машины. Матросы встревоженно переглядывались друг с другом:
– Ну, чего там?
– Ничего. Темно, как в заднице у негра.
– А ты живого негра видел когда-нибудь?
– Не-а. Но слышать – слышал.
Тревога передавалась друг другу, катилась по палубам, по трапам вверх и в конце концов достигала командных мостиков, в том числе и самого главного – колчаковского. Колчак, спиною ощущая нетерпение людей, раздраженно дергал шеей, сдирал с головы фуражку-большемерку и вытирал платком влажные, прилипшие к черепу волосы.
Через некоторое время острый розовый луч прожектора вновь рубил темноту ножом, будто маринованную селедку – кромсал неаккуратно на разнокалиберные дольки: «Курс 150», потом: «Курс 170» и тут же через несколько секунд возникал условный сигнал-обозначение, состоящий всего из одной буквы: «Меньше ход»... Все, похоже, Колчак кого-то нащупал, люди на миноносцах замерли, заинтересованно и тревожно глядя в ночь: кого же контр-адмирал все-таки нащупал?
Минуты тянулись медленно, выворачивали приготовившихся к бою матросов наизнанку – того гляди, на железную палубу закапает сукровица из порванных «жданками» потрохов («жданки» – штука мучительная, хуже раны): ну где же «немаки», где? Угрюмо, пусто было в черной ночи: нет «немаков». Но где-то же они все-таки есть – и коли не здесь, то где?
Адмирал, который на этот раз даже на пять минут не прилег в каюте, чтобы перевести дыхание, вновь пристально вгляделся в ночь, затем, как простой матрос, протер кулаками глаза и приказал: «Довернуть еще на пять градусов!»
Едва эта команда прошла на корабли полудивизиона, как за ней в ночь врубилось сообщение – то самое, которое так напряженно ждали, способное вышибать слезы радости у стосковавшихся по бою матросов: «Неприятель на румбе 180!»
Все, адмирал-охотник вывел стрелков на дичь, осталось полоротую ворону только подшибить, а по этой части в минном полудивизионе специалистов было более чем достаточно, и главный среди них – сам Колчак.
Задавленно урча главной машиной, «Сибирский стрелок» разворачивался для удобной стрельбы, бурлил винтами, торомозя ход, и в ту же секунду залп из носовых орудий освещал черное небо пламенем, облака стремительно подпрыгивали, уносясь в небесную пустоту, вода под днищами миноносцев шипела; в резко раздвинувшемся пространстве, как на сцене, когда распахивается занавес, была видна дичь – сонный немецкий крейсер, вышедший в море на сторожевую вахту. Вышел в море грозный корабль, понадеялся на дурную погоду, в которую не то что чумные русские, а даже сам Нептун не пустится в плавание, если, конечно, не хочет потерять трезубец вместе с галошами; немецкий крейсер не ждал в гости никого – ни своих, ни чужих.
Чтобы корабль не болтало, не относило в сторону, командир крейсера приказал бросить якорь.
Балтийское море – мелкое, в эту пору – особенно мелкое, иногда кажется, что корабль вот-вот прорубит килем в дне морском борозду – якорь можно бросать едва ли не в любом месте. Крейсер стоял на якоре, вахта не заметила приближения русских.
Залп носовых пушек взбил на крейсере сноп искр, над передней палубой поднялось синеватое блесткое облако, медленно поползло в сторону, послышался заполошный взвизг боцманской дудки, затем чьи-то крики, и с крейсера, бескостно взмахивая перебитыми руками, в воду полетел убитый матрос.
– Передайте всем кораблям полудивизиона команду «Огонь!», – бросил Колчак через плечо. Розовый луч сигнального прожектора разрезал небо на неровные куски.
На немецком корабле трубно завыл ревун. Сигнал тревоги был дан с большим опозданием, Колчак презрительно дернул ртом. В следующую секунду стало трудно дышать от пороховой вони, повисшей над морем, – орудия миноносца ударили разом, кучно, – над германским крейсером вновь взметнулось синее облако; с бортов, скручиваясь в рогульки, полезла краска; несколько матросов, ползавших по палубе, были снесены в море, один остался валяться на железе около аэропланной пушки. Следующий залп снес в море и этого несчастного.
Для того чтобы отбиваться, крейсеру надо было немедленно разворачиваться, но якорь держал его. Наконец орудия крейсера – запоздало, очень запоздало – украсились дымными султанами, стволы выплюнули тяжелые чугунные чушки, но ни один из немецких снарядов не долетел до цели – все плюхнулись в воду между эсминцами полудивизиона. Лишь вверх взметнулись снопы воды, брызг, и все.
Матросы с «Сибирского стрелка» презрительно плевались – плевались метко, лихо, через плечо, стараясь, чтобы слюна не попала на палубу, а обязательно улетела за борт:
– Во стрельнул крейсер! Как в лужу пернул!
Как-то минная дивизия устроила состязание по редкому виду спорта – кто дальше плюнет. Победила команда «Сибирского стрелка»: ее представитель умудрился послать плевок на отметку двадцать два метра. Во! Некоторые даже из ружья не умеют бить так далеко.
Крейсер вновь окутался пороховым дымом, отплюнулся огнем, но снаряды опять не причинили вреда колчаковскому полудивизиону: плюхались в воду вразброс, как мусор, выброшенный за борт.
– Еще раз в лужу пернул, – довольно констатировала команда «Сибирского стрелка». – Дуйте, братья-немаки, и далее по этой кривой дорожке.
А миноносцы продолжали вести прицельную стрельбу, они, не в пример «немакам», попадали куда надо – вдребезги разнесли поворотный механизм у одной из башен, и та заскрежетала железно, ржаво, дернулась пару раз и застыла с неподвижно задранными вверх стволами, смели с палубы пушку для стрельбы по аэропланам, один из снарядов угодил в боевую рубку, хотя вреда особого ей не причинил – просто прошил насквозь из одного конца в другой, как пустую картонную коробку из-под шляпы, и взорвался в воде.
На командный мостик «Сибирского стрелка» бесстрашно сунулся старший шифровальщик с телеграфного поста – он не боялся ни адмиралов, ни генералов, поскольку имел отношение к святая святых корабля, поэтому и вел себя так храбро:
– Ваше превосходительство! – гаркнул он с порога. – Перехват радиосвязи с корабля противника!
Колчак, не глядя, протянул руку к двери:
– Давайте!
Некоторое время он недоуменно морщил рот, двигал из стороны в сторону губами, стараясь вникнуть в текст, поспешно нанесенный химическим карандашом на бумагу, но то ли неприятельское сообщение было зашифровано слишком мудрено, то ли текст был излишне усложненный – понять Колчак ничего не смог и раздраженно вздернул голову:
– Что это?
– Радиограмма с неприятельского крейсера, ваше превосходительство!
– Почему не расшифрована?
– Это расшифровать нельзя.
– Как так?
– Неприятель в панике, радист у них обкакался. Вы чувствуете, каким духом тянет от этого листка бумаги, ваше превосходительство? – За такие бы слова, за амикошонство другому бы отвернули голову, а шифровальщику ничего, он этого не боится. – Плюс мы ему еще помехи устроили, немак и растерялся совсем. Так что вид у него бледный и коки потные.
Колчак усмехнулся.
– Ну что, пора кончать с бледным видом и-и... этими... – он помял пальцами воздух, – как вы сказали?
– Коки, ваше высокопревосходительство. – Шифровальщик повысил ранг Колчака на одну ступень, сделал «высокопревосходительством». А «высокопревосходительством» на флоте величали только вице-адмиралов и полных адмиралов, контр-адмиралов же, как и генерал-майоров, – лишь «превосходительствами».
– Ваше превосходительство, – не приняв лести, поправил шифровальщика Колчак.
– Многократно извиняюсь!
– Вот-вот, с потными коками тоже надо кончать. – Колчак снова усмехнулся, скомандовал: – Торпедные аппараты – «товсь!».
Огонь уже поедал неприятельский крейсер не только с носа, но и с кормы, был огонь пока мелкий, но очень цепкий – людям, боровшимся с ним, не удалось сбить пламя, оно старалось забраться внутрь, в чрево крейсера, вылетало оттуда, ошпаренное водой из брандспойта, и снова начинало искать щель, чтобы нырнуть внутрь.
– А еще пачкают эфир своими телеграммами, – недовольно проговорил Колчак, подвигал губами привычно, словно разжевав что-то твердое, лицо его от этого движения сделалось брезгливым, под глазами возникли темные глубокие круги, в следующий миг он решительно рубанул рукой воздух: – Пли!
Торпедный аппарат эсминца выплюнул длинную, окрашенную в цвет стали сигару, та недовольно шлепнулась в воду и, шипя, как живая, взбивая за собой пенную болтушку, двинулась к крейсеру.
На крейсере ее тотчас заметили матросы, закричали испуганно, гортанно, замахали руками, кто-то начал поспешно стрелять в нее из винтовки – бил метко, всаживал одну пулю за другой в корпус торпеды, рассчитывая ее остановить, но пули отскакивали от чугунной тверди как горох, ни одна из них не смогла помешать ходу страшной смертоносной чушки.
– А-а-а! – закричал несчастный стрелок и, отшвырнув винтовку в сторону, прыгнул в воду.
Шансов спастись у него не было: вода в эту пору в Балтике – каленая, человек может в ней продержаться максимум минуты три, дальше наступает паралич. В такой воде люди замерзают, обращаясь в лед, хрустят сахарно, как сосульки, человек пробует кричать, какие-то мгновения сопротивляться и камнем идет на дно.
– Напрасно он это сделал, – проследив за полетом немца в воду, пробормотал Колчак, – имел возможность вцепиться в какую-нибудь деревяшку, выплыть, а так уже не выплывает.
Торпеда со скрежетом вломилась в борт крейсера, разворотила несколько переборок, из стального нутра вымахнул огромный пузырь воздуха, на мгновение задержал бурчливую дымящуюся воду, проворно хлынувшую в темное теплое чрево, взорвался со снарядным грохотом. Крейсер дрогнул, просел в воде, заваливаясь на один бок, потом запоздало выпрямился, но набрал он ледяного балтийского дерьма столько, что удерживать равновесие смог очень недолго, завалился на другой бок, задрожал обреченно, предсмертно – корабли перед кончиной ведут себя как люди – и погрузился носом в воду по самые леера.
В следующий миг корма с работающим винтом круто поползла вверх, превращая крейсер в обломок скалы, вставший торчком из моря, в пролом снова выпростался воздушный пузырь, лопнул с пушечным грохотом, и обреченный корабль медленно поехал на морское дно.
Несколько матросов, подбежав к борту «Сибирского стрелка», помахали гибнущему крейсеру бескозырками:
– Скатертью дорога!
Через минуту уже ничто не напоминало о том, что здесь только что находился могучий боевой корабль, даже людей и тех не было – ушли вместе с крейсером, лишь десятка полтора мертвецов, раскинув руки, болтались в воде вниз лицами, словно пытались вглядеться в морскую пучину, в бездонь, понять, что спрятано там, в таинственной морской глуби, да плавало несколько обломков от вдребезги разбитой шлюпки.
– Поворачиваем назад! – скомандовал Колчак полудивизиону, и миноносцы, заложив крутые виражи, через несколько минут растворились в серой утренней мгле.
Охота закончилась.
Уже дома, на базе, адмирал, приняв от командиров миноносцев подробные донесения – ему важно было знать, как кто действовал, допускал ошибки или нет – и разобрав охоту поминутно, подводил результаты, затем вывивал напоследок стакан крепкого черного кофе и уходил спать.
Кофе на Колчака оказывал двоякое действие – и бодрил, и усыплял – в зависимости от того, что требовалось: когда надо было усыпить – усыплял, когда требовалось взбодрить – бодрил, в общем, оказывал то действие, которое нужно было этому загадочному человеку в тот или иной момент.
Уходя, Колчак непременно наказывал вахтенному офицеру «Сибирского стрелка»:
– Если у кого-то из командиров полудивизиона возникнет необходимость пообщаться со мною – немедленно разбудите!
Но командиры знали, что начдив спит, и старались его не тревожить пустыми докладами: надо же в конце концов человеку отдохнуть. «Сибирский стрелок» посылал подопечным кораблям последний сигнал – на этот раз флажковый: «Кораблям, вернувшимся с моря. Адмирал изъявляет свое удовольствие. Команда имеет время обедать».
У матросов эта флажковая телеграмма вызывала бурю восторга: раз есть недвусмысленный намек на обед, значит, будет преподнесена заслуженная чарка холодного столового вина № 21, более известного как водка. А какой русский человек способен отказаться от честно заработанного угощения? Да тем более такого, как «вино № 21»?
Таких на кораблях Колчака не было.
Он думал, что грешное увлечение его, приносящее столько внутренней маеты и неудобств, пройдет и все встанет на свои места, успокоится, но Тимирева не выходила у него из головы ни на час, ни на минуту; наверное, потому не выходила, что он этого не хотел.
Гельсингфорс, если в нем не оказывалось Анны Васильевны – неожиданно увозил куда-то муж или с ребенком надо было отправиться на дачу, – делался для Колчака пустым, он терял интерес и к городу, и к берегу, и к жизни вообще. Муж Тимиревой после смерти Эссена ушел из флаг-капитанов и теперь ждал, когда ему дадут корабль – ни с Каниным, нерешительным, как провинциальный цирюльник, ни с Адрианом Ивановичем Непениным, [137]
[Закрыть]начальником связи флота, которого готовили на смену вареному Канину, ему работать было неинтересно. Работа стала пресной, однообразной, и он ушел из штаба.
«Быть может, Сережа получит под начало крейсер, базирующийся в Ревеле, и мы тогда с Анной Васильевной будем видеться чаще?» – мечтал Колчак, и мечты его сбывались – видимо, обладал он очень сильным биологическим полем, раз мог влиять на приказы начальства, на думы подчиненных, на небесные явления: все, к чему он прикладывал руку, что задумывал – изменялось, делалось таким, как хотел он.
Сергей Николаевич Тимирев получил под свое начало крейсер «Баян», входивший в состав 1-й бригады крейсеров, и семья его – Анна Васильевна и сын Одя – окончательно перебрались в Ревель. Колчак этому обстоятельству радовался, как ребенок: он теперь будет видеть Анну Васильевну много чаще.
Он, кажется, даже в море стал выходить урывками и, совершив стремительный налет, старался как можно быстрее вернуться в Ревель. В волосах у него засеребрилась седина, а седина появляется, как известно, не от хорошей жизни. Впрочем, седины этой было мало, и Колчак не обращал на нее внимания. Он был счастлив.
Через полтора месяца стало известно, что на погонах начдива Колчака должен широко раскинуть свои крылья второй черный орел – Александру Васильевичу решили присвоить звание вице-адмирала. Колчак имел все шансы сделаться самым молодым вице-адмиралом в России. Так оно и получилось.
Ему надо было бы насторожиться: за вторым орлом обязательно последует новое назначение, ибо потолок для начальника Минной дивизии – контр-адмирал, а Колчак не насторожился, он с азартом гонялся за немецкими крейсерами, грустил об Анне Васильевне и пребывал в состоянии хмельной эйфории.
Минуло всего ничего – несколько дней, – и Колчак высочайшим указом был назначен командующим Черноморским флотом с окладом в 22 тысячи рублей в год – это был высокий оклад, – а также с дополнительным морским довольствием. На переезд ему было отпущено две тысячи рублей.
Следом произошли изменения и среди командования Балтийским флотом.
«В высшем командовании Балтийского флота не все обстоит благополучно, – написал Николай Второй из Ставки своей жене в Царское Село, – Канин ослаб вследствие недомогания и всех распустил. Поэтому необходимо заменить его. Наиболее подходящим человеком на эту должность был бы молодой адмирал Непенин, начальник службы связи Балтийского флота: я согласился и подписал назначение. Новый адмирал уже сегодня отправился в море. Он друг черноморского Колчака, на два года старше его и обладает такой же сильной волей и способностями. Дай Бог, чтобы он оказался достойным своего высокого назначения».
Софья Федоровна обрадовалась новой должности мужа: наконец-то Александр Васильевич окажется в отдалении от этого ужасного Ревеля, от семьи Тимиревых, от коварной гризетки Анны Васильевны, потерявшей всякий стыд и совесть: умная Софья Федоровна все понимала и обо всем догадывалась. Чутье она имела не хуже Колчака – она ощупала все происходящее, обследовала все до последнего бугорка, до последнего заструга и царапины в любовном треугольнике – муж, она и Анна Васильевна, просчитывала все своей душой и удивлялась, как же мало крови выливается наружу из этой израненной души.
Она терпела. Иногда терпение кончалось, и на глазах у нее появлялись слезы. Потом глаза вновь делались сухими, и она ругала себя за собственную слабость. Однажды Софья Федоровна, не выдержав, призналась в письме, которое отправила к своей гимназической подруге в Санкт-Петербург: «Мне кажется, очень скоро Анна Васильевна Тимирева станет законной женой Александра Васильевича. Что делать, как быть – не знаю».
Чуть позже она сказала другой своей закадычной подруге, жене контр-адмирала Развозова: «Вот увидите, что Александр Васильевич разойдется со мной и женится на Анне Васильевне».
Она чувствовала, она кожей своей ощущала: это должно обязательно произойти... Но вот новый поворот в карьере, и Софья Федоровна подняла голову: может, расстояние охладит пыл Александра Васильевича, который ведет себя, как потерявший голову мальчишка, и все вернется на «круги своя»? Она поспешно стала готовиться к отъезду.
Ревель – город неторопливый, степенный, в острых башенках католических церквей, с круто обрывающимися вниз крышами домов, с которых дожди хлещут веселым водопадом со звоном и грохотом, со старыми скверами, в которых полно дуплистых деревьев, измазанных зеленкой: это делают специальные служки из конторы градоначальника, стараются замазать целебной зеленой пастой всякую дырку, чтобы деревья не болели, не то ведь одно маленькое дупло способно сгноить гигантский ствол, под деревьями стояли чугунные скамейки, отлитые на заводе в Санкт-Петербурге. Скамейки служки тоже обихаживали: красили черным блескучим кузбасс-лаком, пахнувшим сгоревшим в топке углем – говорят, его действительно делают из первосортного антрацита, растворяют в керосине, в результате чего получается прекрасный лак, который не в состоянии одолеть ржавчина.
Колчак обрадовался встрече с Тимиревой, усадил ее на чугунную скамейку, обеспокоенно оглянулся: Ревель – город хоть и немалый, но все может быть – в любую минуту на дорожке появится кто-нибудь из знакомых. Колчак посмотрел на свою обувь, на которой седой хрусткой испариной проступила соль, сказал Анне Васильевне:
– Я уезжаю в Севастополь. – Голос у него был тусклый – то ли расстроенный, то ли простуженный – не понять. Над головой у них зашумел старый, дуплистый, давно переставший плодоносить каштан.
– Я знаю, – Анна Васильевна печально улыбнулась, – об этом знает вся Балтика.
Подняв глаза, Колчак пробежался взглядом по веткам, потянулся к одной, низко повисшей, сорвал крупный, лаково хрустнувший под пальцами лист, помял его. Произнес первое, что пришло в голову:
– Этот каштан должен был умереть еще лет двадцать назад.
– Да, – односложно отозвалась Анна Васильевна.
– Я хочу сказать вам, Анна Васильевна, то, чего еще никогда не говорил. – Колчак нерешительно помял пальцами каштановый лист: – Я люблю вас, Анна Васильевна.
Анна Васильевна неожиданно прижала к лицу обе руки и заплакала – в такт сухим далеким взрыдам у нее задергались плечи. У Колчака потемнело лицо: когда он слышал женский плач, то душу его начинала разрывать жалость, смешанная с острой глубокой тоской, – он не знал, как с этой жалостью справляться, не знал, как одолеть тоску и чем можно высушить мокрые женские глаза, и очень страдал от этого.
Он аккуратно, почти невесомо притронулся пальцами к ее плечу и пробормотал подавленным сырым шопотом:
– Ну, полноте, Анна Васильевна... Полноте!
Тимирева отняла руки от лица, вытерла кончиками пальцев глаза, вновь печально улыбнулась.
– Это я вас люблю, – произнесла она. – Я все время о вас думаю. Я все время хочу видеть вас. Для меня вы – большая радость. Вот и выходит, что я вас тоже люблю. Очень, очень, очень... – Губы у нее дрогнули, Колчаку показалось, что она снова заплачет, но печаль стекла с ее лица, на губах появилась новая улыбка – радостная, светлая, и Колчак облегченно вздохнул.