Текст книги "Верховный правитель"
Автор книги: Валерий Поволяев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц)
С такими судами Колчак и искал сейчас встречи.
За штурвалом стоял боцман, глаза у него были кошачьи – ночью видят так же, как и днем, руки цепко держат штурвал, перебирают рогульки, вживленные в деревянные колеса, – боцман, щурясь, поглядывал по сторонам, вздыхал, думая о чем-то своем, вполне возможно – все о том же, о душах утонувших людей, о таинственном свете волн, и молчал. Колчак тоже молчал, пристально вглядывался в черное пространство: вдруг где-нибудь мелькнет огонек, обозначит движущуюся цель.
Но нет, тихо, черно в море. Только волны грузно, одышливо ворочаются совсем рядом, беря заградитель в обжим, перебрасывают его с одного гребня на другой, будто из ладони в ладонь, дразнят глаза светящейся моросью, колдовски возникающей из ничего, из морской глуби, шипят по-гусиному и, раздавленные тяжестью судна, исчезают за кормой.
На борту у заградителя пять мин – круглых, рогатых, специально облегченных, чтобы их можно было быстро сбросить в воду перед носом какого-нибудь неповоротливого транспорта.
Тишина стоит вселенская, в ней даже слышно, как стучит сердце у боцмана. Слышен Колчаку и стук собственного сердца. Внутри все напряжено, натянуто.
У пушчонки, установленной на носу, застыли два пушкаря – такие же молодые конопатые крестьянские парни, как и боцман, ухватистые и наивные, преисполненные желания во что бы то ни стало перегрызть горло врагу. На корме, около мин, также находится пушчонка, и около нее также наготове застыл расчет...
– Ваше благородие, японцы! – неожиданно прошептал боцман, задержал в себе дыхание: несмотря на Георгиевский крест, боцман напрямую, накоротке, с японцами еще не сталкивался.
– Где?
– Слева идут. Две шхуны.
Колчак вгляделся в темноту, засек там слабое движение – без подсказки, без наводки никогда не заметить, – ну словно вода двигалась в воде, воздух двигался в воздухе... Эх, была бы какая-нибудь подзорная труба, позволяющая смотреть в темноте... Но нет такой трубы, не изобретена еще. Колчак с досадой засипел, схватился рукой за поясницу – его пробила ревматическая боль, – боцман, поняв Колчака по-своему, потыкал пальцами в левый угол рубки, в край стекла:
– Да вон же, ваше благородие... Слева! Идут так сноровисто, что из-под задниц только черный дым выхлестывает.
– Вижу, боцман, – глухо проговорил Колчак, поблагодарил: – Вот и нащупали мы караванную тропу, где верблюды бегают, спасибо тебе.
Хоть и споро шли японские шхуны – на них были люди, шхуны перебрасывали десант и боеприпасы, – а у минного заградителя с его хорошо отлаженной машиной скорость была выше, поэтому Колчак почувствовал, как его невольно охватывает жгучий, будто в карточной игре, азарт... Он осадил себя, становясь спокойным.
Кочегары подбросили угля в топку, из трубы сыпанул сноп искр, унесся к низким влажным облакам, демаскируя заградитель, но Колчаку была важнее скорость, чем маскировка.
Раскочегаривался заградитель медленно, старая машина стучала поршнями, плевалась дымом и паром, шипела, но зато уж, раскочегаренная, работала так, что любо-дорого было смотреть на нее; заградитель понесся по морю, будто литерный поезд, который не принято останавливать на станциях, – суденышко забежало на «караванную тропу» перед японскими шхунами и вывалило им в темноте едва ли не под нос две мины, затем, оставляя пенный пузырчатый след, поспешно убежало вперед.
Мин японцы в темноте не разглядели – не оказалось у них на борту такого глазастого рулевого, как колчаковский боцман, одна из шхун неосторожно зацепила деревянным бортом медную рогульку, растущую из шара, и вязкий обвальный грохот вздыбил воду.
Шхуна целиком погрузилась в пламя, она загорелась разом, вся, от носа до кормы, вверх понеслись полыхающие деревянные обломки, искалеченный, изрубленные люди, патронные ящики, тряпье. Птицей вознесся над водой горящий брезент, которым было накрыто тридцать ящиков с патронами для винтовки «арисака», расправил широко крылья, осветил все вокруг. Горестное долгое «А-а-ах!» повисло над морем, заставило приподняться влажную наволось, льнущую к волнам.
Плавучие мины обладают свойством, которое мало кто может объяснить, – они, словно собаки, обязательно устремляются к борту судна – сами, без всякой посторонней помощи, без подталкивания, – их неодолимо тянет прилепиться к чьему-нибудь борту, неважно чьему, своему или чужому, и мина обязательно прилепится, потому что знает: если не прилепится, ей будет уготована страшная участь «летучего голландца»... И будет она скакать с волны на волну по многим морям и океанам, пока ее окончательно не доконает ржань или в ночной мгле случайно не напорется на какой-нибудь чумазый безглазый пароход... Участи «летучего голландца» боятся даже мины.
Вторая шхуна тоже не избежала своей судьбы, сюжет повторился – мина прилепилась к ней, поднырнула под днище, будто живая, когда шхуна резко свернула вправо, обходя «товарку», заполыхавшую в ночи жарким оранжевым пламенем, – стукнулась в киль раз, второй и – третий, последний... В третий раз мина угодила в обитый медью киль рожком. Взрыв был страшным – шхуну подбросило вверх, метра на два из воды, и уже в воздухе переломило пополам.
В носовом отсеке сдетонировали несколько снарядов – на шхуне находились две горные пушчонки, которыми японцы вооружали десант, их можно было переносить на руках, отделив лафет от ствола. Пушчонки взметнулись в глухое ночное небо еще выше шхуны, угасли в черной выси, а потом с грохотом и звоном сверзлись оттуда, ударившись о воду, будто о металл. Носовая половина шхуны также разлетелась на куски.
Боцман, стоявший рядом с Колчаком, не выдержал, оторвался от штурвала и возбужденно потер руки:
– Хар-рашо!
– Не отвлекайтесь от штурвала, – сухо приказал Колчак.
– Это им за нашего адмирала, ваше благородие, – в голосе паренька послышались обиженные нотки – не ожидал, что командир сделает замечание, – чтоб впредь знали...
Колчак с виноватой улыбкой тронул боцмана за плечо: если бы тот знал, что значит адмирал для самого Колчака, если бы только знал... В горле невольно возник зажатый скрип, будто бы в лейтенанте что-то провернулось всухую, скулы, челюсти потяжелели.
– Россия пока не осознала, что потеряла с гибелью Степана Осиповича... С его смертью флот наш стал мертвым, – произнес Колчак тихо. – Хотя осознает Россия потерю очень скоро... Когда мы потеряем Порт-Артур.
– А Порт-Артур, вы полагаете, ваше благородие, мы потеряем? – неверяще-испуганным голосом спросил боцман.
– Если не появится личность, равная адмиралу Макарову, – потеряем. – Колчаку не хотелось говорить на эту тему, как не хотелось вообще верить в то, что Порт-Артур будет сдан японцам, [82]
[Закрыть]но одно дело – думы, желания, предположения, планы, мечты, и совсем другое – жизнь, ее жестокие реалии.
Под нос заградителя ударила волна, суденышко легко приподнялось, становясь на попа и устремляясь в небо, – казалось, оно вот-вот перевернется, Колчака притиснуло спиной к переборке, под хребет попало что-то жесткое, острое, все тело резануло болью, и Колчак застонал.
Хорошо, что стон этот не услышал боцман.
Замерев в стоячем положении и пропустив под собою огромную длинную волну, заградитель тяжело опустился в воду. Было слышно, как задохнулась, запричитала машина, зашипел пар; сноп искр, сыпанувший из трубы, осветил пространство на несколько метров, у боцмана само по себе выдавилось изо рта сплющенное мычание, и заградитель полетел вниз, в преисподнюю.
Удар о воду был таким, что от него, как от взрывной волны, могла запросто оторваться труба.
– Никого не смыло? – обеспокоенно спросил Колчак, отталкиваясь локтями от переборки.
– Не должно такого быть, ваше благородие. У нас, на заградителе, народ опытный.
– Проверьте, боцман. Я пока постою на руле.
Через пять минут боцман вернулся, принял из рук Колчака штурвал.
– Все на месте, – доложил он.
– Слава богу! Сколько я ни плавал – в первый раз увидел, как судно, будто ванька-встанька, вставало на попа.
– Скажите, ваше благородие, а судно в таком положении может сыграть в оверкиль? [83]
[Закрыть]
– Теоретически – да, практически – нет.
– Не то я испугался, душа даже в пятки нырнула, – виновато признался боцман, – вдруг окажемся на лопатках?
Остатки двух шхун, плавающие в воде, догорели очень быстро, вскоре ночь опять царила над морем, – лишь мелкая электрическая морось вспыхивала в волнах, высвечивала пространство перед заградителем, рождала в душе нехорошее изумление, которое тут же угасало, как угасали и водяные светлячки, словно они не могли долго жить.
И вот ведь как – темнота хоть и была привычна, но теперь она рождала еще большее беспокойство, чем таинственные морские светлячки, и тогда умолкала, напрягалась команда, вглядывалась встревоженно в ночь – а вдруг из темноты высунется нос такого же небольшого, начиненного смертью кораблика, вышедшего на промысел с той же целью, что и они?
Но нет, никого не было в море. Тихо. Пустынно. Тоскливо, как в степи в зимнюю пору. Словно и войны не было.
– Разворачиваемся на сто восемьдесят, – приказал Колчак боцману. Он не узнал своего голоса, поморщился от боли, пробившей его тело, замер на мгновение, пережидая эту боль, и она вроде бы покорно затихла, но стоило ему сделать еще одно движение, как она возникла вновь. – Уходим в порт, – поморщившись, добавил он.
От ревматической боли ему теперь не спрятаться до конца дней своих – будет ошпаривать в самые неподходящие моменты. Север поселился в нем навсегда. Боцман, подчиняясь команде, проворно закрутил штурвал – он был превосходным рулевым, проговорил себе в нос:
– Ы-эх, попалась бы нам еще одна японская шхуненка, а еще лучше – две... Тогда – м-м-м! – Он взметнул над штурвалом руки, с глухим стуком опустил их, проворно ухватился пальцами за рогульки.
– Сегодня уже не попадутся, – убежденно произнес Колчак, ощупал пальцами поясницу, помассировал позвоночник – спина была ровно бы чужая, ничего не чувствовала, но внутри, под кожей, под тонким слоем мышц, продолжала жить боль.
Когда заградитель прошел около двух сторожевых крейсеров и через разминированную горловину втянулся в бухту, Колчак неожиданно заметил, что впереди, вытаивая из далекого черного берега, мигнул огонек, угас, снова мигнул и опять угас – и пошел, и пошел частить световой дробью. Где-то на суше, на высоком месте, сидел вражеский лазутчик и семафорил фонарем, передавая секретные сведения в море.
– Сука! – выругался боцман.
– Поймать бы его. – Колчак сощурил глаза, прикидывая, откуда конкретно идут сигналы? Получалось – едва ли не из самого центра города. С одной из крыш.
Он вспомнил китайца, торгующего печеной рыбой и шашлыками из осьминогов, его цепкий изучающий взгляд, и ему сделалось неприятно: такое ощущение, будто по коже прополз скорпион. Он передернул плечами.
В теле вновь возникла острая ревматическая боль, перекосила его на один бок, лицо Колчака покрылось потом. Мокрыми от боли стали даже губы. Колчак стиснул зубы, боясь, что через них наружу выдавится стон, ночная чернота перед ним покраснела, боцман, стоявший рядом у штурвала, куда-то исчез.
Мигающие огоньки, посылаемые с городской крыши, продолжали тревожно рвать ночь, под изношенным днищем заградителя тяжело плескалась, вспыхивала тусклым искорьем вода, порт-артурская гавань была тиха и черна. Боцман все продолжал крутить головой, стремясь ухватить глазами ответный семафор с моря, но море тоже было черным – ни единого ответного огонька, хотя где-то, возможно, рядом с заградителем, находилось японское судно, ловившее передачу агента с суши, и боцман лопатками ощущал опасность, исходившую из черной глубины пространства, сипел встревоженно и все продолжал крутить головой в поисках вражеской шхуны, так умело спрятавшейся в ночи.
Но ни он, ни Колчак, ни люди, находившиеся на корме заградителя, так эту шхуну и не засекли.
Словно ее и не было.
После гибели адмирала Макарова японцы активизировались, они стремились вытеснить русские корабли с внешнего рейда, загнать их во внутреннюю гавань и запереть там. Случись это, и на море можно будет хозяйничать безраздельно.
Действовали японцы с выдумкой – имелись у них по этой части некоторые хорошо кумекающие головы: вылавливали в проливах русские, китайские, корейские суда, но ни в коем разе не английские, не немецкие, не американские – этих японцы не трогали, – команду выбрасывали за борт, в воду, суда набивали взрывчаткой и выводили на внешний порт-артурский рейд, там взрывали. Японцам необычайно важно было забить фарватер, замусорить дно, загадить, чтобы ни один русский корабль не смог выйти из Порт-Артура.
Приговоренные суда называли брандерами. Русские корабли старались топить брандеры в море до того, как команды матросов-камикадзе приводили их к рейду. Топили крейсера, топили миноносные лодки, топили заградители, подобные «Амуру».
Минные заградители были похожи друг на друга, как близнецы-братья. Под них приспосабливали обычные гражданские «плавсредства», перевозившие когда-то хлеб и людей, железо и доски, – главное, чтобы была машина, были винт и рулевое колесо, больше ничего не надо было, на нос и на корму команда ставила пушчонку, еще, случалось, добавляли дорогой английский пулемет «гочкис» – и заградитель готов.
Плавая на минном заградителе, Колчак потопил четыре судна: две шхуны и два брандера. В том, что не был перекрыт порт-артурский фарватер, была заслуга и Колчака.
Через два дня Колчак на катере отправился на берег. Боли в спине, в пояснице допекали так, что темнота по ночам делалась густой, кровянистой от боли, невозможно было шевельнуться – огонь пробивал все тело, у эскулапа на «Аскольде», куда Колчак наведался, никаких лекарств, кроме банок, которые лейтенант просто терпеть не мог, не было, и молодой надменный доктор, глядя на Колчака сквозь плоское стеклышко «монокуляра», посоветовал, цедя слова сквозь нижнюю губу:
– Поезжайте на берег, сходите к китаезам, у них полно разных чудодейственных средств, начиная от муравьиной кислоты, крапивной жеванины и кончая калом акулы... Купите, это должно помочь.
И говорил-то этот целитель с «монокуляром» не по-морскому: «Пэ-эйезжайте на бэрег...» Ни один моряк так не скажет.
Колчак совет принял – «поехал» на берег.
Порт-Артур расцвел еще больше, он уже не был весенним безмятежным городом, хотя совсем не походил на фронтовую крепость, затихшую перед боями, а напоминал курортный летний город, на улицах которого из каждого угла пахло вином и хмелем, из каждого огородика или палисадника – совсем как в России – лезло бурное густотье цветов.
Цвело все, даже воздух. Цвели маньчжурский орех и черемуха, лимонник и малина, белая смородина и ирга, все спешило раскрыться, глотнуть солнца, наполниться горячей сухостью, которой так не хватало в измученном ревматизмом организме лейтенанта, – и эта поспешность была верной приметой того, что летом в Порт-Артуре будет много дождей.
Но Колчак первым делом направился не в аптеку, а на почту, выяснить, нет ли для него писем. Письма были. Целых семь штук: шесть – от Сонечки и одно – от отца.
«Семь – счастливое число, – не замедлил отметить Колчак, – это число удачи. Четыре – число неудачи, шесть – дьявольской неудачи, а семь – число удачи». Он взял письма в руку, подержал их, словно пробуя на вес, по лицу его проскользнула легкая довольная тень, губы раздвинулись в улыбке, и Колчак отметил про себя, что «четыре» – для него, может быть, и не самая несчастливая цифра, ведь четвертого числа он родился – четвертого ноября, да и в годе рождения тоже есть четверка – 1874-й...
Он вышел на улицу – неестественно прямой, плоский, как доска, боящийся согнуться, наклониться, присесть на скамейку, хотя присесть очень тянуло, поскольку он быстро устал от ходьбы, так всегда бывает, когда много времени проводишь на воде, в море. Колчак прошел два дома и, прислонившись к углу нарядного магазина, в витрине которого были выставлены золоченые китайские драконы, вскрыл один из конвертов, присланных Соней.
В тот же миг смятенно сморщился: письма-то надо читать в той последовательности, в которой они написаны и посланы, лицо приняло виноватое выражение, и Колчак быстро разобрал конверты по датам на штемпелях. Оказалось, вскрыл он самый последний, самый свежий конверт.
Сонечка писала о петербургской жизни, о домашних заботах, писала довольно скупо, но именно эта строгая скупость рождала в нем некое благодарное тепло, которое часто возникает в человеке, находящемся далеко от дома, но знающем, что дома его ждут, что он, измятый дорогой, побитый бурями, исхлестанный дождями, выжаренный, вымороженный, всегда может вернуться, отдышаться, отогреться у очага – его всегда примут...
А с другой стороны, скупость Сонечкиного письма была продиктована и необходимостью – военные цензоры следили за тем, чтобы в посланиях не было информации, которая могла бы размягчить сердца или опечалить их и тем самым снизить боевой дух.
По лицу Колчака проскользнула заторможенная улыбка, он просунул руку под китель, помассировал грудь – неожиданно показалось, что сердце остановилось. Такое иногда случается от приступов нежности.
Он медленно, тщательно разбирая каждую строчку – почерк у Сонечки не всегда был ясным, – прочитал одно письмо, принялся за второе, прочитал второе – принялся за третье... Солнце, взлетевшее ввысь, раскаленно зазвенело, тени на земле исчезли, воздух сделался прозрачным и горячим, сладким, словно где-то рядом искусная стряпуха пекла медовые коврижки. Звуки улицы, на которой находился Колчак, стали глухими: и цокот лошадиных копыт, и усталый мерный шаг длинной колонны солдат, возвращавшихся с позиций, и смех нескольких молоденьких китаянок, сидевших на траве в скверике напротив, бросавших на задумчивого русского офицера, читающего письма, любопытные взгляды... – все это тоже исчезло.
Сонечка подробно описывала свою жизнь, но о чем бы она ни рассказывала, все равно всякий раз возвращалась к мужу – чувствовалось, что она скучает по нему.
– Эх, Сонечка, Сонечка, – тихо произнес лейтенант. Ему очень хотелось повидаться с женой, хотя бы на несколько минут оказаться рядом, попросить, чтобы она прочитала ясные звонкие строки, адресованные ему, вслух, уткнуться лицом в пышные чистые волосы, заглянуть в глаза и унестись во времени назад... Хотелось бы, да не дано. – Эх, Сонечка, Сонечка. – Колчак вздохнул.
Отец в своем письме просил, чтобы сын берег себя. Война может оказаться затяжной, предупреждал он. Если бы против России воевала только одна Япония, то с нею Россия справилась бы в два счета, но за ней стоит мощная Англия, которая еще в 1902 году заключила с японцами союзное соглашение. Недавно к этому соглашению примкнула Америка. Сейчас об опасном триумвирате пишут все петербургские газеты.
«Так что держись, сынок, голову под пули понапрасну не подставляй, но и от встречи с противником не увиливай. Помни о России!» – писал патриотически настроенный Василий Иванович.
Мимо проехала пролетка с сидящим в ней незнакомым адмиралом. Колчак поспешно вытянулся, приложил пальцы к козырьку. Адмирал, картинно розовея лицом, погруженный в свои мысли, не заметил лейтенанта. На коленях он держал золотую наградную саблю.
«Кто-то из новых, – отметил Колчак, – незнакомый... Наверное, с юга, из Греции, со Средиземноморской эскадры».
Он медленно двинулся вниз по горячей, словно задымленной – перед глазами все время почему-то плыл дым – улочке вниз, к домику аптеки, где в витринах были выставлены красочные рисунки, на которых были изображены пиявки, присосавшиеся к зеленым стеблям бамбука. Что объединяло бамбук и пиявок, было непонятно, но уж так, видимо, хотелось владельцу аптеки.
Хозяин, одетый в серый, тщательно выстиранный и отутюженный халат, коверкая русские, английские и немецкие слова, пояснил Колчаку, что ревматические боли лучше всего снимает змеиная мазь, и поставил перед ним баночку с желтым, неприятно пахнущим снадобьем.
– Вот, – произнес он тонким детским голоском, – как только боли начнут допекать, так мажьтесь. Кожа будет неметь, шелушиться, но боли исчезнут.
– Навсегда?
– Нет, – качнул напомаженной головой китаец. Не сдержавшись, улыбнулся, показал длинные желтоватые зубы. Такими зубами можно было грызть что угодно, даже железо. – Только на один приступ болезни.
«Что ж, и на том спасибо, – подумал лейтенант. На лице его ничего не отразилось, только едва приметно дрогнул уголок рта, и все. – И на том спасибо...»
– Покупаете мазь? – спросил китаец.
– Естественно.
– Одну банку? Две?
– Две.
Мазь была дорогая, но Колчак торговаться не стал – не любил и не умел этого делать, заплатил столько, сколько требовал китаец, – звонкой русской монетой, золотыми николаевскими червонцами, [84]
[Закрыть]которые брали в любом углу земли, во всех странах мира, – и вышел на улицу.
Сухой раскаленный жар ударил ему в лицо, проник под черную ткань кителя, ревматическая боль, еще десять минут назад мешавшая ему дышать, успокоилась. Хотелось верить, что она исчезла, но боль не исчезла, Лишь затаилась, чтобы в самую неподходящую минуту возникнуть снова.
Он вернулся к почте, обошел кругом серое, будто пропитанное пылью здание, потом поднялся вверх по горбатой каменной улочке, по которой китаец, продавец печеной рыбы и осьминожьих шашлыков, скатывал тележку со своим товаром, осмотрел ее, осмотрел также две боковые улочки, выходящие к почте, вновь спустился вниз.
Китайца, в котором он заподозрил японского лазутчика, не было. Надо побывать у старшего офицера крейсера «Аскольд», узнать, был ли проверен этот человек или нет? Может, Колчак напрасно подумал о нем как о вражеском разведчике, может, это действительно скромный китайский работяжка, добывающий себе хлеб ловлей трепангов и продажей печеной рыбы?
Специально искать встречи со старшим офицером «Аскольда» не пришлось. Около Колчака, мягко качнувшись на рессорах, остановилась коляска, и из нее легко выпрыгнул господин в белой летней форме и золотыми погонами на плечах. Капитан второго ранга.
В руке кавторанг держал тонкую клюшечку с золоченым набалдашником в виде драконьей головы, надетой на рукоятку.
– Александр Васильевич! – окликнул кавторанг Колчака.
Колчак, очнувшись от своих размышлений, поднял голову, поспешно вытянулся.
– Простите, господин капитан второго ранга, задумался. – Он вскинул руку к козырьку.
В ответ кавторанг неспешно козырнул. Это был старший офицер «Аскольда», о котором Колчак только что думал. Легок, что называется, на помине.
– Ваши опасения оправдались, – сказал кавторанг, – в штабе флота того китайца взяли в разработку. Действительно, это оказался не китаец, а японец. Капитан-лейтенант разведотдела японского флота по кличке Фудзо.
– Фудзо, Фудзо, – торопливо повторил Колчак, словно пытался ухватить за хвост ускользающую мысль, – простите, господин капитан второго ранга... Фудзо... Что-то очень знакомое.
– Так назывался первый линейный броненосец японского флота, построенный двадцать семь лет назад в Англии. Кстати, офицером, который наблюдал за постройкой броненосца, был лейтенант Хэйхатиро Того.
– Нынешний командующий японским флотом.
– Он самый. Так что кличку Фудзо мог получить только очень опытный разведчик. Примите благодарность за верную службу. – Кавторанг легко вспрыгнул в коляску, которая, подпрыгивая на горячих дымных камнях улицы, тотчас укатила.
На солнце наползла тень, и неожиданно показалось, что в тени этой замигал керосиновый фонарь лазутчика, то прикрываемый полой одежды, то, наоборот, обнажаемый настолько, что огонь растворялся в пространстве, грозя угаснуть; у Колчака расстроенно дернулись губы: это сколько же лазутчиков развелось в Порт-Артуре?
Одного, по кличке Фудзо, взяли, а сколько их еще осталось здесь?
Кто ответит на этот вопрос? И как долго они еще будут вредить русским войскам?
Колчак был недоволен службой на «Амуре». Ну что такое «Амур»? Обычная старая коробка, совершенно не приспособленная к войне, ей бы заниматься другим делом – перевозить скот, песок, лес, пеньку, сушеную рыбу, но не воевать, а «Амуру» пришлось заняться делом незнакомым и страшным – ставить мины в море, подрывать брандеры и транспорты.
Один из минных заградителей – такая же не приспособленная к войне коробка – погиб: из-под днища старого судна вырвалось пламя, заградитель прямо на воде раскололся на несколько частей и ушел под воду. На какой мине подорвался заградитель – на своей ли, на японской ли, – было непонятно.
Как непонятно было, на какой мине подорвался эскадренный броненосец «Петропавловск» – на чужой или своей собственной, родной, изготовленной в Санкт-Петербурге или на юге Малороссии, – никаких следов, никаких подтверждений, одни только версии... Так эта тайна и осталась нераскрытой и ушла в небытие вместе со многими тайнами Русско-японской войны.
На минном заградителе «Амур» Колчак прослужил всего четыре дня. 21 апреля 1904 года он был назначен командовать эскадренным миноносцем «Сердитый».
Змеиная мазь, которую он купил у напомаженного китайца, действовала неплохо – от нее, правда, немело тело, как и обещал китаец, но вместе с немотой пропадала боль, Одно было плохо: после мази шелушилась и нестерпима зудела кожа. Краснела так, будто ее поджарили на сковородке.
Нужно было приобретать еще одну мазь – смягчающую, от ожогов, купить которую Колчак не успел. В одном из ночных выходов «Сердитого» в море жестоко простудился, стоя на открытом мостике под ветром и дождем, и свалился с воспалением легких.
Он пробовал лечиться, не сходя с корабля, – порошками, микстурами, тем, что парил ноги в тазу с горячей водой, потом мазал их горчицей и засовывал в толстые шерстяные носки, – но это не помогло, Колчаку сделалось хуже, и его, почти беспамятного от жестокого жара, сняли с корабля. На катере отправили на берег в госпиталь.
Болезнь его была признана тяжелой.
Пришел он в себя нескоро, ощутил собственное тело болтающимся где-то между небом и землей. Грудь болела, в легких что-то скрипело, и вообще было такое ощущение, будто туда набросали земли, пораженные ревматизмом мышцы и кости ныли. Около его постели сидела степенная широкоплечая женщина с полным бело-розовым лицом и золотисто-соломенной пышной косой, переброшенной через плечо на грудь.
Сахарно-белую накрахмаленную косынку, сидевшую у нее на голове, наподобие царской короны, украшал маленький красный крестик. [85]
[Закрыть]
Зашевелившись, Колчак глухо застонал, потом открыл глаза, облизал губы. Обесцвеченное унылое пространство палаты качнулось перед ним, расплылось, как снежная метель, когда идешь, пробираешься через нее. Он не выдержал, снова застонал, прикусил губы: откуда здесь быть снегу?
Пространство перед ним расплылось еще больше, растеклось, Колчак закрыл глаза, пожевал губами и услышал совсем рядом сочный низкий голос:
– Вам плохо?
Он вновь открыл глаза, шевельнул головой. Во рту все горело, словно там был разлит и подожжен керосин, в груди тоже все горело. А перед глазами продолжал плыть мокрый снег...
– Где я? – спросил он тихо, с трудом разбирая собственные слова, перед ним снова все качнулось, расплылось, и он опять погрузился в горячечную сукровицу, в которой ничего не было видно – лишь красная густая масса и слабые тени в ней...
Когда он очнулся в следующий раз, то увидел склонившееся над собой полное миловидное лицо с розовыми щеками. Сиделка, приподнимая голову Колчака крепкой рукой, пыталась влить ему в рот с ложечки какое-то горькое снадобье. Колчак покорно проглотил жидкость, пожаловался сиделке:
– Во рту у меня... почему-то... вкус керосина.
– Так оно и есть, – спокойно подтвердила сиделка, на пухлых щеках у нее возникли две крохотные милые ямочки, украсили лицо. – У вас было осложнение, в горле образовались ангинные гнойники. Чтобы они лопнули, их пришлось смазать керосином.
Колчак невольно содрогнулся.
– Пока я был без памяти?
– Да. Мазали, когда вы были без памяти. Ждать было нельзя. Иначе бы гнойники перекрыли путь дыханию...
Он выписался из госпиталя лишь в июле, вернулся на «Сердитый» и вскоре вышел в море. Он стосковался без моря, без запаха йода и рыбы, без качающейся твердой палубы под ногами, которая очень легко становится нетвердой, без призывного плеска волн, без угрюмого шипения ночной воды под днищем корабля, рассерженной оттого, что ее столь беззастенчиво потревожили. От радости Колчак готов был даже целовать палубу «Сердитого».
Минирование моря продолжалось: минировали его наши, минировали японцы – все надеялись подловить друг друга. Колчак начал составлять собственную карту минирования, накладывал на нее обозначения глубин, течений, рисовал мели и банки – он проложил корабельные «тропки», ему важно было иметь полную картину минирования, чтобы нащупать несколько мест, где обязательно должны побывать японцы, и начинить их круглыми рогатыми бочками.
Он занимался своим делом – тем, которое любил, к которому тянулся, у него по этой части имелся талант. Для лейтенанта это дело было таким же желанным, как и исследование Севера, – здесь Колчак находился в своей стихии.
В конце концов он определил места, где обязательно должны побывать японцы, таких мест у него наметилось три: в восемнадцати милях от внешнего рейда на север, в двадцати двух – на северо-восток, и одно очень лакомое место на юге, которое японцы никак не должны были миновать...
Взрыватели на тяжелых морских минах были сахарные – в них под бойки были подсунуты кусочки пиленого сахара, и всякая страшная мина с куском сахара под бойком была не страшнее кучи навоза, в воде сахар растворялся и мина становилась на боевой взвод. Вот тогда-то она действительно делалась страшной.
Имелись, конечно, и обычные мины – легкие, которые свободно поднимали два человека, с помощью которых запросто можно было загудеть в небо всей командой. Этими минами Колчак пользовался, выходя в море на «Амуре», но брать их на «Сердитый» не было никакого резона. Слишком опасно – это раз, и два – такая мина не могла причинить большого вреда тяжелому крейсеру или броненосцу.
Колчак предпочитал пользоваться «сахарными» минами. В одну из темных ночей, когда из дырявых небес крапал горячий дымный дождик – он был действительно горячий, настолько облака перегрелись за день, матросы в таком дожде стирали исподнее, не разогревая воду, – Колчак вышел с запасом мин в море.
Видимость была слабая, все таяло в дожде, в щелкой противной мороси, способной рождать в человеке тоску, схожую с тягучей зубной болью. Нос корабля вламывался в волны, будто в водяные горы, подрагивая, кряхтя от напряжения, – винт миноносца в такие минуты даже визжал от непосильной натуги, рубил воду, медуз, рыб, водоросли в лапшу, наконец одолевал гору, и эсминец медленно съезжал по наклонной пузырчатой поверхности вниз, в водяной лог, оттуда снова начинал карабкаться в гору.