355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Поволяев » Верховный правитель » Текст книги (страница 30)
Верховный правитель
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 04:30

Текст книги "Верховный правитель"


Автор книги: Валерий Поволяев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)

Через несколько минут принесли еще одну свечу. Колчак поспешно запалил ее.

– Почему мы здесь стоим? – В голосе Анны Васильевны послышались слезные нотки.

– Таково распоряжение Жанена. – Губы Колчака дрогнули. – Никогда не думал, что я, русский адмирал, вынужден буду подчиняться у себя дома, в России, приказам какого-то чужеземца. Это называется – дожили.

– Чем он обосновывает такой приказ?

– Нашей безопасностью.

– Вот негодяй! – не сдержалась Анна Васильевна от резкого высказывания.

– Ничего, потерпим еще немного. – В тусклом голосе адмирала появились бодрые нотки, но они быстро угасли, Колчак почувствовал себя неожиданно очень старым, совершенно изношенным человеком, в котором болело все без исключения – проще было перечислить места, которые не болели, – ноздри, например. Это странное состояние внезапно навалившейся старости, оцепенения невозможно было одолеть, и Колчаку от того, что он не может это сделать, становилось тошно.

– Что с вами случилось, Саша? – обеспокоенно спросила Анна Васильевна.

Тот задержал во рту воздух, потом шумно выдохнул, надеясь выбить из себя и боль, и старость, но не тут-то было: все это осталось в нем, боль проколола позвоночник, и только тут он понял, что его вновь, спустя много лет, достал Север. Видимо, нервный запас, отведенный ему, истощился, в нем что-то полетело, потеряло прочность, и Колчак сразу стал чувствовать себя одряхлевшим, со скрипучими больными чреслами человеком.

– А вообще не верю я в эту нейтральную станцию, – произнес он тускло, поморщился: Анна Васильевна поняла, что сказал он это лишь для того, чтобы что-то сказать, открытие это бодрости ей не добавило, лицо у нее побледнело, и Колчак молча выругал себя. Зачем он произнес эту дурацкую фразу?

Было слышно, как под окнами вагона ходят двое часовых, встречаясь, останавливаются, круто разворачиваются, будто на парадном смотре, и снова расходятся.

– Я тоже не верю, – неожиданно произнесла Анна Васильевна. Беспокойство, натекшее было в ее голосе, исчезло. – И союзникам не верю. Но у нас, Саша, есть Бог, все мы под ним ходим... Что уготовано нам судьбой – того не миновать.

С этим Колчак был согласен.

Не тронулся колчаковский состав и на следующий день. Он словно примерз колесами к железной колее Нижнеудинска.

«Сколько же мы будем здесь стоять?» – спросил Колчак по телеграфу генерала Жанена.

«Пока не убедимся, что вам ничего не угрожает», – вежливо ответил Жанен.

Колчак обессиленно порвал телеграфную ленту.

Застряли только три эшелона – его, пепеляевский и «золотой», остальные благополучно ушли на восток.

«Что в Иркутске?» – спросил Колчак у Жанена.

«Восстание, – односложно ответил тот. Потом, понимая, что такой ответ звучит идиотски, добавил: – С восставшими мы ведем переговоры».

Насчет переговоров Жанен не лгал, он действительно вел переговоры – сдавал Колчака восставшим по всем правилам игры. За это он сам хотел выйти из мясорубки целым, вывести из нее легионеров и в первую очередь – чехословацкий корпус, а заодно и «золотой эшелон».

Переговоры были половинчатыми. Политцентр соглашался за Колчака пропустить к морю всех иностранцев, что воевали здесь, грабили Сибирь, дать им вывезти наворованное добро – двадцать тысяч вагонов только у одних чехов, это же чуть не вся Россия! – дать возможность беспрепятственно выехать иностранным миссиям, но не пропускал «золотой эшелон». Жанену же очень не хотелось отдавать «золотой эшелон», больно уж сладкий был кусок.

Коса нашла на камень. Колчаковский литерный поезд продолжал мозолить глаза нижнеудинским дружинникам. Они уже несколько раз прорывались на станцию, но, узнав о числе пулеметов, охранявших Колчака, откатывались назад.

– Погодьте, погодьте! – кричали они в сторону вагонов. – Мы скоро мортиру прикатим, на прямую наводку поставим, живо стекла повышибаем!

Один раз им с крыши дали очередь под ноги. Взрыхлили снег, в воздух полетела серая ледовая пыль. Пыль рассеялась – на перроне ни одного дружинника. Все попрятались за угол здания. Выглянули оттуда испуганно один раз, другой и затихли.

Приближался новый, 1920 год. Но предстоящий праздник ничего радостного не сулил.

В канун Нового года Колчак пришел в вагон офицеров охраны. Приказал:

– Соберите солдат!

Солдат было много – пятьсот человек, и они не могли поместиться в один вагон.

– Тогда пусть явятся представители, один от десяти человек, – велел Колчак.

Это было можно. Офицеры молчали – понимали, что Колчак должен сказать что-то очень важное. Колчак тоже молчал, угрюмо поглядывал в окно, ждал, когда соберутся все.

Солдаты приходили тихие, подавленные, ни одного громкого возгласа, ни одной бодрой нотки в разговоре.

– Я собрал вас затем, чтобы поблагодарить за верную службу, – сказал Колчак и замолчал. Слова ему давались с трудом, он почти не мог говорить, в горле что-то застревало, мешало дышать, из груди доносился хрип. Он поморщился. – Наверное, каждому из вас я мог бы сказать что-нибудь хорошее и слова бы для каждого нашел свои, но не могу, нет сил. Простите меня!

Собравшиеся молчали.

– Вы видите, что происходит, – продолжал Колчак, – мы очутились в кольце. Одни. Недалеко от нас находится генерал Каппель, но он вряд ли сумеет пробиться к нам. Связи с ним никакой...

Колчак пробовал говорить быстрее, обычным своим голосом, без срывов и хрипа, но это у него не получилось, к секущей боли в спине добавилась боль в сердце, он тяжело вздохнул и замолчал.

Собравшиеся тоже молчали.

– Я не хочу, чтобы вы попали в молотилку вместе со мной. Молотилка может быть жестокой, она не пощадит никого, ни правых, ни виноватых. – Колчак покосился в темное, затянутое сверкучим инеем окно. В вагоне сильно пахло керосином. Наверное, какой-то неуклюжий криворукий солдат, заправляя фонарь, пролил драгоценную влагу. С керосином было плохо даже в колчаковском поезде. – Вы свободны, – сказал Колчак, опять замолчал и после паузы заговорил вновь: – Я освобождаю вас от всяких обязательств передо мною. В штабном вагоне есть несколько ящиков водки. Заберите их, чтобы было с чем встретить новый тысяча девятьсот двадцатый год. Пусть он будет для вас лучше года уходящего, тысяча девятьсот девятнадцатого.

Собравшиеся продолжали молчать. Лица у людей были подавленными.

– Еще раз спасибо вам за все, – сказал Колчак и тяжело, по-старчески держась за поясницу, поднялся.

Вагон офицеров охраны он покинул в таком гнетущем молчании, что у некоторых даже зашевелились волосы на голове: все хорошо понимали, что происходит.

Честно говоря, Колчак думал, что охрана, получив свободу, все-таки останется с ним – ведь, кроме его индульгенции, есть еще и совесть, а совесть должна была приказывать солдатам остаться. Но утром выяснилось, что вагоны охраны пусты. С Колчаком остались только офицеры.

Это было ударом. Более того, подействовало так, что к вечеру следующего дня Колчак поседел окончательно. Седина была у него и раньше, но не густая, а сейчас он поседел сильно, сплошь.

Новый, 1920 год Колчак встретил в вагоне, в том же промерзшем литерном салоне, все там же, в опостылевшем Нижнеудинске, под прицелом двух пулеметов, которые изменившая Колчаку прислуга разворачивала то в одну сторону, то в другую, чтобы пулеметы окончательно не вмерзли в крышу.

Казалось, что по движению пулеметных стволов можно было понять, как идут переговоры генерала Жанена с восставшими, в чью сторону склоняются весы.

– Да, жаль, что мы с вами не остались в Японии, – выпив шампанского, неожиданно произнесла Анна Васильевна и заплакала.

Милое удлиненное лицо ее постарело, высохло, она поняла это, прижала пальцы к щекам:

– Я подурнела, Александр Васильевич?

Он потянулся к ней, подхватил вялую холодную руку, прижал к губам пальцы. Произнес тихо:

– Я очень люблю вас, Анна Васильевна!

Она заплакала сильнее.

– Не расстраивайтесь, Анна Васильевна, – попросил Колчак. – У нас с вами была такая жизнь, какой не было ни у кого. Каждый прожитый день способен родить в душе тепло. На том свете я буду вспоминать нашу с вами жизнь и вас.

Он понимал, что несет чушь, произносит не те слова, не о том говорит. Ему надо было успокаивать Анну Васильевну, а он ее расстраивает. Да и вообще, может, сейчас лучше помолчать, чем что-то говорить, молчание почти всегда бывает сильнее самых убедительных речей.

Он вновь налил шампанского в ее бокал. Себе налил водки, чокнулся с Анной Васильевной.

– Я очень жалею, что доставил вам столько бед, – произнес он тихо, каким-то мертвенным, почти лишенным красок голосом, – и вообще часто бывал неправ по отношению к вам. Простите меня!

Анна Васильевна заплакала еще сильнее.

– Простите меня! – вновь тихо и виновато пробормотал Колчак.

Анна Васильевна недавно переболела испанкой, лицо ее, казалось, до сих пор хранило в себе жар хвори, в глазах застрял страх, ей было плохо, но она понимала, что Александру Васильевичу еще хуже, чем ей.

Потому она и плакала. Не за себя плакала – за него. Поскольку знала: он не заплачет.

В новогоднюю ночь Анна Васильевна осталась у Колчака в купе – раньше такого не бывало, Колчак старался не афишировать свои отношения с Тимиревой, но в этот раз соблюдать приличия не было ни сил, ни желания.

Ночью мороз загремел такой, какой в этих местах бывал редко – под шестьдесят. Было слышно, как за стенками вагона ворочались, вздыхали, будто живые, сугробы. Им было холодно. Денщики топили вагон всю ночь, не давали печи затихнуть ни на минуту – та гудела голосисто, рявкала, потом вдруг начинала петь басом, затем бас, словно у печки где-то в боку образовалась дырка, превращался в фальцет, фальцет же через несколько мгновений переходил в тоненькое комариное пищание. Денщики выдохлись, но тепло в вагоне сохранили.

Ночью первого января 1920 года чехи громогласно объявили, что берут Колчака под свою защиту. Это означало арест.

К Колчаку незамедлительно явились несколько офицеров охраны – те, что решили остаться с ним до конца. Лица этих молодых людей были обеспокоены.

– Это ловушка, Александр Васильевич, – заговорили они горячо, сразу в несколько голосов, – надо бежать!

– Куда? – устало и безразлично спросил Колчак.

– В Монголию! Только туда. Граница недалеко, кони есть, оружие есть. А, Александр Васильевич?

– В такой мороз, без теплой одежды, без продуктов? Со мной Анна Васильевна, ее бросить нельзя.

– Анну Васильевну никто не тронет. Она – самый обычный, самый рядовой сотрудник отдела печати Совета министров. За Анну Васильевну не беспокойтесь.

– Нет, – произнес Колчак после некоторых раздумий.

– Мы вас переоденем в рядового конвойца, в солдата, все сделаем так, что комар носа не подточит... А, Александр Васильевич? Вы же видите, здесь оставаться нельзя.

– Вижу, но покинуть эшелон не могу. И Пепеляев свой вагон не покидает.

– Пепеляев – ничтожество, – горячо проговорил один из офицеров. – Для того чтобы это понять, не надо быть проницательным.

– Нет, все равно не могу покинуть эшелон, – вновь произнес Колчак и почувствовал, как у него нервно задергалась щека, прижал к ней холодные подрагивающие пальцы и отрицательно покачал головой.

Офицеры ушли от него раздосадованные.

Впрочем, у Колчака были кое-какие свои наметки, о которых он не сообщил офицерам. Он все еще рассчитывал на Каппеля: тот был верным человеком.

У Колчака появился командир первого батальона шестого чешского полка майор Кровак, лихо козырнул и на чуть замедленном русском языке произнес:

– У вас тут очень тепло.

– Как в Африке, – недружелюбно подтвердил Колчак.

Майор предложил Колчаку перейти в другой вагон – он назвал его «отдельным» – необжитый, холодный, предложение было сделано поспешно, и у Колчака сложилось впечатление, что его личный вагон срочно кому-то понадобился.

– Зачем все это? – спросил Колчак.

– Для вашей же безопасности, господин адмирал.

Старая песня. И слова в ней старые, и музыка.

– Хорошо, – наконец произнес Колчак, хотя ничего хорошего в предложении Кровака не было. Если раньше Колчак находился под арестом, так сказать, домашним, негласным, то сейчас условия ареста стали более жесткими. Вагон прицепили к чехословацкому эшелону, украсили его, будто новогоднюю игрушку, союзническими флагами: американским, английским, французским, японским и чехословацким. Потом, подумав, добавили к этой «знаменнице» еще один флаг – белый, по косой перечеркнутый синими полосами, – андреевский. По замыслу эта расцветка должна означать, что вагон находится под защитой иностранных государств.

Но восставшим было глубоко наплевать на то, под чьей защитой находится этот вагон.

К эшелону первого чешского батальона был прицеплен и вагон Пепеляева.

Вскоре эшелон бодро, на завидной скорости, покатил на восток, к Иркутску.

А в Иркутске тем временем заканчивались переговоры генерала Жанена с восставшими. Предметом переговоров – точнее говоря, торга – по-прежнему была голова Колчака.

Последний этап этого торга начался второго января и шел несколько дней.

Восставшие требовали сдать им Колчака, Пепеляева и «золотой эшелон», взамен они обещали беспрепятственно пропустить составы с союзниками на восток. Обещали даже не заглядывать в вагоны с награбленным.

– Мы это дело очень точно понимаем, – говорили представители восставших, – военный трофей есть военный трофей.

Власть в Иркутске к той поре уже разделилась. С одной стороны, восставшими командовал Политцентр (бывшее Политбюро, с большой буквы), куда входили эсеры и меньшевики, председателем Политцентра стал эсер Ф. Ф. Федорович, который провозгласил свержение правительства Колчака, войну большевикам и создание в Восточной Сибири, вплоть до самого океана, демократического государства, вполне возможно, буферного – Федорович был согласен и на это, а с другой – большевики, во главе которых стоял Революционный военный штаб.

Политцентр был пока сильнее штаба, большевики заняли выжидательную позицию, они выбирали удобный момент, когда власть можно будет выбить одним ловким ударом из рук противников.

Условия переговоров с Жаненом насчет обязательной сдачи Колчака, Пепеляева и «золотого эшелона» совпадали с условиями Политцентра. От имени правительства Колчака переговоры вел кадет А. А. Червен-Водали, вместе с ним – генерал М. В. Ханжин и A. M. Ларионов. Эти три человека и образовали чрезвычайную тройку. Члены тройки были, пожалуй, единственными людьми, которые пытались заступиться за Колчака. Что же касается Жанена, то он палец о палец не ударил, чтобы хоть как-то защитить адмирала. Хотя был обязан это делать по долгу службы.

Чрезвычайная тройка затягивала переговоры – надеялась, что вмешаются японцы, а также втайне рассчитывала на успех семеновцев (не Каппеля, а семеновцев), которые на востоке от Иркутска стали вести активные боевые операции, и операции эти очень тревожили и эсеров, и меньшевиков, и большевиков.

Но атаман Семенов надежд не оправдал, максимум, на что он был способен, – сдувать каждое утро пыль со своих генерал-лейтенантских звездочек. Голодные и холодные красные, почти без патронов, держась только на одной злости, крупно и больно надавали Семенову по морде.

И Семенов, привыкший действовать нагло, безнаказанно, стих и, говорят, даже начал подумывать о том, а не замириться ли ему с большевиками. События тем временем раскручивались с быстротой невероятной. Беспокойное время легко превращало героев в неудачников, трусов делало храбрыми, проигравших возносило на гребень победы, судьбы людские тасовало, как колоду затрепанных карт с подлинно шулерской бездумностью, с ловкостью необыкновенной.

Третьего января чрезвычайная тройка от имени Совета министров отправила Колчаку телеграмму с требованием отказаться от власти. Колчак эту телеграмму даже читать не стал – не теми фамилиями подписана, да и не указ они ему.

Хотя мысль отказаться от власти уже давно не давала ему покоя. Жаль, что Каппель, честный человек, отверг пост Верховного правителя... Достойная была бы замена. Другого кандидата на свое кресло Колчак не видел. Если только Деникин... Да, да, Деникин! Колчак приказал принести ему телеграмму, присланную чрезвычайной тройкой.

Вяло шевеля губами – совсем стал стариком, голова за две недели сделалась, как у луня, не белой, а уже голубой, – он прочитал текст, бросил телеграмму на пол.

Через полчаса к нему заглянул дежурный адъютант, прикомандированный к службе секретарей.

Колчак сидел на вагонной скамье, вытянув шею и откинув голову назад. Глаза его были закрыты. Телеграмма чрезвычайной тройки продолжала валяться под ногами.

– Принесите лист бумаги, – не открывая глаз, потребовал Колчак от адъютанта.

Тот принес стопку бумаги, походную чернильницу и потертую деревянную ручку. С тех пор, как их переселили в этот вагон – второго класса, у них не стало даже хорошей «канцелярии», все ушло с эшелоном В невесть куда. Даже бумаги более-менее сносной, не говоря уже о «вержэ», не было.

– Пишите крупно, сверху: «Указ», – приказал Колчак.

Адъютант повиновался, написал, поднял глаза на адмирала – понял, что присутствует при свершении исторического акта, шмыгнул по-мальчишески сочувственно: ему было жаль адмирала... Колчак сидел в прежней позе, откинувшись назад и закрыв глаза. Лишь кадык у него на шее дергался, ходил вверх-вниз чугунной гирькой. Лицо Колчака было бледным.

«Может, принести лекарства?» – мелькнуло в голове адъютанта, он засуетился, отложил бумагу в сторону, но Колчак поднял руку, останавливая его, произнес жестко, почти не разжимая губ:

– Поменьше суеты, поручик! Вы не на занятиях по верховой езде.

– Извините, ваше высокопревосходительство, – сконфуженно пробормотал адъютант.

– Пишите. Пункт первый. «Всю полноту военной и гражданской власти передаю генерал-лейтенанту Деникину Антону Ивановичу». – Колчак умолк, послушал несколько мгновений, как адъютант скрипит ручкой. Усмехнулся про себя: ему было хорошо понятно смятение молодого человека. Напрасно он выговорил ему... Попросил извиняющимся тоном: – Если я что-то скажу не так, не стесняйтесь поправить меня, поручик. В голове – полная мешанина, – пожаловался он, – смесь боли, звона, обрывков невеселых мыслей, свиста.

Адъютант молчал, у него словно пропала речь, и он стал безъязыким.

– Может быть, следует даже написать вот так. – Колчак покашлял в кулак: – Не всю полноту власти, а «верховную власть в России передаю Деникину Антону Ивановичу». В общем, это надо подредактировать, обрамить соответствующими словами...

Адъютант послушно наклонил голову.

– Пункт второй, – продолжил Колчак. – «Всю полноту военной и гражданской власти на всей территории Российской Восточной окраины передаю...» – Колчак вздохнул и умолк. Было слышно, как у него что-то хрипит в легких. Колчаку очень не хотелось называть имя человека, которое он сейчас собирался назвать. Но надо было быть объективным: сильнее этого человека – к сожалению, не самого лучшего – сейчас на Дальнем Востоке не было никого...

Адъютант готовно вытянулся, он ждал, когда Колчак назовет фамилию. Адмирал молчал. Сидел он, по-прежнему не открывая глаз.

– Передаю генерал-лейтенанту Семенову Гэ эМ, – наконец произнес Колчак.

Он не произнес ни имени, ни отчества Семенова, только инициалы.

Уйдя к себе, адъютант отстучал последнее распоряжение Колчака одним пальцем на машинке и принес на подпись адмиралу. Тот подписал, не читая. Спросил только:

– Здесь все верно?

– Все верно, – поспешил подтвердить адъютант, и Колчак отдал ему бумагу.

Так Колчак перестал быть Верховным правителем, превратился в обычного гражданина России, больного и уязвленного.

Вагон, бултыхавшийся поначалу на рельсах с приличной скоростью, вскоре потерял свою прыть, чехословацкий эшелон останавливали так же часто, как и литерный В. Но на станциях Зима и Иннокентьевская все горело, горело и Черемхово – там с белыми сражались восставшие дружинники. Поговаривали о готовящихся взрывах тоннелей на Круглобайкальской железной дороге. Обстановка накалялась.

В Черемхове в вагоне Колчака появились дружинники – восемь молчаливых, прокаленных стужей человек, которыми командовал командир партизанского отряда В. И. Буров.

– Хоть одним бы глазком взглянуть на Колчака этого, – заинтересованно просипел один из дружинников – пятнадцатилетний, вконец простуженный мальчишка в гимназической шинели, туго натянутой на телогрейку.

– Жди, сейчас покажут, – зло фыркнул Буров, – дадут и еще добавят. Цельную фильму на белой простыне увидишь.

– Кино я видал аж два раза, – похвастался гимназист, – очень интересная штука – кино. На всю жизнь запоминается.

– Вот установим свою власть, тогда ты, как заслуженный партизан, только то и будешь делать, что смотреть кино.

Дружинников в вагон не пустили, разместили их в тамбуре. В вагоне, перед дверью, сели двое офицеров из конвоя с обнаженными маузерами. Мало ли что – вдруг стрелять придется.

А Колчак сидел сейчас у себя в купе и думал о том, что ему следует застрелиться. «Жизнь – омерзительная штука, торг, лавка, цепь предательств. За все в ней надо платить. Даже за чужой проступок, за чужую измену, не говоря уже о чужой боли. Обидно только своей жизнью оплачивать чужие счета, отвечать за то, в чем не виноват...»

Но, если понадобится уйти из жизни, он уйдет, не задумываясь, цепляться за нее не будет.

Оставалась надежда на Каппеля – вдруг Владимир Оскарович подоспеет – и на союзников, в первую очередь на англичан, на Нокса. На Жанена с Гайдой надеяться нельзя – эти уже предали его.

Расставив все по полочкам, Колчак сразу сделался спокоен, сосредоточен, хотя чувствовал, что почему-то все время усиливается эта досадная горечь, становится мучительной, и думал: откуда она происходит, где ее корни?

Как Божий день понятно, почему его предали чехи, почему он в качестве «почетного гостя» прицеплен вместе с вагоном к чехословацкому эшелону. Он еще в Омске заявил, что не допустит вывоза чехословаками огромных ценностей, которые те нахапали, пользуясь безнаказанностью, и дал телеграмму на Дальний Восток об обязательной проверке всех чешских эшелонов, всего барахла, которое те сумели рассовать по своим ранцам. Хапуги! Никто из союзников не ведет себя так, как чехи. Хотя по корням своим они должны были быть ближе всех к русским – славяне все-таки! Но, к сожалению, они совсем позабыли, что такое честь.

Ночью, на одном из перегонов, к Колчаку в купе пришел начальник штаба генерал-лейтенант М. И. Занкевич, человек рассудительный и добрый.

– Александр Васильевич, надо бежать, – шепотом проговорил он, – осталась единственная возможность, последняя... Больше не будет.

Колчак вспомнил офицеров охраны, уже приходивших к нему с подобным предложением, и, сухо поблескивая воспаленными глазами, покачал головой:

– Нет!

– Вы прекрасно понимаете, что будет дальше, Александр Васильевич... Надо бежать. Умоляю вас!

Колчак снова отрицательно покачал головой:

– Нет. Я не Керенский, чтобы бегать по эшелонам в женском платье. Да и потом, знаете... – он усмехнулся. – В заснеженную тайгу ведь придется уходить на лошадях – в женском платье неудобно ездить верхом...

Эшелон первого батальона шестого чешского полка продолжал двигаться к Иркутску.

У Колчака до последней минуты теплилась надежда, что союзники не выдадут его.

Дело шло к вечеру, когда эшелон на медленной скорости втянулся в серые иркутские пригороды. Дома были завалены снегом, в нескольких местах сугробы поднимались едва ли не до самых труб, скрывали целиком крыши, и из сугробов, похожих на горы, струились кудрявые, взметывающиеся прямо к высоким облакам дымы. Было холодно. Иногда из сугробов вылезали люди, глазели на эшелон, прикладывали руки козырьком ко лбу – они словно знали, что в эшелоне находится Колчак, – и снова проваливались в жесткий бездонный снег.

Кое-где снег отступал от железнодорожной колеи, и тогда были видны темные, будто вывалянные в золе избушки, крытые по-амбарному косо, с тусклыми маленькими оконцами: большие окна, как известно, плохо держат тепло, а в бедных домах этого тепла вообще кот наплакал, а иркутские окраины сплошь считались бедными.

Колчак был спокоен, он устал переживать, устал нервничать, устал ждать, он вел себя сейчас как лист, упавший с дерева в воду, – куда течение вынесет, туда и вынесет. Ему уже все было безразлично. И в голове уже ни звона суматошного нет, ни жара в висках, ни теснения в затылке.

Иногда люди возникали у самого полотна, в трех шагах от рельсов – темнолицые, с винтовками и красными повязками, они угрюмо провожали эшелон взглядами – похоже, знали, что в каком-то из этих вагонов скрывается человек, который им ненавистен: они боролись с ним, драли глотки на ветру, идя в атаки, мерзли так, что даже зубы от холода обледеневали, не могли стучать, рот запечатывало снегом и морозной крошкой – они и дышать не могли, и слезы сдерживать не могли, только шамкали от боли, казалось, что жизнь в них поддерживала только одна штука – ненависть к Колчаку.

Но вот какая деталь – они никогда не видели Колчака. И неведомо им было, что невысокий широкоплечий человек, совершенно седой, с темным, будто бы печеным лицом и угасшим горьким взглядом, стоявший у окна одного из вагонов, и есть тот самый проклинаемый ими Колчак.

– Передайте командиру батальона, что я хочу переговорить с ним, – попросил Колчак чехов, когда до иркутского вокзала оставалось всего ничего – километра три.

Командир батальона видеться с Колчаком отказался.

Колчак усмехнулся.

– Я помню, что он майор, а фамилии не помню...

– Майор Кровак.

Они все были достойны друг друга, братья-чехи – Гайда, Кровак, Сыровны, все одним миром мазаны. Военнопленные, словом. Ему подумалось, что человек, побывавший в плену, имеет смещенную психику – это вырабатывают сами условия унижения, издевательства плена; выходит человек из плена обязательно надломленным, с покалеченной волей, даже если он имеет генеральское звание; лагерь для военнопленных, он не только генералов – маршалов ломал, они теряли все человеческое, что имелось в них. Так и Гайда с Сыровны. И майор Кровак. История, конечно, запомнит эти фамилии, но толку-то...

– А ваша как фамилия? – Колчак посмотрел на чешского офицера, жадно пожирающего его выпуклыми круглыми глазами – как кошка свежую рыбу.

– Боровичка! – Чех склонил перед Колчаком набриолиненную, пахнущую одеколоном голову.

«Надушился, будто баба», – поморщился Колчак.

Иркутский вокзал тем временем приближался, до него оставалось совсем немного; Колчак, словно что-то почувствовав, прижал ладонь к сердцу, оглянулся, ища Анну Васильевну, та поспешно приблизилась к нему, он подхватил своими холодными, почти ледяными пальцами ее руку, поцеловал. Анна Васильевна неожиданно тоненько, задавленно всхлипнула.

– Все меня бросили, все, – прошептал Колчак, наклоняясь к ней, – кроме вас, Анна Васильевна.

Анна Васильевна всхлипнула вновь.

Вскоре эшелон остановился. Под окнами, скрипя сапогами, пробежал плотный, перетянутый ремнями, чешский офицер. Колчак узнал его – это был майор Кровак.

Кровак спешил к начальству доложить, что задание он выполнил и за это полагается благодарность не только словесная.

Через двадцать минут майор Кровак вернулся в вагон. Прислонив руку ко рту, он подышал в усы.

К нему подошел Занкевич:

– Ну что?

Кровак смущенно отвел глаза в сторону и перестал дышать.

– Ничего хорошего.

– Это не ответ, майор.

– В семь часов вечера произойдет передача Колчака и Пепеляева представителям Иркутского политич... Иркутского революционного правительства – названия официальных властей менялись в Иркутске едва ли не каждый день, запутаться было немудрено.

Занкевич сжал кулаки:

– Это же... Это же подло! Это предательство!

Майор раздраженно приподнял одно плечо:

– Не мое это дело, генерал! Я получил приказ союзного командования!

– Когда, вы говорите, это произойдет?

– Сдача назначена на семь вечера.

– Мерзко как! Бр-р-р! – Занкевич окинул Кровака брезгливым взглядом и вышел из вагона.

Передача состоялась не в семь часов вечера, а в девять. Вагон, цветисто украшенный флажками союзных держав, оцепили дружинники. Грохоча промерзлыми сапогами и оскальзываясь на ступеньках, в вагон поднялся капитан Нестеров. Небрежно вскинул руку к голове, представился:

– Заместитель командующего войсками...

Через несколько минут Колчака и Пепеляева вывели на перрон.

Пепеляева было не узнать – лицо расплылось, стало плоским, как блин, губы дрожали, он всхлипывал. Колчак, напротив, был спокоен. Анну Васильевну никто не задерживал, но она не пожелала оставаться на воле и добровольно, вслед за Колчаком, пошла в тюрьму.

Был морозный вечер пятнадцатого января 1920 года.

То, что гуляло в воздухе, было у всех на устах, но во что не Хотелось верить – как вообще не хотелось верить в низость человеческой натуры – произошло. Союзники – и чехи, и Жанен – окончательно предали Колчака. Собственно, другого от них и ожидать было нельзя.

Камера номер пять губернской тюрьмы, которую отвели Колчаку, была маленькая: восемь шагов в длину, от зарешеченного тусклого оконца, в котором никогда не мыли стекло, и четыре шага в ширину, от стенки до стенки.

Пахло в камере пылью, мышами и пауками, из нор в углах тянуло сыростью и плесенью, судя по размеру дыр, там обитали крысы.

Колчак, глянув на эти норы, почувствовал, как к горлу подступила тошнота.

К одной стене была привинчена жесткая железная кровать, у которой вместо сетки была вставлена плоская ленточная решетка, скрепленная болтами, больно впивающимися в тело, у другой стены находился грязный железный столик и врезанный ножками в пол камеры неподвижный табурет. Над столом, криво съехав в одну сторону – но не настолько, чтобы с нее шлепалась посуда, – висела «кухонная» полка. В углу стояла параша – обычное мятое ведро с гнутой ржавой ручкой, а также таз и кувшин для умывания.

В тяжелой железной двери было прорезано окошко с задвижкой – для передачи пищи. Судя по блеску задвижки, камера эта не простаивала, в ней постоянно находились люди.

«И где же они теперь? – устало и равнодушно подумал Колчак, садясь на жесткую железную койку. – В каких нетях обитают, где их души?» Напряжение, в котором он находился весь последний месяц, спало окончательно, осталось лишь спокойствие и полное равнодушие к своей судьбе. Он уже не удивлялся тому, что сделали с ним союзники. Союзники спасали свои шкуры и награбленное, ставя удачно добытое добро выше собственной чести и головы Колчака. Собственно, иными они быть не могли.

Над окном для передачи пищи темнел тусклый стеклянный глазок – волчок, чтоб наблюдать за заключенным. Колчак вздохнул и отвернулся от волчка.

Через несколько минут погас свет. Вообще-то свет в тюрьме гасили очень рано – в восемь часов вечера, но на этот раз задержались с отключением рубильника – ради «высокого гостя».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю