412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентина Фраерман » Жизнь и творчество Р. Фраермана » Текст книги (страница 14)
Жизнь и творчество Р. Фраермана
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 03:18

Текст книги "Жизнь и творчество Р. Фраермана"


Автор книги: Валентина Фраерман


Соавторы: Владимир Николаев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)

Вся жизнь человека – «труды мудрецов, искусств вдохновенных созданья, преданья, заветы минувших веков, грядущих времен упованья»... – вся история великих дерзаний мысли, неустанная борьба человека за свободу и прекрасное будущее, чудесные открытия в познании Вселенной – все вместила книга, это изумительное детище человека и созданное им для человека.

Едва научившись лепетать, младенец слушает сказку, историю ему читает мать, и дитя в живой поэтической фантазии уже улавливает прелесть добра и отвращается от зла. Подростка книга покоряет смелыми, отважными подвигами, юноша ищет в книге ответов на вечные вопросы о смысле жизни, зрелый человек умножает свой жизненный опыт, старец философски осмысливает минувшее.

Книга сопутствует человеку везде и всегда: вы встретите ее и в бедной хижине, и в богатых чертогах, и в скромной комнате рабочего. Старые, молодые, дети, одинокие, счастливые и несчастные – все нуждаются в книге, и она, как верный друг, и учит, и радует, и утешает, и побуждает к подвигу, к исканию истины, правды и красоты.

Книга всем нужна. Она завоевывает мир прочнее, чем великие победы прославленных полководцев. Александр Македонский в походах не расставался с книгой. Книга, как внезапный выстрел, заставляет вздрогнуть общество: в давнопрошедшие годы книга Джордано Бруно «О бесконечности, вселенной и мирах» потрясла мир и за это была сожжена мракобесами.

«Записки охотника» ясно показали русскому обществу весь позор крепостного права.

Горький вспоминает, как однажды на чердаке он читал рассказ Флобера «Простая душа». Книга захватила его: словно околдовала, как будто он сам пережил судьбу простой женщины. Он был еще подросток и не мог понять, в чем тайна этого волнения, и все читал, и все смотрел, листал и переворачивал страницы. И впервые понял чудесное свойство книги заставить читателя слиться в единую жизнь с ее героем.

Пушкин, умирая, посмотрел на свою библиотеку и сказал:

– Прощайте, друзья!

В наши дни советская книга стала провозвестницей самых светлых, самых справедливых идей о праве каждого человека на счастье и свободу.

В дни Великой Отечественной войны советские воины брали с собой в поход книгу Н. Островского «Как закалялась сталь». А юношу Островского вдохновила на жизненный подвиг прекрасная книга Э. Войнич «Овод».

Читатель! Ищи, люби и храни хорошую книгу. И она, как добрый друг, как лучший советчик и собеседник, отблагодарит тебя сторицей. Она откроет тебе взлет человеческой мысли. Она укрепит твою веру в будущее, пробудит надежду, воспитает любовь к честности, к подвигу, к добру. Без этого человек не защищен, он – сирота.

Никакие драгоценные вещи не украсят твоего жилища, если в нем не будет книги, – она, как светильник разума, освещает всю жизнь человека. Книга бесценная сокровищница, откуда человечество черпает мудрость, добродетель, мужество неодолимое, радость, твердость духа несокрушимую и презрение ко всякой ничтожной суете.

Любите книгу – это друг, который никому и никогда не изменял, но всегда указывал дорогу к справедливой и достойной жизни.

2 марта 1969 года

Москва

«СВОБОДНО, КАК ПОЕТ ПТИЦА...»


Как я писал «Дикую собаку Динго...»? Ответить на этот вопрос для меня нелегко. В самом деле, как пишутся книги? Вероятно, каждый пишет по-своему, и отдельные книги тоже пишутся по-разному. Могу только сказать, что легко я никогда не писал. Да и большинство моих близких друзей (увы, уже ушедших) – Гроссман, Платонов, Лоскутов, Гайдар писали тоже трудно. А Фадеев – я это сам видел, когда был с ним, с Павленко и Гидашем в командировке на Дальнем Востоке в 1934 году, – рыдал, если не мог схватить нужное звучание строки.

Легко писал Паустовский – свободно, как поет птица...

Помню, мы с ним поздней осенью жили в нашей любимой Солотче. Приближалась годовщина Октября. Однажды мы сидели на сосновых бревнах около дровяничка и, как обычно, говорили о рыбной ловле и литературе. Вдруг звякнула щеколда калитки. Наши собаки – пудель Пчелка и такса Фунтик Паустовского, выслуживаясь перед хозяевами, храбро кинулись на врага. Но вошел совершенно мирный, очень толстый человек – председатель нашего сельсовета тов. Васин. Сняв картуз, он поздоровался и протянул Паустовскому отпечатанную на машинке рукопись.

– Это моя речь, – сказал Васин, – к годовщине Октябрьской революции. Очень вас прошу, подправьте ее, если нужно.

Коста – так дружески мы звали Паустовского – взял листки и близорукими глазами стал читать. Я заметил на его лице мимолетную улыбку, поднялся с бревен и прочел первую строку – «От седых волос древности» и так далее.

Паустовский сказал:

– Вы тут посидите, товарищ Васин, а я минут через 20 все сделаю.

И он вошел в дом. Не знаю, прошло ли 20 минут, когда Паустовский вернулся. Он напечатал заново весь доклад.

– Как! – удивился Васин. – А я-то писал полгода. Все раскачивался, не смел приступить.

И Васин попросил Косту прочесть новый текст вслух.

Не могу выразить, как прелестно это было сделано – ясно, умно, легко, со всем блеском народного языка. Я смотрел на затихшего Васина, слушал и думал: русское слово, прихотливое, непокорное, великолепное и волшебное – величайшее средство сближения людей. Оно – слово – показывает нам, как прекрасны земля, люди, небо и птицы.

Я услышал и шум наших Мещерских лесов, и луговых поветрий, звон родников и шелест необъятных зреющих хлебов, увидел пожар пылающих закатов над Окой.

Вот тогда-то я и сказал:

– Вы пишете, Коста, свободно, как поет птица...

– Да ведь это же пустячок, – ответил Паустовский, – а вообще-то надо писать смело, даже дерзко. Тогда лучше получается.

Но у меня, как и у тов. Васина, не было смелости, и я тоже, как тов. Васин, очень долго раскачиваюсь.

Особенно мне трудно начало: написать первую фразу. Она, как мне кажется, имеет решающее значение и определяет тон всей вещи, ее ритм. Ведь фраза – не только синтаксическая форма, но и музыкальная. Она, как камертон, выверяет ритмику всего произведения.

Я долго раскачивался и перед тем, как начал писать «Динго». У меня был договор на так называемую школьную повесть. Что это за школьная повесть, ясно никто себе не представлял. Но требовали. Споров было много, а я так и не мог понять, о чем же надо писать.

Конечно, писатели пользуются разными приемами. Иные избирают себе привлекающую их тему, разрабатывают план повествования, отдельные картины, намечают характеры героев, стараясь слить все это в единое целое.

Я так писать не умею. Я следовал естественному течению жизни, пользовался тем, что приходилось пережить самому или наблюдать в жизни людей, с которыми я жил, встречался.

И думается мне, что мысль написать повесть о первой любви возникла у меня из общения и наблюдений над детьми, с которыми я много лет занимался в литературном кружке в Доме пионеров на улице Стопани. Там были талантливые, любопытные юноши и девушки. Многие из них сейчас широко известны, получили заслуженную славу. Это С. Баруздин, Н. Евдокимов, Н. Гребнев, С. Львов и другие.

Тогда в кружке они писали и прозу и стихи о любви, о дружбе, о Родине, о своем будущем. Это были незабываемые беседы с молодежью об их мечтах, раздумьях, о подвиге, о счастье.

Известно, что в становлении юношей и девушек, в их подготовке к жизни имеет громадное значение воспитание чувств. И уж конечно, первая, чистая, поэтическая любовь, которая вдруг раскрывает перед юными душами мир и самих себя как бы в первозданной свежести, оставляет неизгладимый след на всю жизнь.

Меня, как и многих писателей, это чувство, пробуждающееся в пору «утра жизни», давно привлекало. Тема эта вечная, она не стареет. И время над ней не властно. Почти каждый человек, вступая в пору весенних, освежающих гроз, когда «новы все впечатления бытия», знает это чувство.

А годы подходили суровые. Была осень 1938 года. Фашизм становился грозным.

Как же все-таки возникло желание писать книгу про первую любовь? Это ведь тоже своеобразный, таинственный процесс. Мы часто и много говорили об этом с Паустовским.

Бродили, бродили во мне какие-то неясные образы, смутные впечатления, отдельные картины, лица, даже слышались знакомые голоса. И вот какая-нибудь встреча, ночевка в лугах с бесконечными разговорами, осенняя луна, спящие стога, роса, чей-то далекий голос на Оке... и образы зароятся как пчелы. И словно ты уже ясно видишь героев своей повести.

Как я сказал, я думал о ней в тревожные предвоенные годы. Мне захотелось подготовить сердца моих юных современников к грядущим жизненным испытаниям. Рассказать им что-то хорошее о том, как много в жизни прекрасного, ради чего можно и нужно пойти на жертвы, на подвиг, на смерть. Показать очарование первых робких встреч, зарождение любви высокой, чистой, готовность умереть за счастье любимого, за товарища, за того, кто с тобой плечом к плечу, за мать, за свою Отчизну.

Я взял местом действия Дальний Восток, который полюбил с молодых лет, когда студентом Харьковского технологического института был на практике у берегов Великого океана. Там меня застала революция. Там я вступил в партизанский отряд и сражался с японскими интервентами, которые захватили Приморье.

С этим партизанским отрядом и прошел тысячи километров (я был заместителем командира тов. Холкина по политической части) по непроходимой тайге на оленях. Мы помогали тунгусским стойбищам отстоять и укрепить Советскую власть. Я узнал и полюбил всем сердцем и величественную красоту этого края, и ее бедные угнетенные при царизме народы. Особенно я полюбил тунгусов, этих веселых, неутомимых охотников, которые в нужде и бедствиях сумели сохранить в чистоте свою душу, любили тайгу, знали ее законы и вечные законы дружбы человека с человеком.

Там-то я и наблюдал много примеров дружбы тунгусских мальчиков-подростков с русскими девочками, примеры истинного рыцарства и преданности в дружбе и любви. Там я нашел своего Фильку.

И удивительно – эту книгу я написал быстро и даже с легким сердцем в Солотче, в декабрьские морозы, за один месяц. Работал по ночам, выходил ненадолго подышать свежим, морозным воздухом, когда ослепительно чистый снег был залит фосфорическим светом полной луны.

В январе 1939 года я ее перепечатал и отнес в журнал «Красная новь» Фадееву, даже не думая о том, какова будет ее судьба. Она была принята хорошо и напечатана в седьмом номере журнала.

ОН ЛЮБИЛ РОДИНУ


Гайдар! Как он любил свою Родину! Он любил ее, как солдат, бесстрашно отдающий за нее свою жизнь в смертельном бою с врагами. Он любил ее, как сын любит в разлуке свою мать: чем обширнее пространства, разлучающие их, и чем дольше разлука, тем сильнее, тем необходимее эта любовь. Он любил ее, как коммунист, со светлой надеждой, с великой гордостью за ее настоящее и с полной уверенностью в ее будущем, сам собираясь жить в этом чудесном мире коммунизма. Он любил ее, наконец, как поэт, той любовью, когда ни самая прекрасная звезда, сияющая нам с чужого неба, ни блеск и лазурь океана в минуты тишины, ни голос его во время самой страшной бури не может заглушить в душе нашей даже тишайшего шелеста листьев какого-нибудь куста бузины, выросшего самосевом под окнами родного дома.

Но пусть он сам – веселый человек Гайдар – расскажет вам в этом письме к друзьям, как он любил ее.

«...Я живу сейчас в домике на берегу моря... Я работаю! Нужно в поте лица добывать трудовую копейку. Это раз. Во-вторых, надо чем-то оправдывать свое существование перед людьми, зверьми, перед разными воробей-птицами, соловей-птахами, а также перед рыбой – карась-линем, голавлем, лещом, плотвой, окунем, а перед глупым ершом и перед злобной щукой оправдываться мне не в чем.

...В Одессе я пробуду еще, вероятно, с месяц. К этому времени работу думаю закончить. И знаешь: конечно, море прекрасно, но скучаю уже я по России. Где мой пруд? Где мой луг? Гей вы, цветики мои, цветики степные! Всех я хороших людей люблю на всем свете, восхищаюсь чужими долинами, цветущими садами, синими морями, горами, скалами и утесами. Но на вершине Казбека мне делать нечего – залез, посмотрел, ахнул, преклонился, и потянуло опять к себе в Нижнегородскую или Рязанскую.

...Когда ты едешь в Солотчу? Какие твои и Косты планы? Тоскую по «Канаве», «Промоине», «Старице» и даже по проклятому озеру «Поганому» и то тоскую. Выйду на берег моря – ловят здесь с берега рыбу-бычок. Нет! Нету мне интересу ловить рыбу-бычок. Чудо ли, из огромного синего моря вытащить во сто грамм и все одну и ту же рыбешку? Гораздо чудесней на маленькой, задумчивой, тихой «Канаве» услышать гордый вопль: «Давай подсак». А что там еще на крючке дрягается – это уже наверху будет видно...»

Вам, наверное, захочется узнать, что это за «Канава», «Промоина», «Старица» и проклятое озеро «Поганое», о которых вспоминает Гайдар. Это остатки старого русла Оки. Это затерявшиеся среди лугов небольшие озера, или музги, как их называют в Рязанской области, где так часто Гайдар живал с нами, ловил рыбу, писал книги, ночевал на берегах, заросших ежевикой, под старыми ветлами, причудливо искривленными от наших ветров и гроз.

Идем, бывало, с Гайдаром на рыбную ловлю прямо через луга, счастливые и уже мокрые по пояс. Опоздаешь немного – и уже солнце взошло, и колхозное стадо уже перешло брод возле молочной фермы и выбралось на траву, и ястребы уже появились в небе, и раскрылись цветы, и запахли травы, вея покоем и миром, и на душе тишина и отдых, и говорить не хочется, разве только петь. А до места еще далеко... И в самом деле Гайдар начинал мурлыкать – сначала тихо, потом все громче и громче.

Любил он петь. Шумит трава под ногами, засыпает душистой пыльцой сапоги, одежду, лицо и губы, а Гайдар поет: «Между небом и землей жаворонок вьется...»

Голоса, конечно, не хватает на всю песню, и на самой высокой ноте Гайдар, бывало, неожиданно остановится, возьмет за руку и покажет вверх, где и впрямь над нашими головами, стоя на одном месте в густом луговом воздухе, насквозь пронизанном лучами, трепеща крыльями, звенит и звенит маленькая птичка.

НАШ ПАУСТОВСКИЙ


Давно это было – еще в тридцатые годы, – когда К. Паустовский написал для своей поистине лучезарной книги «Летние дни» маленькое, скромное предисловие. Вот несколько строк из него: «Я и Рувим, описанный в этой книге, мы оба гордимся тем, что принадлежим к великому и беззаботному племени рыболовов. Кроме рыбной ловли, мы еще пишем книги. Если кто-нибудь скажет нам, что наши книги ему не нравятся, мы не обидимся. Одному нравится одно, другому совсем иное – тут ничего не поделаешь. Но если какой-нибудь задира скажет, что мы не умеем ловить рыбу, мы долго ему этого не простим».

Милая шутка! Но во всякой шутке таится своя правда. Паустовскому всегда была присуща невыразимо прелестная скромность, которая при блистательном таланте составляет одно из свойств его обаяния.

Он принадлежит к тем счастливым избранникам, которые с глубиной ума сочетают необыкновенную тонкость, чуткость, изящество мысли и внутреннюю свободу. И все это соединяется в нем с сердечностью, душевной щедростью и благожелательностью к людям. Он очень добрый, хороший человек.

С этим согласится всякий, кто знает его книги и доступен очарованию его таланта. Его отличает изысканный вкус, легкость пера и особая, ему, Паустовскому, присущая, одухотворенность, с какой он вбирает в себя окружающий мир, трепещущую огнями, красками родную природу, которую он открывает читателю и учит понимать и любить Родину.

Паустовский любит природу не только солнечной или нарядной, он любит ее, как истый художник, и в дождь, и в зной, когда полыхают синие зарницы, и хмурой осенью, и косматой зимой, когда по ночам снег и воздух фосфорически зелен, при луне на бледно-зеленом небе чернеют, как горы, застывшие сосны.

Родные просторы Паустовский исходил и исколесил из края в край. Ему довелось побывать и в Англии, и в Италии, и в любимой им Франции. Он наслаждался там людьми, музеями, искусством, роскошными садами и дворцами Версаля и, вероятно, очарованный стоял в Сикстинской капелле, пытаясь разгадать, как и многие другие, тайну великой всепобеждающей силы гения Микеланджело. Но и такое колдовство не могло не только вытеснить, но даже приглушить в его сердце любви к родным местам, к скромному среднерусскому пейзажу, Мещерской стороне и ее людям.

Трудно разгадать тайну воздействия таланта, но ясно одно: Паустовский захватывает вас сразу, целиком, и читатель подчиняется ему добровольно и радостно, вбирая в себя поэтический мир художника и ощущая, как трепещет каждая его фраза, словно ветвь, «полная цветов и листьев».

Стоит только один раз прочесть «Ильинский омут», чтобы уж никогда не забыть эти синие в дымке леса, уходящие дали, нивы и луга, и ту скромную былинку, которая помогает душевной тишине и безмятежности покоя. Как все это гармонично, проникнуто чувством, свежо, словно омытое благоуханным дождем. И как беспредельно богатство мыслей, музыки и мастерство снизывать слова, как жемчуг.

Талант Паустовского определялся и мужал в незабываемые годы первых пятилеток: тогда названия «Днепрострой» и «Магнитка» звучали поэзией. Молодые писатели, полные буйного веселья и задора, горели желанием служить своей Родине. Они жили подвижниками в наскоро приспособленных чуланах, подвалах и мансардах, не всегда были сыты, но мечтали о большой литературе и работали без устали. Каждый стремился участвовать в «великой стройке».

В эти годы Паустовский и написал «Кара-Бугаз» и «Колхиду». В своей биографической «Повести о жизни», где слова соперничают по силе воздействия с красками живописца, Паустовский вновь вернулся к минувшему.

В «Повести о жизни» и в других произведениях Паустовского читатель встречает впечатляющие зарисовки и портреты многих писателей: А. Толстого, Маяковского, Бабеля, Багрицкого, Платонова, Бунина, Грина, Олеши, Гайдара, Ильфа, Луговского, Роскина, Лоскутова, Гехта, Регинина и других. И наряду с этими именами с неменьшей взыскательностью художник запечатлел дорогих для него рыбаков, боцманов, матросов, пастухов, паромщиков и старого крестьянина-землекопа Семена Васильевича Елесина. Паустовский любит вести тихие беседы с этими мудрецами из народа, чья речь свежа, словно утренняя роса.

Я не знаю человека, который, общаясь с Паустовским, не поддался бы обаянию его личности, не стал бы его почитателем или другом. Константин Георгиевич, Коста, как мы его дружески зовем, в любом обществе становится центром внимания, не прилагая к этому и малейшего усилия.

Но он не разделяет мудрого бесстрастия трезвых людей и всегда остается не только прекрасным художником, но и писателем-гражданином. Со всей страстью вступался он на защиту наших лесов, лугов, рек и памятников старины, волшебства русского языка и всего, что иной раз было попираемо.

ОБ АЛЕКСАНДРЕ РОСКИНЕ


Кто не помнит эти грустные пейзажи войны – мелколесье за дорожной канавой, безымянные речки, безымянные струи и вас, ополченцы – дорогие солдаты Москвы!

Где-то за Вязьмой, уже почти под Смоленском, на берегу вот такой же речушки, протекающей у края деревни, мы прощались с ним.

Война разлучила нас, как разлучала она многих! Солдат и не солдат.

Я жив, он умер – убит.

Пал ли он в бою или просто замучен немцами? – я не знаю.

Но я знаю твердо одно: он отдал свою жизнь народу, среди которого родился на свет.

Я помню тот августовский день 1941 года. Тогда мы были оба живы и сидели за деревенским мостиком на камне у самой воды. Через несколько минут надо было уходить – каждому в свою часть.

И мы прощались.

Мы оба смотрели вниз на вечно подвижную воду и видели в ней только отражение высоких небес.

Потом я поглядел на его лицо мельком, как смотрят обычно люди при расставании (стыдно им или страшно покидать друг друга?), и увидел внезапно, как будто я никогда его не видел: его седые волосы, прикрытые солдатской пилоткой, худые ноги в обмотках, совсем не приспособленные для походов, его руки, умевшие так чудесно писать и играть, его умные, черные, проницательные глаза, – и страшно сжалось сердце! Наверное, у обоих... И у солдат оно сжимается часто, чаще, чем ему надо сжиматься.

И я подумал: «Пожалуй, ему не следовало бы здесь быть. Зачем он тут?»

Но он вдруг сказал:

– Мне здесь хорошо. Я достал себе в санбате подстилку и теперь уже не сплю на земле...

Больше я его не видел и больше никогда не встречу.

Он погиб, как солдат, как советский воин!

Теперь мы чтим его смерть, уважаем, мы ему благодарны за нее. Это все так. Это все верно. Но мне бы хотелось, чтобы мы и лучше и больше уважали его жизнь, были благодарны за нее.

Считать дни его жизни и всяких трудов, вспоминать его надежды, намерения и мечты – тяжело, как считать и вспоминать собственные дни и надежды.

Мы начинали вместе и почти пятнадцать лет встречались так часто, как только могут встречаться друзья.

Это была наша молодость! Не по возрасту, не по годам – наша духовная молодость, начало творческой жизни.

Каждый, как принято говорить, искал свою тему...

И Роскин нашел ее сразу! Он был понимающий свои желания человек и послушный своему внутреннему голосу.

Искусство он любил безмерно и с детства учился его узнавать и разбирать. Литература, музыка, театр были его смыслом, его существованием. Он любил проникать в большие умы и умел разгадывать их творения, так как сам имел ум обширный, проницательный и полный непроницаемого обаяния.

Но нервы! Но нервы у него были слишком открытые и слишком тонкие, нервы артиста.

Не раз он спрашивал меня со своей пытливой, удивительно пытливой улыбкой:

– Скажите, как вы ссоритесь со своей женой?

– А вы как?

– Я? – отвечал он. – Сам кричу, сам плачу, сам прощения прощу.

Еще в детстве его занимал театр, и он написал пьесу в стихах про свою собаку.

И с самой же молодой поры его стал привлекать Чехов. Он потратил несколько лет упорного труда, поисков, исследований и, наконец закончив работу, понес ее на суд...

И с ним случилось то, что случалось во все времена.

Я не помню, какой невежда, из какой редакции, вернув ему рукопись, написал на ней, что все это бред, чепуха и никуда не годится, пусть лучше автор не занимается литературой.

Все это было сказано со всякими знаками: и восклицаниями, и удивления, и с тем ужасным пренебрежением, с каким умеет говорить только глупость, когда она случайно получает возможность говорить об искусстве, уме и таланте.

Он взял свою рукопись и ушел. Он шел по улице, ничего не помня, громко разговаривая сам с собой, глаза у него стали красные, из них лились слезы.

Он не принадлежал к тому молодому поколению, которое родилось и выросло вместе с Советской властью и смотрело на завоеванный мир, и счастье, и труд, как на свое собственное хозяйство, где нерадивому и глупому работнику следует просто ответить – выгнать вон. А он заплакал только, заволновался, затих почти на десять лет.

Должно быть, в эту пору он начал рано седеть...

Я видел его еще раз плачущим в тот день, когда умер Владимир Маяковский. Это было не у гроба поэта, где мог заплакать каждый. Это было ночью, на работе, в «Бедноте».

В тесной редакционной комнате среди пыли и клея, тассовских телеграмм о кознях английских консерваторов стоял он один, и тогда уже седой, высокий, с фигурой теннисиста, и плакал, как ребенок, навзрыд.

Он все-таки больше всего на свете любил нашу поэзию, поэзию революции, и понимал, кого она потеряла.

Ах, если бы он успел рассказать нам об этом удивительном поэте, он сделал бы это так проникновенно, как, может быть, никто другой.

Что же он делал сам? Как жил в эти годы?

Следует спросить, чего он только не делал?

Клеил телеграммы ТАССа в «Бедноте». Был два раза выпускающим в «Рабочей Москве». Но подверстал однажды пуск какой-то фабрики в Кашире под рубрикой: «За рубежом», и больше сам не явился в редакцию, хотя его никто не ругал. Писал очерки о зоологическом саде под заглавием «Помесь яка и зебу». Писал даже книги о новых сортах пшеницы – «Дороги, караваны, колосья». Играл в поккер, бегал на концерты и премьеры, ездил в командировки, сидел в кафе, если в кармане водились деньги (а они не водились), ходил в гости к друзьям и все же часто бывал одинок даже в своей семье.

– Не дай бог никому, – говорил он мне часто, – не дай бог в молодые свои годы и в пожилом возрасте, уже с седеющими висками, ходить по редакциям журналов и предлагать свои очерки и глядеть на рецензентов, которых все вдруг удивляет в твоей рукописи, даже песня птицы на заре, выслушивать замечания юных секретарш и по нескольку раз повторять им свою фамилию. Не дай бог никому это в зрелые годы. Начинаешь шутить над собой.

И он шутил.

Книгу свою называл «Колосья-волосья». Часто пил валерьянку.

Сочинял сам на себя некрологи и на своих друзей. На меня, например, некролог начинался так: «Детская понесла...»

Письма его в эти годы были невеселые.

«Что я делаю? – пишет он в это время... – Составляю очерк, в котором вновь скрещиваю яка и зебу до полного истощения этих симпатичных животных. Неужели так до конца!

...На старости лет собираюсь заняться беллетристикой. Есть интересный сюжет, настолько интересный, что держу его в секрете.

...Я все-таки еду в Армению.

...Дальше. Я в Эривани. Арарат. Здания из розового туфа, канаты, коньяк. Жилкризис. Фанопы.

...Я в Ялте. При большом желании можно ходить в белых брюках.

...Дам с собачкой теперь здесь нет. Все больше собаки без дам...

...Но осенние леса в горах – лучшее, что придумала природа.

...Напишите мне что-нибудь ласковое. Век буду за это благодарен.

...Я знаю, что Вы не влюблены в меня. Но Вы тысячу раз правы, ибо дружба бесконечно ценна. Особенно ясно это для меня сейчас, когда я один. В общем и целом, сухо, Роскин шлет Вам привет».

А на Мещанской в комнате его по-прежнему посередине стоит огромный рояль, всегда полураскрытый для звуков, и не было даже места, где спать. А на стене, у двери, – портрет Маяковского во весь рост, в кепи, с папироской! И советский поэт шагает прямо с улицы, с булыжной мостовой в эту тесную комнату к огромному роялю. А на рояле книги – Чехов и Горький. Горький и Чехов – на полках, на полу, на клеенчатом диване. И на столе записки, наброски, листы, испещренные мелким, изящным, почти графическим почерком.

Эти записки, бережно уложенные в чемодан вместе с тонким одеялом и теннисной ракеткой, привозил он к нам в деревню, где жили все друзья: Гайдар, Паустовский, Халтурин.

И именно здесь, вдали от сутолоки московской жизни, в старом доме, где в толстых бревнах, как часы, тикали жучки-дровоеды, он снова начал работать над Чеховым, уезжая только в Таганрог.

«Местные жители, – писал он оттуда в шутливом тоне, – в один голос твердят, что Чехов родился и вырос в Таганроге и, между прочим, как раз в тот период, когда доживал в Таганроге свой век Кукольник... Вечером каждодневно я отправляюсь в гости. Меня самого удивляет моя способность быть гостем в самых неблагоприятных условиях».

И письма его становятся веселей, радостней, состояние духа спокойней и выше.

Возвращение к своему любимому труду, с какого он начинал свою творческую жизнь, именно возвращение к размышлениям об искусстве, к анализу его, придавало этому глубокому таланту крылья.

Очевидно, трудно потерять свою тему.

А таланты у нас не теряются.

Но время... время Роскин потерял. И прошло его немало с той поры, когда он шел по улице, громко бормоча, – до того дня, когда сам Немирович-Данченко вызвал его к себе и долго советовался с ним, как ему поставить «ТРИ СЕСТРЫ», и так ли он, Владимир Иванович Немирович-Данченко, понимает Чехова, как надо его понимать.

И Александр Роскин на репетициях сидел рядом с ним за его режиссерским столиком.

Многие лучше, чем я, могут рассказать о блеске и глубине трудов Александра Роскина и что он сделал для советского театра и искусства. Но тот, кто знал его в жизни, никогда не забудет его драгоценных бесед о великих творениях искусства, его ума, полного силы, изящества, тонкости, когда он сам являлся перед нами, словно удивительное явление искусства. Невозможно забыть его внимательного взгляда, его лица с крупными, но мягкими чертами, его седую, чуть склоненную голову, когда он сидел за роялем, аккомпанируя себе и тихо напевая романсы Чайковского или что-нибудь другое, всегда извлекая из глубины звуки, точно дивные, полные смысла рассказы.

Он умел и сердиться, и обижать друзей, и подолгу молчать. Тогда мы его боялись. Удирали на рыбную ловлю. Даже прятались в шкаф. Но больше всех доставалось от него ему самому. Ибо он был беспощаден в правде.

Справедливость, правда и благородство жили в его душе, как глубочайшие черты советского человека.

И напрасно я спрашивал себя, зачем он там, за Вязьмой, сидит на камне у безымянной речки, в пыльных солдатских бутсах и держит меж колен винтовку.

Справедливо было находиться там и благородно! И он был там. И погиб за советский народ, за Советскую Родину, которой служил своим талантом, своим умом, своей жизнью.

И вот его последнее письмо уже из армии, с фронта, 30 сентября 1941 года.

«И все же помните обо мне, если подвернется какой-нибудь случай. Пишите хотя бы изредка, а то я скучаю по старым друзьям».

К нему некуда больше писать.

И вот он, этот случай.

Милый Роскин! Старый друг наш! Наш драгоценный гость! Ты здесь, среди нас, хозяин!

СЛОВО О СТАРОМ ДРУГЕ


Шли удивительные тридцатые годы, когда молодая Советская страна «в бореньях силы напрягала», мужала и одерживала на всех социалистических фронтах – индустриализации, коллективизации, культуры и литературы – блестящие победы, доказывая всему миру, чего может достигнуть человек, освобожденный от оков рабства и эксплуатации.

Еще в полную меру работали ветераны – Чуковский, Маршак, А. Толстой, Пришвин, С. Григорьев, Вересаев, Житков, уже блестяще заявило себя среднее поколение, был написан «Белеет парус», «Кондуит», «Голубая чашка», стихи Барто, «Великий план» Ильина, «Летние дни» Паустовского, «Лесная книга» Бианки, «Тринадцатый караван» Лоскутова и прозвенел голос совсем юного Михалкова.

А в это время, где-то там, на юге, в Таганроге, в больнице боролся со смертью человек, доказывая ей: «Пока я жив, ты мысль моя, не боле», и, чтобы поддержать свой дух, писал свою первую повесть. Человек этот был Василенко Иван Дмитриевич, а повесть называлась «Волшебная шкатулка». Он все-таки написал ее и послал в журнал «Пионер». Как первый опыт Василенко, повесть нуждалась в доработке, в помощи опытных литераторов. Но и в этой незрелой пробе мужественного человека можно было заметить и подлинную человечность (Василенко один из первых нарисовал обаятельный образ негра Пепса), и поэтичность, и зрительность, лиризм, и очень своеобразный, чуть печальный юмор – все то, что впоследствии стало отличительной особенностью прозы писателя Василенко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю