Текст книги "Неизвестный Есенин"
Автор книги: Валентина Пашинина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)
«16 апреля. Выехал в Туркестан. Первая неделя мая. Вынужденная остановка в Самаре.
12 и 13 мая. Приезд в Ташкент.
30 мая – 2 июня. Выезжал из Ташкента в Самарканд.
До 10 июня. Вернулся в Москву».
Выходит, целый месяц добирался в Ташкент. Поезда плохо ходили? Конечно. Всякие непредвиденные остановки? Безусловно. Но назад-то ехал только неделю. В чем же дело? Вынужденная остановка в Самаре вызвана жестокой необходимостью. Именно в это время по приказу Ленина и ЦК Красная армия под командованием М. Тухачевского подавляла кулацкие восстания на родине Ильича и в близлежащих губерниях Поволжья.
«В банде Антонова к 16 июля осталось всего около 1200 человек, в то время как в начале мая их было около 21 тысячи» (Из докладной М. Тухачевского Ленину – Авт.).Число восставших по всей России доходило до 150 тысяч. Восстание было вызвано грабительской продразверсткой, что обрекало крестьянский люд на голодное вымирание. Расправа с восставшими была жестокой. Ныне «Российская газета» от 22 августа 1997 года опубликовала этот документ под заголовком: «Жалея патроны, топили в реке». А рубрика названа «Забытая история». Не забытая история – опять же – сокрытая в секретных архивах. Ленин был убежден в том, что большевики не удержат власть. Он считал ситуацию в стране «абсолютно провальной» и потому дал поручение Вячеславу Молотову «подготовить переход партии к работе в подполье».
В письме из Самары Есенин пишет Мариенгофу: «Был Балухатый, рассказал много интересного». О чем мог рассказать профессор Самарского университета Сергей Дмитриевич Балухатый? Должно быть, о том, о чем спустя 78 лет поведала «Российская газета», а в 2002 году опубликовала липецкая газета:
«Под пензенским селом Наровчат, где в 20-х годах базировалась часть войск Тухачевского, были обнаружены баллоны с боевыми отравляющими веществами. Есть свидетельства о двух тысячах жертв артхимического обстрела повстанцев около села Черныхова. Еще живо слово «тухачевки» – так называли в тамбовских и пензенских селах газогенераторные автомобильные душегубки, на 20 лет опередившие технологию фашистских газовых камер на колесах.
Десятилетия методы расправы с бунтовщиками держались в секрете. Ныне известный пензенский исследователь Юрий Вобликов обнародовал карту мест применения отравляющих веществ войсками красного полководца Михаила Тухачевского при подавлении антоновского восстания в 1921–1923 гг.». в тех боях с бунтовщиками отличился будущий писатель Аркадий Гайдар, с военными «заслугами» которого мы познакомимся чуть позже.
В Самаре в сознании Есенина окончательно оформился мотив «Пугачева». Он переделал окончание, вставил слова: «Дорогие мои… хорошие!..» – слова Антонова-Тамбовского, произнесенные им при прощании со своими соратниками.
Вариант шестой главы «Пугачева» при жизни поэта опубликован не был. После смерти Бениславской текст хранился у Назаровой. В настоящее время машинопись находится в РГАЛИ, ее текст поврежден купюрами – ножницами вырезано около ста строк. Вот откуда в письме слова:
«Сейчас у меня зародилась мысль о вредности путешествий для меня. Я не знаю, что было бы со мной, если б случайно мне пришлось объездить весь земной шар? Конечно, если не пистолет юнкера Шмидта, то, во всяком случае, что-нибудь разрушающее чувство земного диапазона».
Пушкин тоже в период южной ссылки сказал: «Но вреден север для меня». В письме из Саратова Сергей Есенин писал Мариенгофу: «Я сейчас собираю себя и гляжу внутрь. Последнее происшествие меня-таки сильно ошеломило».
Иванову-Разумнику: «Конечно, перестроение внутреннее было велико. Я благодарен всему, что вытянуло мое нутро, положило в формы и дало ему язык. Но я потерял зато все то, что радовало меня раньше от моего здоровья. Я стал гнилее. Вероятно, кой-что по этому поводу Вы уже слышали».
Так вот в контексте каких переживаний было написано письмо 19-летней Жене Лифшиц!
«Мне очень грустно сейчас, что история переживает тяжелую эпоху умерщвления личности как живого, ведь идет совершенно не тот социализм, о котором я думал, а определенный и нарочитый, как какой-нибудь остров Елены, без славы и без мечтаний. Тесно в нем живому, тесно строящему мост в мир невидимый, ибо рубят и взрывают эти мосты из-под ног грядущих поколений. Конечно, кому откроется, тот увидит тогда эти покрытые уже плесенью мосты, но всегда ведь бывает жаль, что если выстроен дом, а в нем не живут, челнок выдолблен, а в нем не плавают».
Недаром Надежде Вольпин Есенин показался не таким, как всегда, «даже мелькнула мысль, что в Есенине притаилась душевная болезнь. В сознании Есенина окружающие резко делятся на друзей и врагов».
Ну да что же? Ведь много прочих.
Не один я в миру живой!
И стою я, кривясь от корчи.
Черных сил заглушая вой.
Есенин сказал, что эту душевную болезнь лечат не в больнице, тут нужен пистолет юнкера Шмидта. Но у него было еще оружие – его поэзия. Он выработал свою программу борьбы:
Я пришел как суровый мастер
Воспеть и прославить крыс.
Требовалось немалое мужество объявить такое, тем более написать. Но выполнить задуманное можно только под маской хулигана, пьяницы, скандалиста – словом, под маской шута – только королевскому шуту позволено «истину царям с улыбкой говорить» или сболтнуть под пьяную руку. Разве трезвому придет на ум объявлять войну железному гостю? Потому и нет ничего удивительного, что в его поэзии появится стихотворение «Волчья гибель», которым по существу завершится цикл «Стихов скандалиста».
О, привет тебе, зверь мой любимый!
Ты не даром даешься ножу!
Как и ты, – я, отвсюду гонимый,
Средь железных врагов прохожу.
Как и ты – я всегда наготове,
И хоть слышу победный рожок,
Но отведает вражеской крови
Мой последний, смертельный прыжок.
И пускай я на рыхлую выбель
Упаду и зароюсь в снегу…
Все же песню отмщенья за гибель
Пропоют мне на том берегу.
Нельзя сказать с полной уверенностью, какой берег имел в виду поэт, но не исключено – и тот, куда уезжал Илья Эренбург с дарственной книгой Есенина. То, что выбор тогда пал на Илью Эренбурга, думается, совсем не случайно. Отношения Есенина и Эренбурга не описаны в литературе, и слишком коротка их связь. Чтобы понять эти взаимоотношения, попробуем рассмотреть их на фоне революционных событий.
Известно, что Илья Эренбург долго жил за границей, явно к рапповцам не принадлежал. К советской власти тоже относился прохладно и, хотя некогда вместе с Николаем Бухариным участвовал в революционных выступлениях, революцию 1917 года принять не торопился. Путь его, как и многих, был тернист и извилист. В 1918 г. приветствовал взятие Киева деникинцами, потом почти год прожил в Крыму у Волошина, а весной 1921 г. с разрешения советской власти и благословения опять же Бухарина выезжает в командировку за границу. Но и тогда еще Эренбург будет аттестован в «Правде» как «эстет, ненавидевший советскую республику за то, что она разбила его прекрасные игрушки», а ныне «сменовеховец».
Чем ближе подходила к завершению гражданская война, тем ожесточеннее и кровавее было сопротивление и наступление. 14 ноября 1920 г. последний караван судов увозил из Севастополя в неведомое русских беженцев, но многие добровольно остались, сложив оружие. Им было обещано помилование.
«Судьба большинства оказалась ужасной. Великодушный М.В. Фрунзе покинул Крым, судьбой оставшихся занялись бывший военнопленный австро-венгерской армии Вела Кун и суровая комиссарша Розалия Землячка (Залкинд). На роскошных крымских берегах начались бесконечные казни. По подсчетам ученого С.С. Маслова, в Крыму было тогда уничтожено 65–85 тысяч человек, в том числе до 15 тысяч офицеров. Даже могил не сохранилось».Такие данные приводит С. Семанов.
Братской могилой стало им Черное море.
Р. Землячка за свои подвиги удостоилась в 1921 году ордена Красного Знамени и благополучно дожила до своей кончины в 1947 году. А Бела Кун в 1939 году будет расстрелян.
Интересно отметить, что сведения о крымской казни в Париж повезет Илья Эренбург, который, как пишет Ю. Анненков, 10 мая 1921 года рассказывал Буниным: «Офицеры остались после Врангеля в Крыму главным образом потому, что сочувствовали большевикам, и Вела Кун расстрелял их только по недоразумению». Анненков добавляет: «Вряд ли это было недоразумение, а не установка. Б. Кун в свое оправдание опубликовал такое заявление: «Троцкий сказал, что не приедет в Крым, пока хоть один контрреволюционер останется в Крыму».
Эренбург просил Буниных приютить и обласкать Ивана Сергеевича Шмелева, который оказался невольным свидетелем тех страшных событий, был убит свалившимся на него горем и деморализован увиденным. Он чрезвычайно тяжело пережил крымскую трагедию: потерю сына, голод, мародерство, террор. Сын Шмелева лежал тогда в госпитале и был расстрелян вместе с другими.
Там, во Франции, в 1923 году напишет Шмелев свое выдающееся произведение «Солнце мертвых» о том, как на фоне прекрасной крымской природы по вине человека гибнет все живое: птицы, животные, люди. Это объясняет позицию Есенина по отношению к «милому недругу» Оренбургу.
Ни Матвей Ройзман, ни Юрий Либединский, ни Всеволод Рождественский в есенинских друзьях не числились и потому не могут похвастать ни одним дарственным стихотворением Есенина. Тем более, нечего говорить о зарубежных друзьях. Илья Эренбург, напротив, имел (и не одну) книгу с дарственной подписью и душевными словами Есенина. Награда немалая! Почему же в скромных и сдержанных воспоминаниях Ильи Эренбурга не нашлось для Есенина достойных слов? Нашел же он такие слова для есенинской поэзии! Поэзию поставил высоко, а ее автора, можно сказать, совсем обошел словом.
Может сидела в нем личная обида? До отъезда за границу Есенин как будто выделял Эренбурга из общей массы, а после возвращения скажет о его романе: «Пустой. Нулевой. Лучше не читать». Конечно, такая оценка не могла не задеть писательского самолюбия: Бухарин одобрил и благосклонно отнесся к первым литературным опытам, а Есенин, видите ли, ничего положительного не нашел. Кроме того, интернационалистов по духу не могло не раздражать есенинское «ищи родину». «Мои друзья без чувства родины». Примечательны в этом плане слова Эренбурга о Есенине: «Часто я слышал, как, поглядывая своими небесными глазами, он с легкой издевкой отвечал собеседнику: «Я уж не знаю, как у вас, а у нас в Рязанской…» И наконец, поистине прав поэт, сказав однажды:
Остаться можно в памяти людской
Не циклами стихов и не томами прозы,
А лишь одной-единственной строкой:
«Как хороши, как свежи были розы!»
в памяти людской можно остаться «чистюлей» и «деревенским аристократом», а можно «человеком, которым вымыли пол». Нет, это не насмешка, не издевка и не карикатура на ведущего советского писателя. Такой портрет оставил близкий друг Эренбурга Максимилиан Волошин:
«С болезненным, плохо выбритым лицом, с большими, нависшими, неуловимо косящими глазами, отяжелелыми семитическими губами, с очень длинными и прямыми волосами, свисающими несуразными космами (…) сгорбленный, с плечами и ногами, ввернутыми внутрь, в синей куртке, посыпанной пылью, перхотью и табачным пеплом, имеющий вид человека, которым только что вымыли пол».
Это потом Илья Григорьевич приобретет гордую осанку, импозантный вид и красивую шевелюру, а современники 20-х годов знали его иным.
«До чего же он мне не понравился! – пишет Белозерская-Булгакова, встречавшая Эренбурга в Берлине в 1921–1922 гг. – Во-первых, почему писатель должен ходить всклокоченным? Можно ведь и причесаться! А потом, разговаривал он «через губу», недружелюбно. Я наблюдала его несколько раз. Ох, не хотела бы я зависеть от этого человека!»
Читаем у Ирины Одоевцевой:
«Симонов очарователен. Мне он очень понравился. Но Эренбурга как будто подменили. Другой человек и только… Тот, прежний Эренбург, просто карикатура на теперешнего. Этот – сенатор, вельможа. Сам себе памятник».
Вот и судите, что могло остаться от человека и писателя Ильи Эренбурга, проживи он, как Есенин, только 30 лет.
В 1921 году наметилось их расхождение и в жизни, и в литературе. Есенин не принял большевистской идеологии и оставался «сам по себе». «По линии писать абсолютно невозможно. Будет такая тоска, что «мухи сдохнут». «По линии», т. е. по указке партии. Есенин выбрал свою дорогу: «Я понял свое предназначение». «Есенин пошел по другой дороге, не по той, которую ему указывали» (Екатерина Есенина).
Эренбург официально представлял на Западе советскую державу и советскую идеологию. Не всем современникам нравилась такая метаморфоза: Горький назовет его «пенкоснимателем», а Юрий Анненков – «эластичным»:
«Задача, возложенная на Эренбурга коммунистической партией, заключалась в том, чтобы создавать впечатление либерализма и свободомыслия советских граждан и советской действительности. Задача далеко не легкая, требующая больиюй эластичности, и Эренбург является поэтому одним из редчайших представителей советской страны, которым поручается подобная миссия. Он весьма успешно выполняет ее на протяжении целого сорокалетия».
Анненков приводит конкретные примеры «эластичности» советского писателя: «Он (Пастернак) читал мне стихи… Я ушел полный звуков», – но тут же добавляет: «С головной болью».
Несколько иначе, как противопоставление «лучшему, талантливейшему поэту советской эпохи, Маяковскому написана статья о Есенине, но также «эластично».
«Илья Эренбург вообще очень хорошо знает, о чем, когда и как следует писать, а к 1925 году окончательно оформился как фаворит советской власти» (Ю. Анненков). Вот это и объясняет, почему Илья Эренбург не нашел для Есенина других слов, хотя воспоминания написаны в конце жизни писателя. И почему в 1921 году Есенин написал: «Илье Эренбургу с любовью и расположением» у – а в 1923 г.: «Пустой. Нулевой. Лучше не читать».
С тех пор много станут писать о пьянстве и хулиганстве Есенина и, как правило, Есенин не будет разубеждать, отрицать, будет даже поддерживать это мнение. Далеко ходить за примерами не надо. Вот что пишет Юрий Анненков:
«В 1920 году, сразу после занятия Ростова-на-Дону конницей Буденного, воспетой Исааком Бабелем, я приехал в этот город и в тот же день попал на «вечер поэтов»., в помещении «Интимного театра».
– Есенина! Есенина! – кричали с галерки.
Голос из публики ответил:
– Есенин не дождался своей очереди и ушел ужинать в «Альгамбру».
(…) Проголодавшись, я отправился в названную «Альгамбру», где и встретил Есенина, и мы снова провели пьяную ночь.
– В горы! Хочу в горы! – кричал Есенин. – Вершин! Грузиночек! Курочек! Цыплят!.. Айда, сволочь, в горы?! – «Сволочь» – это обращалось ко мне.
(…) Есенин стучал кулаком по столу:
– Товарищ, лакей! Пробку!!
«Пробкой» называлась бутылка вина, так как в живых оставалась только пробка: вино выпивалось, бутылка билась вдребезги.
Я памятник себе воздвиг из пробок.
Из пробок вылаканных вин!..
– Нет, не памятник – пирамиду! – И, повернувшись ко мне: – Ты уверен, что у твоего Горация говорилось о пирамидах? Ведь при Горации пирамид, по-моему, ещё не было?
Дальше начинался матерный период. Виртуозной скороговоркой Есенин выругивал без запинок «Малый матерный загиб» Петра Великого (37 слов), с его «ежом косматым, против шерсти волосатым», и «Большой загиб», состоящий из двухсот шестидесяти слов».
Ничего этого не было и быть не могло, потому что, во-первых, этот нелепый пьянчужка никаким местом не напоминает того Есенина, которого они все любили и знакомством с которым гордились. А главное, Есенина не было в это время в Ростове. Все это придумано, придумано для того, чтоб подтвердить основную мысль: «Наше знакомство в Пенатах перешло в забулдыжное месиво дружбы». Одну только ночь провел Есенин в родовом куоккалском доме Юрия Анненкова и сразу стал «Сережа, Серега, Сергуня».
То было на рубеже 1915–1916 гг. В Ростове, в 1920 г. он уже отпетый пьяница и хулиган. Ну, а в 1925 г. это будет уже совсем больной человек.
Но не было, повторяю, встречи в Ростове, не было и того знакомства в Пенатах, о котором написал красный художник.
О том, что «гипотеза о поездке Есенина в Пенаты не подтвердилась» у сказал еще Н.Г. Юсов в работе «Сергей Есенин в Куоккале». Не подтверждается и «гипотеза» забулдыжной встречи в ресторане «Альгамбра». Поразительно, на какие ухищрения и выдумки пускались эти «друзья», чтобы «достоверно» показать поэта, и в какие глубины души надо было прятать при этом свою совесть! Свои забулдыжные воспоминания Анненков опубликовал в Париже в 1924 году, спрятавшись за инициалами Ю.А. Закончил он их так:
«Через три дня, протрезвившись, я возвращался в Москву. Есенин дал мне для кого-то «важное» письмо» (Его Анненков в дороге потерял). «Есенин по возвращении в Москву о нем тоже забыл: тогда начинался дункановский загиб. Боюсь, однако, что на том свете вспомнит и, если характер его не изменился, он непременно набьет мне морду».
Анненков приехал в Ростов по командировке М. Горького сразу после освобождения города. После голодной красной Москвы был поражен изобилием продуктов и деликатесов белого Ростова. Конечно, отъедался, весьма нахально затоваривался бесплатными продуктами на обратную дорогу, пользуясь именем писателя, которому все хотели услужить. Максима Горького только ленивый не обманывал. Имя Горького было мандатом и оберегом от заградительных отрядов, которые, в свою очередь, грабили всех голодных мешочников.
Есенин приехал в Ростов через полгода после освобождения Ростова. Следовательно, пути их ни коим образом не пересекались. О том, как было на самом деле, рассказывает Нина Осиповна Александрова (Грацианская):
«Вечер с участием С.Есенина состоялся в помещении кинотеатра «Колизей». Я сидела рядом с ним и по его сжатым губам и напряженному взгляду видела, как серьезно он готовился к выступлению… Есенин читал ярко, своеобразно. В его исполнении не было плохих стихов: его сильный, гибкий голос отлично передавал и гнев, и радость – все оттенки человеческих чувств. Огромный, переполненный людьми зал словно замер, покоренный обаянием есенинского таланта. Бурей аплодисментов были встречены «Исповедь хулигана», «Кобыльи корабли», космическая концовка «Пантократора».
Лирическим стихам «Я покинул родимый дом, / Голубую оставил Русь. / В три звезды березняк над прудом / Теплит матери старой грусть» аплодировали так неуемно, что, казалось, Есенину никогда не уйти с эстрады.
(…) Почти ежедневно в течение двух недель, проведенных в Ростове, Есенин бывал в доме моего отца. Здесь, окруженный поэтической молодежью, Сергей Александрович читал стихи, рассказывал о своей юности, о своих первых встречах с Городецким и Блоком».
Есенин и сфотографировался в Ростове, присев на цоколь решетки городского сада. Это одна из самых поэтичных и вдохновенных фотографий поэта. Накануне отъезда друзья устроили Есенину прощальную встречу:
«Мы сдружились с московским гостем, жаль было, что он покидает Ростов. По нашей просьбе Есенин без устали читал свои стихи. Прочел полюбившееся нам, приветствующее революционную новь стихотворение, где есть строки:
Разбуди меня завтра рано.
Засвети в нашей горнице свет.
Говорят, что я скоро стану
Знаменитый русский поэт.
Все были взволнованны, все молчали… И вдруг Есенин по-озорному сказал: «А ведь есть продолжение!» И прочел:
Расступаются в небе тучи.
Петухи льют с крыльев рассвет…
Давно уже знаю, что я самый лучший.
Самый первый в России поэт!
Таким подъемом закончился прощальный вечер».
На этом можно было бы поставить точку. Но и тут есть продолжение: когда Есенин в сопровождении слушателей, пришел к себе «домой», а жили они в вагончике, его в вагон не пустили, проводник объявил, что пьяного Есенина ему пускать не велено. А дальше было то, о чем Есенин сам рассказал в письме из Парижа: «Я бил Европу и Америку, как Гришкин вагон». Конечно, дебош списали на то, что Есенин был пьян, а «друзья» постарались показать картину в самом красочном виде.
Нина Осиповна Александрова права: строки о лучшем поэте нигде напечатаны не были, «очевидно, экспромту-шутке Есенин не придал никакого значения», но друзья этого ему не простили. Другой причины не было.
Глава 2Гнусный вечер
Гнусный вечер «Чистосердечно о Блоке» устроили имажинисты. Есенин на нем не присутствовал и участия в нем не принимал. Возмущенный до глубины души увиденным и услышанным Владимир Пяст опубликовал осуждающую статью:
«Имена участников этого паскудства я не предам печати на сей раз, достаточно знаменит за всех них Герострат, в психологии коего дал себе сладострастный труд копаться один, крепко теперь по счастью, забытый русский стихотворец».
Трудно что-либо понять из этого страстного монолога. Но такая уж манера была излагать, нападать, обличать… А кого? Пусть, мол, догадаются сами. Кстати, о Есенине до сих пор пишут таким стилем, таким «эзоповым языком».
Скандальный вечер «памяти» Блока состоялся 28 августа 1921 года. Со словом «О дохлом поэте» выступали Шершеневич, Мариенгоф, Бобров и Аксенов.
Есенин сидел один и плакал. Пришла Надежда Вольпин. Поэт встретил ее словами: «Вам уже сказали? Умер Блок. Блок! Лучший поэт наших дней – и дали ему умереть с голоду… Не уберегли… стыд для всех… для всех нас!»
Читателю, которому со школьной скамьи внушили, что Блок первым воспел революцию, покажутся нелепой выдумкой слова Есенина о голодной смерти Александра Блока. Но послушаем С. Алянского:
«Настал день, когда Александр Александрович не мог совсем вставать с постели. Доктор заявил, что больному необходимы санаторные условия, особое питание…
Вечером 3 августа доктор Пекелис вышел из комнаты больного с рецептом в руках. Жена осталась с больным. На мой вопрос, как больной, Пекелис ничего не ответил, только развел руками и, переда вал мне рецепт, сказал:
– Постарайтесь раздобыть продукты по этому рецепту. Вот что хорошо бы получить. Сахар, белая мука, рис, лимоны.
4 и 5 августа я бегал в Губздравотдел. На рецепте получил резолюцию зам. зав. Губздравотделом, адресованную в Петрогубкоммуну. В субботу 6 августа заведующего не застал. Пошел на рынок и купил часть того, что записал.
В воскресенье 7 августа утром звонок Любови Дмитриевны:
– Александр Александрович скончался. Приезжайте, пожалуйста».
Как видим, не лекарства требовались больному, в первую очередь – усиленное питание.
Кощунственный вечер был, конечно, санкционирован большевистским руководством. На публикацию произведений «Двенадцать», «Скифы» и статьи «Интеллигенция и революция» большевики ответили критикой. Их позицию в прессе излагал некто, спрятавшийся за псевдонимом Петроник.
10 марта 1918 года Блок записал в дневнике: «Марксисты – самые умные критики, и большевики правы, опасаясь «Двенадцати».
О поэме «Двенадцать» Максим Горький тогда сказал: «Это самая злая сатира на все, что происходило в те дни».
Чуковский подтверждал: «Он разочаровался не в революции, но в людях: их не переделать никакой революцией».
В конце 1920 года в дневнике Блока появляется такая запись: «Под игом насилия человеческая совесть умолкает, тогда человек замыкается в старом; чем наглей насилие, тем прочнее замыкается человек в старом. Так случилось с Европой под игом войны, с Россией – ныне».
18 апреля 1921 года Блок поставил стране окончательный диагноз:
«Жизнь изменилась (она изменившаяся, но не новая…). Вошь победила весь свет, это уже совершившееся дело, и все теперь будет меняться, только в другую сторону, а не в ту, которой жили мы, которую любили мы».
А к поэме «Возмездие» добавил новые строки, среди них такие:
Под знаком Равенства и Братства
Вершились темные дела.
Не все поддерживали большевиков в их нелюбви к Блоку. И.Н. Розанов вспоминает такой инцидент. Во время последнего выступления Александра Блока в Москве 5 мая 1921 года «появился на эстраде Михаил Струве… и стал говорить, что Блок исписался. Блок умер». Тогда выступил Сергей Бобров и резко отчитал Струве: какое право имеет такая бездарность, как Струве, судить о Блоке? Что он понимает в поэзии?
Об этом же случае вспоминают и другие, например С. Алянский и П. Антокольский, причем все отмечают, с какой яростью Сергей Бобров отстаивал «ПО-Э-ТА, потрясая кулачищами». Напомню, это было 5 мая 1921 года, а спустя три месяца Россия провожала своего лучшего поэта в последний путь.
И вот 28 августа 1921 года четверо имажинистов, среди них Бобров, устроили глумление «со словом о дохлом поэте». Чем можно объяснить подобное преображение? Да все дело, должно быть, в том, что, по убеждению Георгия Иванова, Бобров был «чекист и кокаинист»? А может, не только Бобров?
Официальная версия гласит: Александр Блок умер 7 августа 1921 Ему было сорок лет.