355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентина Мухина-Петринская » Избранное. Том 1 » Текст книги (страница 14)
Избранное. Том 1
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:18

Текст книги "Избранное. Том 1"


Автор книги: Валентина Мухина-Петринская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 40 страниц)

– Дядя, ты любишь Иннокентия?

Дядя остро взглянул на меня. Морщинистое лицо его омрачилось.

– Как ты это сказала, Марфенька... Отвечу. Люблю и его и Реночку. Всю эту семью люблю, они мне как родные. И чего я не знал до сих пор, так это разницу между теми, кто как родной и просто родной. Ты явилась всего три месяца назад, трогательно похожая на моего младшего любимого брата, и вот... Я никогда никого не любил так, как тебя, Марфуша.

– Спасибо, дядя. Я ведь тоже тебя люблю, как одного папу любила.

Я быстро наклонилась и поцеловала дядю. Он потрепал меня по щеке.

– Так вот, Марфенька, хотя я люблю Иннокентия, но тебя больше. И потому был бы огорчен, если б ты влюбилась в него. Ведь у меня есть основания опасаться этого, не так ли?

– Разве уж так заметно? – смутилась я.

– Да, Марфенька. Мы с Кафкой говорили об этом... он раньше меня понял.

– О!

– Да. И Кафка огорчен – за тебя. Не из-за Ларисы, нет. Ведь брака, как такового, уже давно не существует. Вот немного подрастет Юрка, и они разведутся. Мы из-за тебя огорчены.

– Почему? Что он меня никогда не полюбит, да?

– Мы как раз боимся обратного.

– Но...

– Видишь ли, Марфенька, милая... Иннокентий не даст тебе счастья. С ним ты не узнаешь покоя.

Дядя переменил тему, и я была рада. Но когда я уже лежала в своей каюте, прислушиваясь к шуму волн за иллюминатором, я опять услышала эту фразу: «...с ним ты не узнаешь покоя».

Покой? Разве покой – это условие счастья? Меня тревожило другое: Иннокентий никогда не полюбит меня. Что я по сравнению с ним? Гадкий серый утенок, который никогда не превратится в лебедя – прекрасную и гордую птицу. Что сулит мне будущее? Что сулит мне это плавание?..

Я опять прислушалась, приподнявшись на локте: волны бушевали, а ветер свистел все сильнее. Потрескивали доски перегородок и перекрытий, что-то поскрипывало в недрах корабля. Из машинного отделения доносился стук машин, словно стучало здоровое, спокойное сердце. И я вдруг успокоилась. Какой мне еще любви надо? Разве я хочу от него чего-нибудь? Только бы плыть с ним на одном корабле! Только работать рядом.

Я устала, я просто выбилась из сил, ведь мы поднялись так рано, а день был такой хлопотный, и столько волнений... Успокоившись, я крепко уснула, и под утро мне приснился очень странный сон – так он был ярок, фантастичен и правдоподобен одновременно.

Снилось мне, будто я подлетаю на чем-то напоминающем вертолет к городу на океане. Во сне я знала, что это 1995 год и мне уже скоро минет сорок лет. На мне было длинное, до щиколоток, платье из какого-то шелковистого лиловато-серого материала. Волосы длинные и собраны на макушке в узел (никогда в жизни не отпускала длинных волос).

Я будто нервничала и все дотрагивалась до своего опалового ожерелья – того самого, что мне подарила Марфа Ефремова. И вот будто я сквозь огромное выпуклое стекло увидела сверху искусственную лагуну среди океана и в ней плавучий город из стали, стекла, меди и пластмассы. Город сверкал и двигался – игра света и тени на разных уровнях. И вот я уже шла одна, оставив своих спутников, каким-то идущим по спирали внутренним коридором. А затем коридоры превратились в легкие праздничные мостики, под которыми плескалась зеленоватая океанская вода.

Я все убыстряла шаг, я уже почти бежала – я искала Иннокентия. Он был где-то рядом, он тоже искал меня, но мы никак не могли найти друг друга. А вокруг, словно из тумана, проявлялись дома, которые не походили на дома. Одни были похожи на паруса, надутые ветром. Другие – на винтообразные башни, а их балконы и лоджии – словно корзины с цветами. Были дома, подобные светящемуся яйцу, или линзе, или раковине улитки. А потом я через цепочку висячих мостиков перешла в другие кварталы.

Пронизанные солнечным светом, дома эти как бы парили в воздухе. Прозрачные просвечивающиеся плоскости и объемы. Серебристая паутина тросов, антенн, трубчатых мачт. Легкие ребристые, цилиндрические и трехгранные конструкции, уходящие вдаль и ввысь. Подвесные тротуары, висячие парки, причудливые цветы и травы, свисающие с мостков, террас и лоджий. И вдруг я увидела Иннокентия. Он бежал навстречу мне, но в другой плоскости... Мы должны были разминуться, и я стала с нежностью и отчаянием звать его. Он прислушался, озираясь, увидел меня и сбежал по каким-то ступеням. Мы очутились друг против друга, но между нами была плотная стеклянная стена. Я прижалась к стеклу и смотрела, смотрела на него. Он был такой же, только с седыми волосами. Иннокентий что-то говорил мне, но стекло не пропускало звуков.

Я спросила знаками, где пройти, но он грустно посмотрел на меня и, покачав головой, повернулся и пошел прочь. Он уходил, не оборачиваясь, все дальше и дальше, а я в ужасе смотрела ему вслед.

– Вот уже он мелькнул последний раз – совсем далеко – и исчез за туманным светящимся эллипсом.

Проснулась я в слезах, и хотя утешала себя, как мама Августина, что плакать во сне к радости, но на сердце осталась щемящая печаль. Было еще совсем рано, кроме вахтенных, все спали, но я поняла, что больше не усну, и, одевшись потеплее, записала сон в дневник. Хотя вряд ли я забыла бы его.

* * *

Второй месяц мы блуждаем по Великому океану в поисках Течения. Ича уверяет, что запеленговал его, но, может быть, оно тогда отклонилось из-за бури? Или не было никакого Течения?

Давид Илларионович Барабаш, наш биохимик, совсем не верит в наше Течение. Это своеобразный человек. Ему лет под шестьдесят, он украинец, плотный, бравый, густоволосый и белозубый. Отлично зная русский язык, он говорит больше по-украински. «Почему это,– шумно возмущается он,– все украинцы владеют русским языком, а вот русские никогда украинского не знают!» (Может быть, мне изучить украинский?) Будучи кандидатом наук и написав несколько ценных монографий, Барабаш отказался защищать докторскую: «Я за званям не гонюся, выстачыть з мене и кандидацькой».

Иннокентий говорит, что Барабаш – серьезный ученый, только малость неуживчивый и вздорный в быту. Вот почему он в зените своей научной деятельности изучает химию моря на таком крохотном суденышке, как наша «Ассоль».

Кроме Барабаша и Иннокентия, у нас еще есть кандидат наук Михаил Нестеров – аэролог, актинометрист и синоптик. Миша Нестеров славный, простой, душевный человек. Он бывший электросварщик, работал на строительстве гидростанций, но пошел учиться дальше, с успехом закончил университет и аспирантуру. Кандидатскую он писал уже на Бакланской океанской станции.

Вместе с ним в каюте помещается Яша Протасов, гидролог и океанограф. Яша только в прошлом году закончил институт. Он худой, длинный и столь близорук, что без очков совсем ничего не видит.

Дядя поместился вместе с Иннокентием, поскольку тому, как начальнику экспедиции, положено две смежные каюты. Сережа Козырев в одной каюте с Харитоном. Как ни странно, они не только ладят, но даже сдружились. Главмех Шурыга поместился со своим помощником-эстонцем, по имени Лепик Арди. Одноместные каюты имеют только неуживчивый Барабаш, штурман да я. Матросы все поместились в общем кубрике, кроме, конечно, девушек – Миэль и Лены Ломако, у которых каютка на двоих.

Итак, мы все ищем Течение, благо «Ассоль» морским регистром предписан неограниченный район плавания. Пока никакой бури, никаких тайфунов, только крупная зыбь. «Ассоль» легко бежит по волнам, бело-пенным сверху, исчерна-зеленым снизу. Холодно! Но в каютах тепло, трубы – руки не удержишь.

Работы много, но считается, что к настоящей работе мы еще не приступили. У меня, например, шесть наблюдений в сутки – каждые четыре часа. Точнее, пять, так как от ночного меня освобождают, сменяясь поочередно, Миша Нестеров и Сережа Козырев. Я, конечно, отказывалась, но Иннокентий довольно резко оборвал меня и сказал, чтоб я берегла силы к тому времени, когда придет «настоящая» работа.

Работы, как я уже сказала, хватает и сейчас. Каждые четыре часа записываешь температуру, облачность, силу и направление ветра, показания доброго десятка самописцев. Еще обработка наблюдений. Я не запускаю, обрабатываю тут же следом.

Затем бежишь сломя голову в радиорубку, где уже целый холм приготовленных для передачи радиограмм.

А на палубе часами возятся со своими приборами «научники», как зовут научных работников матросы. Делают по пять станций* в сутки. В семь утра подъем. Половина восьмого – завтрак, крепкий чай или кофе. И уже грохочут лебедки гидрологов – Яша и Барабаш начали наблюдения. На корме спускают сетки для планктона и рыбы Иннокентий и Сережа. Затем они переходят на правый борт и спускают дночерпатель для изучения бентоса. Я записываю погоду, а Миша Нестеров с помощью кого-либо из матросов выпускает радиозонд – огромный шар, несущий блоки крохотных приборов. Они автоматически сообщают по радио все данные атмосферы над «Ассоль». После чего Миша по моим данным (и как метеоролога, и как радиста) составляет синоптические прогнозы, которые каждый день самолично вывешивает на доске объявлений (матросы заключают пари: ошибется он или попадет в точку). Он же изучает лучистую энергию солнца. И всегда весел, всегда насвистывает или напевает без слов.

* станция – остановка для проведения замеров, проб.

Но вот кто работает поистине за десятерых, так это Сережа Козырев. Дежурит как радист, помогает в качестве лаборанта Иннокентию, Барабашу, Мише, Яше, и как-то так получилось, что он стал механиком по приборам. У кого что сломается или заест, несут для починки Сереже. Мало того, он стал конструировать и совсем новые приборы, чем привел в восхищение и Иннокентия и Барабаша. Подумать только, родители считали сына ленивым. Это Сережу-то?! Конечно, я как слесарь (с приборостроительного завода, не забудьте) помогаю ему. Но конструктор из меня неважный.

Вечерами мы все иногда смотрим фильм (Сережа – за киномеханика!), иногда танцуем – если не слишком качает. Иннокентий обычно, если выпадает свободный часок, сидит согнувшись над шахматами либо с дядей, либо с капитаном или штурманом.

Если кто хочет читать, идет ко мне: я по совместительству и библиотекарь (разумеется, на общественных началах). Библиотека на «Ассоль» хорошая... Не на каждом судне имеется такая. Ее пополнили начальник экспедиции Иннокентий Щеглов, доктор Петров и капитан Ича, перевезшие на корабль свои домашние библиотеки.

В помещении судовой библиотеки книги не поместились, и я поэзию перенесла в свою каюту, фантастику – в Сережину, чем он был крайне доволен: Так что если кто хочет прочесть что-либо из фантастики, обращается, минуя меня, прямо к Сереже. Сугубо научной литературой ведает сам Иннокентий, и разместили ее в лаборатории.

Когда хотят потанцевать или послушать музыку, обращаются к Яше – он ведает пластинками. Больше всех танцевать любят Лена и Миэль. Иногда даже вдвоем танцуют.

Днем Лена Ломако чаще всего что-нибудь красит или моет. Миэль помогает коку. Выглянет из камбуза разрумянившаяся, вздернутый носик блестит, волосы аккуратно подобраны под белым поварским колпачком.

Но после ужина (вахта у них обеих лишь днем, как и у меня) обе принарядятся, причешутся, туфельки на высоком каблучке – и являются в кают-компанию, как в Бакланах – в клуб.

На днях было общее экспедиционное собрание в кают-компании, после ужина. Выбрали председателя судового комитета – доктора Петрова. Дядя не отнекивался, наоборот, поблагодарил за доверие. (На другой день собрались комсомольцы и выбрали себе комсорга – меня. Вот я отнекивалась: предупреждала, что получается семейственность. Не вняли.)

На собрании капитан Ича рассказал о задачах рейса. Иннокентий подробно ознакомил команду с планом научных работ. Собрание затянулось, никто не спешил расходиться. Как-то хорошо было у всех на душе. Каждый почувствовал свою важность в этом большом деле и личную ответственность. И подумалось, как огромен океан, как мал кораблик и нас так мало – всего-то девятнадцать человек!

Собрание закончилось, а все сидели задумавшись. Кок Настасья Акимовна и юнга Миэль подали внеочередной чай с морскими сухарями. Все оживились и с удовольствием выпили горячего пахучего чайку.

И тогда вдруг матрос Анвер Яланов сказал, обращаясь к Иннокентию:

– Однако, течение это, начальник, есть. Очень быстрое. Попадал я в него... Служил тогда на рыболовном судне «Зима». Было это спустя лет пять после войны. Родители у меня оба умерли, и я подался на Камчатку... На Сахалин сначала.

– Знаешь это течение? – изумился капитан. Узкие глаза его сузились еще больше.– Почему же до сих пор молчал?

Анвер Яланов усмехнулся. Большие черные диковатые глаза его сверкнули.

– А у меня никто не спрашивал. Никто мне не докладывал, что это течение нужно кому-то... Вот сейчас начальник экспедиции рассказал нам, что именно вы ищете, и я понял, что уж побывал там разок... Найдешь это самое течение – найдешь бурю, и не одну. Отпустит с полуживой душой, если вообще отпустит. Мы тогда еле вырвались... Есть поперек того течения остров.

Иннокентий, не перебивая матроса, подошел и сел рядом. Он молчал, но с огромным интересом слушал.

– Запаслись свежей пресной водой,– продолжал Яланов, по-прежнему обращаясь к одному Иннокентию.– Ходили на шлюпках. Судно стояло далеко. Прибой, однако, сильный. Могло разбить судно. На шлюпках проскочили.

Наш капитан сказал тогда: «Нет этого течения на карте. И острова нет. Надо будет сообщить во Владивосток». Не успел сообщить. Умер. Его тогда прямо с судна в больницу забрали... Видно, так никто и не сообщил. Люди больше простые. Рыбаки. Научников ни одного на борту не было. Я тогда перешел на другое судно. А вот сейчас слушал вас, Иннокентий Сергеевич, и понял: то самое течение ищете. А на острове мы сложили пирамидку такую из камней на самом возвышенном месте и вмазали туда железный лист. На листе сам капитан масляной краской вывел: «В марте 1950 года здесь побывали советские рыбаки с судна «Зима». Остров объявляется советским». Наверно, и посейчас та пирамидка стоит, хоть и прошло более четверти века.

Все с удивлением слушали Яланова. Ученые обступили его и стали расспрашивать. Он с готовностью отвечал. По его словам, остров небольшой – километров семь в длину, пять в ширину, но высокий, весь не заливается. С одной стороны течение подмывает и он обрывистый, с другой – пологий. Весь ощерился острыми камнями и скалами, словно в кольце. Похоже, был когда-то вулкан, но затух, и на острове успели вырасти деревья, так покалеченные ветрами, что сразу и породу не определишь. Скалы все в гнездах – птичий базар. На пологой стороне – лежбища котиков...

– Вы говорили кому про котиков? – спросил Иннокентий.

– Нет. Пускай себе живут как хотят.

– А почему теперь сказали?

– Думаю, что нам того острова не миновать.

– Где же, по-твоему, искать то... течение? – медленно спросил капитан. Мне показалось, что Ича недолюбливает почему-то Яланова.

– Там, где ищете,– холодно ответил матрос.– Оно зимой отклоняется градусов на пять.

– Как я и думал! – торжествующе воскликнул Иннокентий. Капитан с досадой взглянул на матроса, но более ничего не сказал.

– А остров? – с детским любопытством спросил Миша Нестеров.

– По течению на юг,– почему-то грустно ответил Яланов. Так я впервые услышала об этом острове...

Странно, что ничего, кроме естественного интереса, я не испытала. Никакого предчувствия! И смотрела я не на матроса Яланова, который рассказывал, а на Иннокентия, который молча слушал. Я ничего не могла с собой поделать. Едва Иннокентий появлялся в пределах видимости, как глаза мои неизменно поворачивались на него, словно магнитная стрелка к северу внутри компаса. До чего же прекрасное лицо, голова кружилась, когда я смотрела на него. Другие люди, к моему великому удивлению, ничего подобного не испытывали. Они вообще смотрели на него как-то спокойно и даже могли вовсе не смотреть!

А эти неулыбчивые, как и у его сестры, глаза! Никогда не могла понять, была в них скрытая сила или слабость? Богатый духовный мир, неповторимая индивидуальность, но был ли он добр, хотела бы я знать. Этот характер был полон противоречий.

Он был красив, и это было для него лишним, раздражало его. Заметно старался он не подчеркнуть, а, скорее, погасить эту ненужную ему красоту, недостойную умного мужчины. Оттого небрежность в костюме, оттого короткая стрижка. Он явно пытался покрепче загореть, но кожа не поддавалась загару, обветренное лицо все равно оставалось матовым.

Зато я загорела и обветрилась сверх меры, как цыганка, только глаза посветлели.

Обычно когда у меня выдавался свободный часок для библиотеки, туда заходил наш боцман Харитон. Он любил порыться в книгах, а выбрав, чаще всего Бунина, Тендрякова, Солоухина, усаживался возле моего столика отдохнуть. (Работы у него хватало, тем более что плотничьи работы без него не обходились– на «Ассоль» не было хороших плотников.)

– Интересно. Чем же у вас закончится? – сказал он как-то, когда мы оказались одни.

– Не понимаю, о чем ты,– отозвалась я не совсем искренне.

– Врешь! – резко отрезал Харитон.

– Ну что ж... Только вернее было б сказать: что у меня выйдет. Так вот, ничего не выйдет, даже если бы он был свободен. С чего вы взяли, что я кому-то нужна?

Харитон сочувственно посмотрел на меня:

– Ты похудела за последнее время... Слишком ты уж высоко его ставишь. Да и он тебя – тоже. После вороны Ларисы ты ему как... лебедь белый. Оба вы друг друга переоцениваете. Что интересно, все это понимают, даже Валерка Бычок. Не из желания посплетничать, а просто видят – двое на «Ассоль» любят друг друга высокой любовью.

– Да с чего вы взяли, что оба?! Как же!.. Одна дурочка, может, и любит, и так, что все об этом знают. Да только одна, а не двое!..

– Двое,– серьезно поправил Харитон.

– С чего ты взял? Никогда ни словечка, ни взгляда...

Я подавила вздох. Щекам стало жарко, наверно, покраснела. Харитон, зло сощурившись, смотрел на меня:

– В этом ты права. Пожалуй, не дождаться тебе ни слов, ничего прочего. Не тот человек. Считает себя связанным по рукам и ногам. Только я один мог бы помочь твоей любви, Марфа... Но не возьмусь – опасно!

– Ты? Не понимаю...

– Где тебе понять, детеныш. Только хотел бы я знать, будешь ли ты с ним счастлива?

Харитон помолчал, не сводя с меня взгляда. Я невольно опустила глаза. Выдержать этот тяжелый взгляд было трудно.

– Видишь ли, Марфа, люблю я тебя. Ни-ни, только как сестричку. Не каждый так и сестру свою любит... Никого в жизни я так не любил, кроме, конечно, Таиски. И представь, ничего мне от тебя не нужно. Самого удивление берет – что это за любовь такая и почему она ко мне пришла! Когда я подле тебя, я делаюсь лучше. Облагородила ты меня, Марфа. Давно хотел поблагодарить тебя. Всегда-то выслушаешь, посочувствуешь. Ко всем ты, правда, так добра... Даже к Лариске. Она мне говорила. Но ко мне ты, пожалуй, лучше, чем к другим, относишься, хотя и не одобряешь, не приемлешь многого во мне. Правда это иль нет?

– Правда.

– А почему?

– Ты рассказал мне про свою жизнь, доверил больше, чем другим. И я... будто мы немножко породнились. Сама не ожидала.

Не знаю, кто из нас первым встал, кажется, оба одновременно. Мы стояли и смотрели друг на друга, растроганные.

– Никогда я бабам руки не целовал, но, если позволишь, тебе поцелую.

И Харитон неловко поцеловал мне руку, сначала одну, затем другую.

Иннокентий вошел секундой позже. Его, видимо, поразило выражение наших лиц. Чуть нахмурившись, он с недоумением смотрел то на Харитона, то на меня.

Харитон вышел, кивнув мне головой, забрав свои книги. Иннокентий строго смотрел на меня:

– Давно я собираюсь спросить: у вас что – дружба?

Я села в свое кресло, Иннокентий продолжал стоять, ожидая ответа.

– Это не дружба. Другое.

– Что же?

– Мы вроде с ним как побратались.

– Побратались? – Он сел на стул.– В данном случае это слово как-то не подходит...

– Как раз подходит.

– Гм... Марфенька! Я должен тебя от него предостеречь. Это тебе не Сережа...

– Харитон никогда не сделает мне ничего плохого. Он нуждается в сестренке. У него никогда не было сестры.

– Нашла братца. Наивность твоя безгранична. Харитон – волк!

– Харитон – хороший человек. Иначе вы не взяли бы его на «Ассоль».

– Ича настоял. Плавание будет не из легких, а Чугунов силен, ловок, умел... И матросы его слушаются. У нас, кажется, имеются рассказы Честертона на английском языке? Зайди, пожалуйста, почитаю перед сном.

Я искала минут сорок, предварительно засунув томик за книги на нижней полке, пока Иннокентий сам не извлек его оттуда. А вроде просматривал журналы...

Уходя, он вежливо пожелал мне спокойной ночи. Руки не поцеловал. А это ему более бы подходило, чем Харитону.

Шурыга не лгал, уверяя, что в море-то они «вкалывают» засучив рукава. Такое впечатление, что лишь теперь, удаляясь от морских дорог в беспредельную, пугающую неизвестность, команда по-настоящему взялась за ремонт «Ассоль».

Пока «научники» возились со своими батометрами, шарами-зондами, гигантскими «авоськами», матросы под видом текущего ухода за судном производили самый настоящий ремонт (что им следовало бы сделать, еще когда «Ассоль» стояла в доках!). Целый день наши парни вместе с Леной Ломако конопатят, шпаклюют, олифят, скипидарят, белят, красят, протирают до блеска ветошью, драят с песком, яростно уничтожая малейшее пятнышко ржавчины.

Вот когда сказалась плохая пригонка надстроек, настила палуб и трюмов, постройка их из сырого леса. Доски высохли и покорежились. Вот когда ребята (братишки) бросились прощупывать, нет ли незамеченных трещин где-нибудь в пятке руля или рулевых петлях, нет ли ослабления швов или чего-либо в этом роде. Они хорошо несли судовую службу (Валерка Бычков едва ли не лучше всех), потому что знали: океан миндальничать с ними не будет. Они дошли до того, что во время станций, когда «Ассоль» останавливалась или медленно дрейфовала, свободные от вахты, надев ласты и маску, ныряли в ледяную воду, проверяя подводную часть судна, а потом что-то бетонировали в нижних трюмах. Капитан Ича считал, что это лишнее, но Харитон уверил его, что ребята просто закаляются. Особенно старались в машинном отделении. Когда бы я, проходя мимо, ни заглянула туда, механики вместе с закопченным Шурыгой что-нибудь откручивали и закручивали, отыскивая подозрительные на ржавчину места.

Мне кажется, в кубрике наводил на всех страх Анвер Яланов. Матросы явно боялись этого течения и в глубине души надеялись с ним не встретиться. А вечерами мы все собирались в кают-компании, где было так тепло и уютно. В руках Сережи Козырева появлялась гитара, и он, аккомпанируя себе, пел песни. Голос у него хороший, баритон, и все были в восторге. Матрос-ленинградец, внешне смахивающий на артиста Бортникова, неплохо играл на аккордеоне, который всюду возил с собой. Дядя рассказывал о своих камчатских скитаниях. Его с интересом слушали и матросы и научные работники. Барабаш или Иннокентий раза два в неделю читали лекции об океане. Но чем бы мы ни заполняли свои вечера, заканчивали их неизменно одним и тем же: чтением стихов.

Я так и не поняла причины моего успеха. Ни в школе, ни на заводе никто отнюдь не считал, что у меня артистические способности. Просто я очень люблю стихи.

Начиналось всегда одинаково – Валерий Бычков басом требовал: «Марфа! Прочитай-ка нам Роберта, про сны!» С ударением на втором слоге. Дались ему эти «сны». Вот уж не ожидала, что у меня с Бычковым общие вкусы. И я читала в сотый раз «Сны» Рождественского. Или его «Весенний монолог», который начинается так:

За порогом

потрясающие бездны.

А заканчивается отчаянной надеждой:

Что-то будет.

Непременно

что-то будет.

Что-то главное

Должно

произойти.

А однажды я прочитала строчки из стихотворения, которое пела Лариса:

Будут ясные зори,

Нежданные грозы,

В небесах полыханье огня.

Облака кучевые

В рассветном просторе.

Будет день,

Когда солнце

Взойдет без меня.

Стихотворение понравилось, хотя все немного взгрустнули.

– Это тоже Роберта? – спросил Валера Бычков.

– Нет, это Иннокентия Щеглова. Все были изумлены.

– Вот не знал, что вы балуетесь стихами,– сказал Барабаш.

Стали просить Иннокентия Сергеевича прочитать что-нибудь из своих стихов. Я незаметно сбежала.

Перед сном ко мне заглянули дядя и Сережа. Дядю я усадила в единственное кресло, а мы с Сережей уселись рядком на моей койке. За иллюминатором бились тяжелые, многотонные волны, завывал на все голоса ветер. Стали вспоминать Москву. Дядя рассказывал о той Москве, которую мы с Сережей уже не застали. Мы же, естественно, говорили о Москве последних лет, о нашей жизни там, о близких. Дядю заинтересовало, что я прыгала на лыжах с трамплина. И удивило, что Сережа к спорту совершенно равнодушен. Даже на футбол никогда не ходил, даже не смотрел по телевизору хоккей. Вскоре Сережа ушел в радиорубку, «говорить со всем светом».

– Зная три языка и азбуку Морзе в придачу, можно говорить со всем светом,– с восхищением заметил дядя.– Какая теперь замечательная молодежь,– добавил он.

Я рассказала, какого мнения Козыревы о своем сыне.

Арсения Петровича дядя знал и никак не мог взять в толк, как он мог настолько не понимать сына.

Мы с дядей засиделись допоздна. Старый мой дядюшка был удивительно молод. Как врач он пока не был перегружен работой (мы, как на подбор, один здоровее другого) и потому принялся за изучение биологии моря; чтоб не быть лишним в экспедиции, он помогал в практической работе Барабашу.

На другой день, как всегда после утреннего метеонаблюдения, я ушла в радиорубку, где порядком задержалась. Целая гора радиограмм. В эфире тесно, как в московском универмаге перед праздником. К обеду я просто выбилась из сил, а предстояло еще очередное наблюдение. Когда я вышла на палубу, то застала всех в веселом оживлении. Над нашим судном делал круги Ил-14. Ярко-красные плоскости и фюзеляж полыхали на фоне сумрачного неба, как пламя.

– Далеко залетел!—донесся до меня удивленный возглас капитана. Он стоял на мостике рядом с Иннокентием, оба смотрели вверх.

Самолет ловко сбросил нам вымпел, помахал в знак прощания крыльями и мгновенно скрылся за серыми тучами.

В длинном картонном пенале оказались письма и последние газеты. Газеты Миэль отнесла в кают-компанию, а письма мгновенно разобрали. Мне было пять писем. От Августины (целых два), Ренаты, старшего Козырева и коллективное с завода.

Письма Августины – это любовь. Она сожалела, что не поехала со мной на Камчатку: может, она отговорила бы меня пускаться в плавание по океану. Она кротко сердилась на Ренату Алексеевну, что та не оставила меня работать на океанской станции, хотя я ей и писала, что Рената Алексеевна очень уговаривала меня остаться. Но кто же в здравом уме и твердой памяти сам откажется выйти в океан?

В письме с завода приветствовали мое мужество (вот еще), заявляли о своей вере в меня, желали доброго плавания и сообщали всякие заводские новости.

Арсений Петрович, кажется, повторялся. А письмо Ренаты на этот раз привожу целиком:

«Дорогой друг мой Марфенька! Может, письмо мое догонит тебя где-нибудь в океане. Как бы хотелось поговорить с тобой!

Марфенька, как я поняла из писем, твоих и брата, вы полюбили друг друга. Право, не знаю, радоваться мне или огорчаться. Мне кажется, ты совсем не понимаешь, каков Иннокентий, видишь его не таким, какой он на самом деле. Это не значит, что он хуже, чем ты его себе представляешь. Он глубоко порядочный человек и прирожденный ученый. Ты видишь его мужественным, суровым, сдержанным. А он нетерпим, внутренне ^вспыльчив (комок нервов), характер у него тяжелый, скрытный и полон противоречий.

Мама рассказывала, что и ребенком он был очень нервен, тяжело переживал смерть отца, болезненно переносил второе замужество матери.

Иннокентий – максималист. С людей, как и с себя, он спрашивает по самому высокому счету. А ты к людям добра и снисходительна. Ты от души пожмешь руку бывшему преступнику, радуясь его победе над собой, а Иннокентий ведь побрезгует.

Тебе всегда придется быть на высоте. Если ты хоть раз упадешь в его глазах, он этого не простит. Не сможет. Так получилось с Ларисой. Тебе будет трудно с ним. Я хочу, чтоб ты об этом знала. Милая-милая Марфенька, такая ясная, веселая, простая, как я боюсь за твое счастье.

Интересно, полюблю ли я когда-нибудь? Пока еще не любила. Ведь не каждому дается такое счастье – любить. За мной пытаются ухаживать, но скоро, наверно, перестанут: называют меня недотрогой, несовременной. Педагоги мною довольны, прочат большое будущее... Я очень много работаю. В свободные часы изучаю Москву. Августина здорова, хотя тоскует по тебе. Это хорошо, что ты ей часто пишешь.

Милая, милая Марфенька, желаю счастливого плавания! Как странно, где-то в океане крохотный кораблик борется со стихией и на нем три самых дорогих мне человека: дедушка, брат и лучшая моя подруга. Целую крепко. Твоя Рената Тутава».

С радостью и в то же время с какой-то каменной тяжестью на сердце поднялась я на палубу. Пора было делать замеры. Мои приборы установлены на верхнем мостике.

Когда «Ассоль» стала для очередной станции, то никакие якоря не могли удержать ее на месте. Воды океана стремительно тащили ее к югу. Иннокентий обвел глазами взволнованных товарищей, тесно окруживших его.

– Неужели...– начал было кто-то и умолк. К ним спускался с мостика улыбающийся Ича.

– Течение,– сказал он коротко.

* * *

Так мы нашли Течение, когда почти отчаялись его найти. Оно действительно отклонилось на пять градусов к югу-западу.

С этого дня я узнала, что значит настоящая работа. Все узнали, кто еще не знал. К научной работе были привлечены все матросы. Всякие покраски-шпаклевки прекратились. Не до этого. На северном полушарии Великого океана зимние месяцы вообще бедны наблюдениями. Есть обширнейшие районы, где зимних наблюдений вовсе не вели. Наше Течение не изучалось ни зимой, ни летом – белое пятно на карте океана. Никто ничего о нем не знал. Изучение надо было начинать так, как если бы мы очутились на другой планете.

Не совсем в удачное время года начали мы изучать Течение. Месяц март...

Все наши наблюдения были сверхплановыми, являясь как бы репетицией к предстоящей работе. И это было мудро.

Ведь у нас до этого то лопался трос у дночерпателя, то оказывалась неверно рассчитанной оснастка нашего двухсотлитрового батометра, и ее надо было переделывать. Кожух подводного радиометра (такой стальной баллон) пропускал воду, и надо было срочно заменять прокладки. То были упорные неполадки с лебедкой. Каждый реагировал на это согласно своему темпераменту и воспитанию. Чертыхались, ворчали, сопели, вздыхали (не слышала, чтоб кто-нибудь ругался) и... работали, сжав зубы. И вот теперь, когда мы брали первые замеры уже на Течении, все ладилось, все шло так любо-гладко, одно загляденье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю