412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Берестов » Избранные произведения. Т. I. Стихи, повести, рассказы, воспоминания » Текст книги (страница 35)
Избранные произведения. Т. I. Стихи, повести, рассказы, воспоминания
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:11

Текст книги "Избранные произведения. Т. I. Стихи, повести, рассказы, воспоминания"


Автор книги: Валентин Берестов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)

 
Помните, братья! В темнице холодной
Пятницкий Ваня сидит.
 

Нечто подобное, но во время империалистической войны сочинил папа и даже напечатал в журнале «Весь мир»:

 
Помните, братья! В деревне голодной
Труженик-пахарь живет.
 

Вижу из-под стола, как мама перебирает старые письма и открытки. Может, ей попалось послание какого-нибудь очарованного ею гимназиста. И звучит тот самый мотив, на какой мама поет все песни. Бедный гимназист! Наверное, над ним посмеялись:

 
Я вас люблю. Вы мне поверьте.
Я вам пришлю блоху в конверте.
 

Из-под стола слышится смех. Мама извлекает меня оттуда и уходит заниматься хозяйством.

Нахожу конфискованную книжку и встаю с ней у большого зеркала, казалось, еще таящего мамино отражение. Картинки, отражаясь, сохраняли смысл. Буквы полностью его теряли, ничего не разберешь.

И еще одна тайна зеркала. Странная вещь! Почему мы помним лица тех, кого видели в детстве, и совсем не помним собственных детских лиц, отразившихся в зеркале, в луже, в колодце? Не нам самим, а другим людям суждено помнить наши детские, а потом юные лица.

Домохозяйка

О том, что дома у нас не богатство, а, так сказать, честная бедность, я с удивлением узнал в четыре года, когда начал читать. Книжки любимой дешевой серии «Книга за книгой» стоили 35 и 50 копеек, но покупались редко, все-таки ощутимый расход. Родители считали каждую копейку. Сами снимали квартиру, но одну комнату сдали квартиранту. Специалист по сельскому хозяйству, вечно в разъездах, приезжал ночевать, и то не всегда. Я забегал в его комнату, там не было ничего интересного, кроме журнала «Лапоть» с карикатурами на деревенские темы. Папа снял большую и красивую квартиру, ибо так когда-то полагалось жить учителю, особенно если он директор. Умом я понимал, что мы бедны, но жизнь в доме все равно казалась роскошной.

Все у нас было праздничным, нарядным, ведь мама стряхивала, сдувала, смахивала каждую пылинку с мебели, а у столов, у зеркала, комода, стульев (часть вещей была наша, часть – кулагинская) по еще дореволюционной моде все было витое, выпуклое, с цветочками, шишечками, шариками. Кровать родителей увенчивалась по углам четырьмя блестящими шарами, в них так смешно отражалось мое лицо. Кружевные шторы. Белые с ажурными прорезями шторки на окнах чисты, свежи, как новенькие. Цветы политы и ухожены.

Что до одежды, белья, покрывал, половиков, то и тут бедности было не к чему прилипнуть, оставить приметы. Мама изо дня в день что-то трясла, стирала, подсинивала, крахмалила, штопала, шила на ножной швейной машине «Зингер». Единственное ее приданое, не считая серебряных чайных ложек и старинной книжки на мелованой бумаге «С севера на юг». С книгой я по малости лет обошелся дурно. Черные рисунки меня не устроили, я их раскрасил, а страницы с «плохими» зверями и птицами удалил. Об этой книжке мама жалела всю жизнь. Видно, любила ее с детства.

Мокрым песком или бузиной чистились до блеска все чайники, тазы, рукомойники, никелированые дверные ручки. А до чего вкусны испеченные мамой желто-красные плюшки или весной – жаворонки с глазами-изюминками. Осенью мама покупала антоновские яблоки, клала их на рогожу и солому во всех закутках квартиры. И как славно мешался запах яблок с запахом первого снега из открытой форточки. Зимой на снегу, летом на траве мама выбивала и обновляла половики, она их называла постилками. «Опять постилки спутал!» – это драматический припев всего моего детства. Значит, не ходил я по дому, а носился.

У мамы было одно выходное платье, из крепдешина, лиловое, в косую полоску. Голову мыла дождевой водой, распуская перед зеркалом пышные каштановые волосы, которыми очень гордилась. Поймала мой восхищенный взгляд: «Тебе тоже нравятся мои волосы?» «Да! – радостно ответил я. – Ты похожа на Петра Первого!»

Что ни надевал папа, все казалось новым, только что купленным. Ведь старая застиранная светлая рубаха превращалась в корыте с краской в поблескивающую синюю или черную. Папа надевал фуражку и рубаху навыпуск и шел на работу. Я бегал в коротких штанишках с лямками крест-накрест и все лето – босиком. Как бывало, весной ждешь, чтоб земля под зеленой травкой поскорей нагрелась и можно было забыть о башмаках со шнурками, вечно они не вдеваются и рвутся. Зато ноги приходилось мыть в тазу много раз в день, иначе пойдут цыпки, мама их страшно боялась, и босыми ногами пол запачкаю. Совсем не как в любимом анекдоте Рины Зеленой: «Папочка, почему руки моют часто-часто, а ноги никогда?»

Белые носочки с сандаликами надевались редко, так же как и нарядная матроска с бескозыркой и золотыми буквами по ленточке – ГЕРОЙ. Когда я впервые появился в том геройском наряде на улице, мальчишки с презрением посмотрели на новоявленного барчука и процедили сквозь зубы: «Матрос, в портки натрес!» Оскорбление сразило меня наповал, а мама ласково одобрила желание скорей переодеться.

Одно время кроме кур мама завела еще и поросенка Ваську. На него я норовил сесть верхом. Васька сердито нес меня к своему убежищу под верандой. Я соскакивал, а Васька гневно сопел, пока я не начинал чесать его розовое брюхо, отчего он сразу делался добрей. Появились и две козы – Валька и Белка. «Валька, Валечка!» – звала мама, и мы с козой наперегонки мчались к ней. Иногда на нее обижался я, иногда коза.

Как-то под крыльцом углядел денежную купюру. Долго и тщательно проталкивал ее прутиком сквозь щелку между порожками к краю крыльца, потом подтягивал к себе. И вот заветная бумажка в руках: «Папа! Десятка!» Мой вклад в семейный бюджет! «Один миллион!» – прочел папа. Я остолбенел. Вот это да! «Или десять рублей», – дочитал он. И рассказал про разруху после гражданской войны и как страну спас нэп. Новая экономическая политика. Что стало с нэпом дальше, он не сказал. Миллион я сунул в толстый том отчета какого-то съезда партии, к фантикам от конфет.

Я любил, когда мама во дворе секла капусту, и мне доставалась кочерыжка, или же варила варенье в медном тазу, и я лизал розовые пенки с блюдечка. Гости, кроме родни, бывали редко. Их полагалось принимать с разносолами, вином, сластями. А это удар по семейному благосостоянию. Интеллигенция встречалась в народном доме, где кино, лекции, концерты, танцы, чаек в буфете. Я до седых волос приписывал создание народных домов советской власти, а они были при царе, советское тут только слово «нардом», подобно тому, как Зачатьевский монастырь в Москве превратился в Зачмон.

И все ж с самого утра, проводив папу на работу, мама только и делала, что готовилась принять какого-то желанного, долгожданного гостя. Гостем, кого она каждый день так весело, хлопотливо и заботливо ждала, был папа, идущий с работы. Торопилась управиться к его приходу, прибраться, как она говорила, чтоб папа не застал ее за этой возней, чтоб не увидел ничего неприбранного, и чтоб, не дай Бог, не предстать перед ним в затрапезном виде, усталой и раздраженной. Папа входил своей легкой походкой, мама принималась расспрашивать о делах, о студентах, сообщала домашние, а также уличные и городские новости, которые каким-то образом успевали стать ей известными. Наверное, приносила их с полными ведрами от колодца, места встреч и как бы женского клуба.

Доктор Лебедев

В 15 лет прочитал у Мандельштама, что «мы в детстве ближе к смерти, чем в наши зрелые года» и вспомнил серебряную ложечку, ее сует ко мне в рот друг папы доктор Лебедев. Николай Александрович, гордость, любовь и надежда Мещовска, спас меня от скарлатины и дифтерита. Я сам, как помнилось маме, видя над собой лица родных, невыносимо тревожные и грустные, просил: «Доктора!» Моего брата Лебедев вылечил от круппозного воспаления легких. Пенициллина еще не изобрели. Когда Дима наконец очнулся и чуть окреп, он с яростью поглядел на своего спасителя и сказал: «Это ты меня калял? Ну, сейчас я тебе все твои лампочки перебью!»

Благодарные матери жаждали чем-нибудь одарить Лебедева за спасение детей. Тот не брал ни подарков, ни денег. «Если уж так хочется отблагодарить медицину, – говорил он, – то поухаживайте за цветами у больницы!»

Все лето мама с другими родительницами ухаживала за цветами в больничном дворе, брала и меня с собой. Какие клумбы, какие розы! Я любил белый и розовый табак со сладкой каплей на донышке цветка. Мамы дружно поливали цветы, разбивали все новые клумбы. И, наверное, каждая думала: кабы не Лебедев, она б тоже ухаживала за цветами. Но на могиле ребенка.

На больничном дворе я завел себе друга. И еще охотней ходил за белую, как докторский халат, ограду. Мы тихо играли, беседовали. Беда, что друг жил в другом конце городка, и оба были слишком малы, чтоб самостоятельно навещать друг друга. Я нарочно выходил на перекресток, глядел на бывший монастырь, который теперь называли «Коммуной труда», хотя и коммуну уже упразднили. Ждал появления друга. Мама принесла фото цветоводок на фоне пышной клумбы. Скучая по новому другу, я брал альбом и с радостью находил его лицо на снимке. Сказать мамам, что мы друзья и хотим играть вместе, по малости лет не догадались.

Доктор Лебедев был еще земским врачом и, как я теперь понял, истинным европейцем. Запах одеколона, ослепительные воротнички, и дом европейский, я потом видел такие в Италии и в Америке. В гостиной – картины за стеклом, большие окна, и так весело посвечивали столовые приборы, белые скатерти и салфетки, чьи-то глаза с портретов. Папа ходил в сад к доктору ухаживать за пчелами. Делал он это не только в благодарность за наше спасение, но и для радости. Он любил пчел и восхищался ими. Смотрел на тружениц с тем же уважением, что и на доктора, его жену и дочерей со звонкими голосами и ясными лицами. Хранил в альбоме семейный снимок Лебедевых.

Я ходил к ним нарядный – в белой матроске с синим воротом, в начищенных зубным порошком сандаликах, в белых носочках с синей каймой. Стоял в сторонке и наблюдал, как папа, похожий на бедуина из книги «С севера на юг» (белая марля с откидной сеткой для защиты лица), пыхтя дымокуром, вынимал соты.

Вдруг одна из окуренных пчел давай виться надо мной. Я – от нее. Вот уже калитка. Пчела жужжит за спиной. Бегу по улице. Жужжит, гонится, не отстает. Мне жутко. Что за сумасшедшая пчела! От нее не убежишь, ветер, свистящий в ушах, ее не сносит! Наконец в полном изнеможении рухнул в траву и был ужален. Бедняжка угодила за ворот матроски и никак не могла освободиться.

Однажды я, уже сорокалетний, попал в Торхово, в родную избу отца. Вечером мы пели с учителями и директором Кудринской школы, моим двоюродным братом Шурой. Его мать, тетя Поля, глядя на меня, вспомнила папу. Больше всего ее волновало, зачем юный Митя, приехав на побывку с войны, посадил липу не перед домом, где б она красовалась и давала тень, а в огороде, где от нее никакого проку, а от тени – тем более. А ведь посадил и наказывал не трогать. И в эту войну ее, такую громадину, не спилили, а сколько вышло б дров. «Зачем, деточка, он ее тут посадил? – допытывалась тетя Поля. – Он такое зря не делал. Ты попробуй меду! Вот васильковый, зеленоватый. А это бело-золотой, липовый. У нас лучший мед в деревне!» И вдруг нашла ответ: «Так вот зачем твой отец посадил липу в огороде!»

Был в Лебедеве аристократизм, он не стеснялся держаться барином. И в доме все оставалось по-старому, по-барски. Но в итальянское стекло большого окна любой мог постучать среди ночи. А барские манеры доктора внушали уверенность – вылечит! Впрочем, то, что казалось барством, на деле было независимостью. Лебедев никого не боялся. Попробуй-ка кто-нибудь, даже секретарь райкома товарищ Романовский, без него обойтись, если заболеет!

Тогда весь город поднимал головы на звук самолета. И вдруг самолет покружился и сел на выгон за больницей. Все – туда, и я с ними! Самолет с красными крестами на фюзеляже стоял на выгоне. Летчик расхаживал рядом, позволяя любоваться крагами, кожаными курткой, шлемом, очками-консервами.

Санитары на носилках втащили больного в самолет. Один вышел с пустыми носилками, другой улетел с больным. Из стихов и рассказиков, какие мы с прабабушкой слушали по радио, передавая друг другу наушники, я знал, что самолеты за больными посылает Сталин, он спасает их от смерти. В голову не приходило, что это сделал доктор Лебедев.

После войны начальство взялось-таки за Лебедева. Теперь оно от него не зависело. Чуть что, к важному пациенту вызовут специалиста из Калуги или отвезут его туда на машине. Не то, что прежде, когда мама, отпуская меня «в город», умоляла глядеть по сторонам, чтоб не попал под копыто лошади или под колесо телеги. Ненадолго заехал голубой автобус – и событие для всего городка!

Больницей назначили заведовать молодого врача. Лебедева понизили до рядового ординатора. Новый главврач знал, что чиновникам поперек горла популярность Лебедева, независимая манера держаться. Как, мол, перестав быть главным, поведет себя этот гордец? Мещовск полушепотом недоумевал и негодовал. Были и другие горести. И Николай Александрович покончил с собой. До сих пор кто-то заботится о могилах Лебедева и его жены, сажает цветы.

Через много лет напишу стихи про доктора Лебедева, про свои детские хвори, про санитарный самолет, про волшебное царство цветов, шмелей, пчел и бабочек в больничном дворе. То был для меня, малыша, райский сад, и я завидовал больным в серых халатах, что им не нужно уходить оттуда.

Доисторический возраст

И еще воспоминания того доисторического возраста, какой больше всех любил Корней Чуковский, автор «От двух до пяти». Тут можно вспомнить лишь обрывочные, хоть и яркие впечатления. Но их не расположишь во временной последовательности. Помнится лишь, что дело было зимой или летом, а в моем случае – в доме Кулагина или в каком другом.

Раннее, «докулагинское», воспоминание. Мама купает меня в корыте, оно еще кажется мне громадным. Появляется папа и ласково смотрит на меня. Я его стесняюсь. Папа прячется за угол печки. Оттуда выглядывают его веселые глаза. А вот уже «кулагинские». Двор. Поранил ладонь о склянку и вижу свое розовое мясо и белую кость… Конец зимы. Добываю в мусорном ящике пустую бутылку. Приношу домой, наливаю в нее воду, ставлю ветку тополя. Лютый мороз, а на ветке клейкие листочки…

Бегал из дома Кулагина через улицу во двор наискосок. Там жили приятели. Но я помню не их, а лишь испуганные лица взрослых, когда мы принесли из чулана брошюру, на обложке человек в очках, острые глазки, бородка – Троцкий! Помню недоуменные разговоры взрослых: «Рыков-то – всего лишь наркомсвязь!» Но в мировую историю я тогда еще не включился, жил внутри первобытного племени малышей и, если верить Ю. В. Кнорозову, повторял вместе с ними путь человечества: до возникновения государства, письменности и истории – непрерывной памяти общества.

А еще – палисадник с низеньким заборчиком перед домом Кулагина. Он делался волшебным, когда внутри него расцветали синие, желтые, белые аквилегии – водосборы или, как мы их называли, колокольчики. Белая сирень и аквилегии до сих пор самые любимые цветы в Мещовске.

Ах, да! Еще воспоминание. Из дома Кулагиных отец впервые вечером повел меня в нардом, в общество одних взрослых, на концерт московской скрипачки Славы Рошаль и пианиста Вальтера. Его имя я часто слышал по радио, но слушал и сами пьесы в его исполнении. Вот отец и повел меня на концерт, чтоб пораньше привить вкус к живой классической музыке. Хорошо помню лица обоих музыкантов. Будь я художником, нарисовал бы их по памяти. В момент игры оба казались родными, будто они из нашей семьи и приехали навестить нас с папой. Отец рассказывал: «Ты слушал как взрослый».

Что до младенческих игр и товарищей по играм, то сравню наше детское общение с переживаниями, какие уже в юности испытал, например, в читальных залах. Так много усвоено, принято в ум и в душу, но ничего об этом не помнишь. Может, потому, что все это еще не прошло, не стало воспоминанием, а живет и действует в нас и сегодня.

Так в младенчестве человек вбирает в себя через язык, через игры, их магические считалки и языческие заклички, обращенные к силам природы («Весна, весна! На чем пришла?»), не больше не меньше как опыт всего человечества, и тут лучше наблюдать за малышами, чем пробовать в самом себе пробуждать эту память…

Поздней осенью мы с Татьяной Александровой шли по нашей улице Волгина. Подбегает малыш лет двух-трех. На варежке грязный снежок с обрывками травинок. «Комок! – радостно сообщил малыш. – Белый комок!» «Снежок! – разделила Таня его восторг. – Дивный белый снежок!» «Да-да, дивный!! – возликовал малыш и бросился к родителям. – Смотрите, дивный снежок!» Так в его ум и душу вошли два новых слова. Но разве он когда-нибудь вспомнит об этом? Вспомнит, как сам создал новый, небывалый для него предмет, хотел его назвать и ликовал, когда ему от имени всех поколений народа, на чьем языке он говорит, дали название того, что ему открылось?

Нет, недаром калужские крестьянки зовут малыша батюшкой. Его колоссальная умственная работа, о какой писал автор «От двух до пяти», требует великого уважения.

И другой пример. Тою же ранней зимой или поздней осенью в нашей «зоне отдыха» (ничего себе название!) наблюдал, как малыш пробовал влезть на обледенелую клумбу. Он был сразу Сизифом и Сизифовым камнем: почти наверху, но поскользнулся и – опять вниз. Проделав это много раз и, почти укрепившись на вершине, умоляющим взглядом посмотрел на маму: поддержи, мол. «Ты что? – наставительно сказала нарядная дама. – Забыл, что ты мужчина? Мужчины не просят о помощи!» И посмотрела на меня, вот как я его воспитываю! Малыш прекратил свои попытки, повернулся к матери и гневно произнес: «Ты – пиписка!» Дама подхватила его и поскорее скрылась с глаз долой.

Трехлетних «батюшек» надо уважать! И десятилетних тоже. Для меня было счастьем, когда один мой друг-школьник похвалил меня своей маме: «Взрослые почти не слышат, что им говорят дети. А этот дядя слушает».

Ночной побег

Ю. В. Кнорозов считает, что в мире господствует принцип единственного исключения. Тургеневский герой сказал: «У меня нет никаких убеждений!» «За единственным исключением! – возразил другой. – То, которое вы сейчас высказали».

«Как? – удивился я. – А вечный двигатель? Он же невозможен!» «За единственным исключением, – поправил Юрий Валентинович. – Вселенная как таковая. Она и есть вечный двигатель».

Об этом напишу подробнее, когда в мемуарах доберусь до Кнорозова и его теории коллектива. «Исключение лишь подтверждает правило», – это стало поговоркой. Более того. Если нет единственного исключения, то все ваши утверждения, теории, правила – неверны.

А тут единственное исключение сразу для двух утверждений автора этих записок. 1) Я был послушным мальчиком, старался не нарушать никаких запретов. 2) Папа своих сыновей уважал, понимал, был к нам добр и не только не поднимал руку ни на кого из нас, но и голоса не повышал. За единственным исключением…

Я знал, папа вечером уйдет в городской сад. Педтехникум в горсаду прощается с выпускниками. Как же без директора?

Ужинаем одни. Ловлю звуки оркестра из горсада. Хочу к отцу, к музыке, к студентам. Спрашиваться у мамы не стал. Сама не пошла и меня не пустит. Наказаний я не боялся. Папа, как сказано выше, даже голоса не повысит. Мамины шлепки и укоры (так и слышу «Поте-ря-я-ял!» или «Рохай!», то есть «рохля») как наказание не воспринимались. Мы просто боялись огорчать родителей. Больно было б увидеть их хоть на миг несчастными по твоей вине. Но мама ничего не заметит. Папа обрадуется и простит. Послушаем оркестр. И вместе вернемся. Мама, конечно, отшлепает, но тоже обрадуется.

Пью топленое молоко из молочника с носиком. Вижу, окно на веранде не закрыто, послушно иду спать. Мама целует Диму и меня, идет к себе. Крадусь на веранду – и в окно! Прыгаю на мокрую от свежей росы травку. Знал бы, сколько преступлений совершаю сразу. Мало того, что сбежал без спроса туда, куда меня не звали. Но явился на люди, на взрослый праздник, в трусах, в ночной рубашке, босиком! И это сын уважаемого человека, директора, мальчик из приличной семьи!

В городском саду ночь, освещенная китайскими фонариками. Оркестр гремел. Студенты танцевали со студентками. Или сидели рядом на скамьях. Студенты курили, студентки грызли конфеты. Ах, какие фантики можно набрать утром, пока сторож не вымел аллею! Папы нигде не было. Меня заметили, сказали, что папа ушел домой. Два студента взялись проводить. Фонарей на Октябрьской улице не было. Сквозь щели в ставнях просвечивали желтые лучи керосинок. Волки могут быть в канаве на той стороне. Сообщаю студентам, что не боюсь никаких волков, но для верности даю руки тому и другому.

Родители были не просто огорчены. Они были потрясены моим поступком. Ночь, а кроватка пуста, неизвестно, где я пропадаю. Но мама не стала меня шлепать. «Ты никогда его не наказывал, – сказала она папе. – Вот и результат!»

Папа молча снял ремень. Даже не знаю, ударил он меня тем ремнем или нет, так как потерял сознание. Дальше – утро, голоса в соседней комнате: «Это крапивница. Уж очень он впечатлительный». И вот ко мне идет папа, такой несчастный, такой старый. Сейчас же развеселить его! Смеясь от радости, тянусь к нему из кроватки. А за окном, как приклеенная, алеет сдвоенная ягодка поспевающей вишни.

После этого окно надолго завесили, я заболел корью. Видимо, мой побег объясняется и тем, что у меня еще вечером поднялась температура, вот и перевозбудился. Но теперь знаю: это принцип единственного исключения, подчеркнул, каким счастливым было детство и как мы любили друг друга.

После смерти прабабушки мы и баба Саша с тетей Машей переселились в белый невысокий домик на той же улице, в квартиру подешевле. Стою на его крыльце и вместе с другими мальчишками приказываю туче, что плывет по ясному небу, сея грибной дождь:

 
Дождик, дождик, перестань!
Я поеду в Аристань
Богу молиться,
Христу поклониться!
 

Кричу и чувствую, что делаю нечто запретное, неподобающее. Бог, Христос – все как-то не по-советски. Но сила детства человечества, еще живущая во мне, включив некогда и самого Христа в колдовскую языческую формулу, заставляет и меня, безбожника в стране безбожников, выкрикивать это имя и давать свой детский обет Богу.

Мне шесть лет, и мое детство продолжится уже не в первобытном обществе, а в государстве, в обществе историческом и политическом.

«Дождик, дождик, перестань!» – вспомнилось мне, когда весной 1991 года я глядел с Масличной горы на Иерусалим. Дождик от нашего заклинания в тот далекий день сразу перестал. А я через много лет исполнил нечаянный детский обет Богу.

В храме Гроба Господня я думал о своих бабушках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю