Текст книги "Избранные произведения. Т. I. Стихи, повести, рассказы, воспоминания"
Автор книги: Валентин Берестов
Жанры:
Детские стихи
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц)
А вот показались пески, но уже с трех сторон окруженные полями. Они в какой-то синеватой дымке, как бы не от мира сего. Память о том, что было здесь, пока могучий «Тельман» не отнял у пустыни эти земли. Овражек у дороги. Серая земля, покрытая солью, как инеем, и большой лиловый куст тамариска. Придет канал, и тот же «Тельман» вновь перейдет в наступление, чтобы…
Тут мое перо остановилось, и я вспомнил имя геолога Минаева, которое с оглядкой повторяли по всей трассе великой стройки коммунизма – Главного Туркменского канала. Минаев будто бы добивается, чтобы стройка немедленно прекратилась. Вода по сухому солончаковому руслу Узбоя не дойдет до юго-запада Туркмении. Амударья обмелеет. Аральское море начнет высыхать. На освоенных землях поднимется уровень подпочвенных вод. Через капиллярные сосудики в почве они начнут испаряться. А соль, содержащаяся в воде, никуда не денется, она пропитает и погубит почву. Великая стройка коммунизма – безумная затея.
Не знаю, кто такой Минаев. Его имя потом так и не всплыло. Может, даже это персонаж легенды. Изыскатели на трассе будущего канала все свои опасения, сомнения и тревоги, наверное, из осторожности приписывали Минаеву. И этот самый Минаев, живший в том числе и во мне, вдруг подумал, что почва, покрытая солью, как инеем, и лиловый тамариск на ней – не прошлое, а будущее земли, по которой мы с Суюном ехали вдвоем на туркменском коне. И все-таки я продолжал свое повествование. …Суюн сел на своего конька, махнул рукой на прощанье и лихо, не оборачиваясь, помчался и исчез за серебристыми деревцами джиды. Сергей остался один на дороге…
Кто такой Сергей и откуда он взялся? Это я по ходу дела переименовал себя из Валентина Берестова в Сергея Комарова и стал писать о себе, Комарове, уже в третьем лице. Сергею Комарову хорошо. Он ничего не знает про Минаева. Он вообще приехал сюда из Ташкента, он – ташкентский археолог. Никакого пакета у него нет, он ведь не имеет к нему допуска и никак не может его везти. Куда ж его понесло? Объяснение очень простое. Начальник экспедиции и вправду привез пакет с фотографиями. Но пакет предназначался самому Сергею. Невеста из Ташкента прислала ему свои снимки. А еще начальник привез телеграмму, из коей следовало, что невеста Сергея прилетает на несколько дней в Нукус из Ташкента, она – корреспондент молодежной газеты, и кому как не Сергею встречать ее в Нукусе, везти на базу в Куня-Ургенч, показать знаменитый минарет и раскопки возле другого, упавшего, минарета и вокруг караван-сарая, а потом провезти по отрядам, где на трассе будущего канала его товарищи раскапывают древние крепости во славу науки. К тому же прилетает она чуть ли не в свой день рождения. Начальница (надо бы придумать ей имя и фамилию), конечно же, по такому случаю снарядила машину и после некоторой суматохи машина отправилась. Шофер решил, что Сергей по своей привычке сел в кузов, а тот, оказывается, побежал в палатку за деньгами. Вот и пришлось давать ему проводника и отпускать на закате в сыпучие пески. Правда, невеста, раз уж она корреспондентка, могла и сама прекрасно ознакомиться с раскопками в Куня-Ургенче и на отрядной машине явиться к жениху, но это простительная натяжка. Итак, вернемся к Сергею Комарову.
– Увидев впереди человека с котомкой у ног, Сергей подошел к нему и стал рядом. Вскоре к ним присоединились трое в черных нарядных папахах и зеленых комбинезонах. И вот показались две машины, одна с бочками, другая с цистерной. Тихий человек, первым вышедший к шоссе, сел в кабину к водителю автоцистерны. «Бросайте папиросы!» – крикнул водитель другой машины. Она была новой марки, Сергей таких еще не видел. Он влез в кузов. Шофер заливал в бак бензин из канистры. Три пассажира в папахах совали носы в ребристую перегородку мотора, заглядывали в кабину, изучали сцепление, лезли под машину, пока ее шофер не начал кричать:
– Что вы там обнюхиваете? Шоферы с МТС, говорите? Небось на базар едете. Свою полуторку пожалели, а моей вам не жалко!
И сгоряча потребовал у пассажиров шоферские права. Те одновременно вынули книжечки из комбинезонов и раскрыли их перед самым носом строгого водителя.
– Вижу, вижу, вы бы помогли!
Трое сложили свои пышные папахи на кабину и молча обступили шофера, вникая в его указания. Наконец мотор заревел, шоферы-пассажиры снова надели папахи, с нескрываемой завистью поглядели на коллегу, открывавшего дверцу кабины, вздохнули и полезли в кузов. Всю дорогу они стояли как зачарованные, прислушиваясь к ровному гудению мощного мотора. Сергей стоял с ними рядом, упираясь локтями в крышу кабины. Лица их были мечтательными, как у влюбленных, и ему как бы передавалось их волнение…
Обе машины шли на базу геологической экспедиции в городок Ленинск, где мне, то есть Сергею Комарову, предстояло поймать попутную машину до Куня-Ургенча. Сергей купил на базаре кисть винограда и очень оживился, услышав, что три девушки, шедшие перед ним, говорят по-русски да еще с волжским оканьем.
…Сергей догнал их и спросил, как доехать до Куня-Ургенча. Но те знали дорогу только в кино да в районо. Откуда они здесь взялись?
– Из Казахстана! Из Ленинграда! Из Москвы! – услышал Сергей.
– И давно из Москвы?
– Ой, я ж в настоящей Москве и не была! Это колхоз такой. «Ленинград» и «Казахстан» – тоже колхозы. Мы – владимирские, из Вязников. В этом году педучилище кончили. Мы тут русский язык преподаем.
– И будут маленькие туркмены говорить на «о»?
– Ой, что вы! Это мы между собой на «о». А в классе мы на «а», – ответили девушки.
– Ну и как? Нравится в Средней Азии?
– Пока нравится.
– Погодите. Будет канал, еще не так понравится! – ободрил Сергей, обогнал девушек и помахал рукой на прощанье…
Тут поездка Сергей Комарова оборвалась, и благонравный романтик исчез. Ведь для того, чтобы остаться романтиком, он не должен был знать то, что знал я… Из небольшого беленого домика банка навстречу мне шел полный, благополучный казах в соломенной шляпе, белом костюме и узорных босоножках. Под мышкой он держал облезлый портфель с оторванной ручкой, похожий скорее на круглый, набитый до отказа саквояж. Прораб узнал меня и пухлыми пальцами побарабанил по портфелю: «Получка для всего коллектива плюс премиальные».
Я остолбенел. Я был уверен, что его уже расстреляли. А он, оказывается, даже не сидит!
Я познакомился с ним еще весной, когда только ехал в Каракумы. И радостно сочинял:
Туда, где строят, где мечтой
В грядущее стремятся!
Туда, где «Средазгидрострой»!
Счастливо оставаться!
В поселке Каратау на берегу Амударьи был наш первый ночлег. Машины остановились на пустыре неподалеку от гигантского фанерного щита. Стали вытаскивать раскладушки, спальные мешки и в свете фар увидели гордую надпись на щите «Здесь будет построен новый социалистический город». Я знал, что в Каратау на великую стройку коммунизма приехали добровольцами калужане Галя Шишкина с мужем, жившие в одном доме с моими родителями. Я разыскал их в поселке, где пока все знали друг друга.
Почти всю ночь мы провели в просторном бараке, где за ковровой занавеской жили мои калужане. А еще в той же комнате проживали два офицера госбезопасности и тот самый прораб-казах. По случаю моего появления каждый что-нибудь выставил на стол, и таким образом я стал общим гостем. Пировали всю ночь. Патриотические тосты сменялись шутливыми, дружескими. Но вот в который раз взял слово казах-прораб и неожиданно произнес:
– Мы пили за родителей нашего гостя. А сейчас я хочу выпить, чтобы весь этот ужас поскорее кончился. Я ненавижу не лично вас, – обратился он к офицерам, – а ваши гнусные, позорные погончики и околыши. Потому что я – не казах. Я – калмык! Моя мать умерла в эшелоне, когда такие как вы изгоняли наш народ. Я не знаю, где ее могила. Я тогда был на фронте. Я спасся. Я объявил себя казахом. Все равно все кругом врут! Я не лучше их, я отказался от своего народа. Будь все это проклято!
– Ладно, ладно, – успокаивали его офицеры. – Выпил и приляг, отдохни.
Мы с моими земляками вышли из барака. Молча проводили они меня до пустыря к нашим машинам и раскладушкам. На рассвете мы уезжаем в пустыню. Значит, меня не привлекут как свидетеля. А Гале с мужем возвращаться в тот же барак. Калмыка, наверное, уже увели… Я, конечно, не заснул. И в первых лучах зари увидел щит с гордой надписью про социалистический город, а прямо за ним высоченную сетку из колючей проволоки и деревянную вышку, на которой топтался часовой.
Что-то случилось за это лето, пока я безвылазно сидел в песках. Прораб-калмык жив и благополучен. Никто его не выдал, даже офицеры-гебешники. А толки об отважном Минаеве! Кстати, русская это фамилия или восточная? А кузнец, откочевавший в пески прямо с общего собрания! А секретные бумаги рядом со стеклянной головкой в кармане у экспедиционного стихотворца! Кто бы их раньше мне доверил? И легенда про умирающего в песках падишаха ни с того ни с сего снова ожила во мне: движется молчаливое войско, и черная степная птица вот-вот опустится на свою добычу. Этими переживаниями я тогда не мог поделиться ни с одним человеком на свете, не только что с бумагой. Моя душа как бы перелетела, перешла незримую черту, разделяющую эпохи. Внутренне я был готов даже к большему, чем то, что случилось через какие-нибудь полгода.
Из Ленинска я уехал опять в кузове полуторки, на сей раз уже туркменской. Даже длинный шоферский ящик был украшен цветной инкрустацией. Я сидел на нем рядом с туркменской семьей и смотрел на высящийся над песками куня-ургенчский минарет. Казалось, мы вот-вот приедем, а минарет все так же маячил перед глазами, но почти не приближался. Мальчик-школьник по-русски, нажимая на «о», рассказывал мне легенду про минарет, не похожую на ту, которая считается официальной. Никакой красавицы и обманутого мастера, бросившегося с минарета, узнав, что та за него не выйдет. Мастер, о котором шла речь, не прыгнул, а улетел с минарета на бумажных крыльях, которые он сам склеил. А построил он такой высокий минарет, чтобы обмануть врагов, которые со всех сторон шли через пустыню, чтобы ограбить прекрасную столицу Хорезма. Увидев минарет, они думали, что Ургенч рядом, оставляли в песках верблюдов с водой и поклажей и, конечно же, гибли в песках от голода и жажды, проклиная обманчиво близкий манящий минарет. (Эта легенда так мне полюбилась, что через семь лет я превратил ее в сказку для детей и назвал свою книгу «Мастер Птица».)
На базе, увидев меня, сначала перепугались, думая, что в отряде какая-то беда, раз я явился следом за нашей машиной. Потом накормили, сказали, что человек с допуском уже в Нукусе, что самолет вылетает завтра. Машину, даже нашу отрядную, даже не до Нукуса, а хотя бы до переправы, мне не дали. Зато выдали кучу денег на попутные машины, на гостиницы и на прочие расходы, связанные со встречей летящей к нам Любови Павловны, экспедиционного врача.
Я должен был доставить Любовь Павловну на базу.
Лишь вернувшись с врачом в Куня-Ургенч, я понял, почему мне не дали машины и настойчиво советовали, встретив врача, переночевать не только в Нукусе, но и в пыльном городке Ходжейли на нашей стороне Амударьи. Шеф тем временем успеет вернуться из своей инспекционной поездки по пескам, и Любовь Павловна даже не узнает о столь злостном нарушении режима.
Пакет я в Нукусе передал. Человек с допуском, не глядя, сунул его в карман. Но странная вещь! Я с волнением ждал Любовь Павловну, как ждал бы выдуманный мною Сергей Комаров свою суженую. Взяв в руки ее чемоданы, я впервые за эту поездку почувствовал облегчение от напряженной работы души, полной предчувствий и страхов. «А где машина? Где Коля Горин?» – спросила Любовь Павловна. Где Коля Горин, любимый шофер шефа? Эта тайна, единственная, какую я теперь был обязан хранить, была для меня не обременительной. «Доктор, разве вас не устраивает такая значительная в вашей экспедиции фигура, как я? Посмотрите, что я нашел по пути за вами». И я показал врачу стеклянную головку, которая привела Любовь Павловну в восторг, и она терпеливо снесла поездку в битком набитом автобусе.
«А где же люкс? – спросила она в гостинице. – Почему вы не позвонили в Совет министров?» Она привыкла ездить с шефом, ибо встречи с руководящими работниками больше, чем жизнь в песках, грозили нарушениями диеты и трезвого образа жизни. Но у меня не было привычки встречаться с высокопоставленными деятелями. Зато на щедро выделенные мне средства я закатил роскошный ужин и не менее роскошный завтрак в лучших точках общепита столицы автономной республики. Ближе к обеду я взял у базара такси. «Совет министров выделил или обком? – поинтересовалась Любовь Павловна. – Прямо до места?». Увы, только до парома через Амударью.
Напрасно Любовь Павловна искала за переправой машину Коли Горина. Пришлось ей вместе со всеми впрыгнуть в открытую полуторку, где все: механизаторы в папахах, старики в чалмах, женщины в платках, закрывавших рот, – сидели на корточках в позе лягушек, чтобы удобнее было подпрыгивать вместе с машиной на ухабах. Глаза Любови Павловны с ненавистью смотрели на меня: «Ну, Валя, я всем расскажу, как вы меня встретили!» А ведь ей предстояло еще два раза сменить попутные машины, трясясь и глотая пыль. Великую стройку коммунизма начинаем, а дороги к ней так и не привели в порядок.
Нас опять подкинуло на ухабе. И снова мне показалось, что я везу свою судьбу. Мне захотелось немедленно вывести женщину из состояния обиды и унижения. Увы, ни песней, ни шуткой тут уже не помочь.
– Гляжу я на вас, доктор, – начал я, – и думаю, сколько же сейчас врачей спешат к своим пациентам. Кто на оленях, кто на конях, кто на самолетах или на лодках по таежной реке. А вы трясетесь на этой проклятой полуторке по этим несчастным дорогам! Все-таки какая у вас благородная профессия!
Эта тирада в духе тогдашних газетных статей и радиопередач подействовала на Любовь Павловну магически. Ее черные глаза излучали счастье. Все-таки пропаганда тех времен умела делать людей и вправду счастливыми. Неудобства, лишения, тяготы – это же не повод для огорчения. Мы же их преодолеваем. Мы же – герои!
В Ходжейли мы пообедали, сходили в кино. Любовь Павловна стерпела с величайшей легкостью и переполненный номер в гостинице, и грузовичок, везший мешки с мукой, и ожидание, пока их разгрузят. Шофер доставил нас до самых наших палаток. А по пути он однажды остановился, отозвал меня в сторонку и сказал: «Не могу больше! Скажи ей, чтобы не говорила по специальности!» Оказывается, Любовь Павловна, увидев, что шофер курит, решила популярно изложить ему, к каким болезням приводит курение. Шофер оказался мнительным и тут же ощутил в себе симптомы каждой из этих болезней.
– Скажи ей, что она тебя убедила и ты бросаешь курить, – посоветовал я. – Она будет очень рада.
– Врать надоело, – вздохнул шофер. – Инспектору врешь, начальнику врешь…
– Тогда скажи, что попробуешь бросить. Ты когда-нибудь бросал курить?
– Никогда! – обрадовался шофер. – Надо попробовать. Спасибо, дорогой! Скажу, что попробую бросить.
Через месяц я забивал на базе ящики с керамикой и порезал себе локоть ржавой железкой. К вечеру меня свалила болезнь (это было заражение крови) с жаром, забытьем и бредом. «Не довезем до больницы, – расслышал я голос Любови Павловны. – Не выдержит он этих ухабов, слишком слаб. Буду лечить здесь». Если б не Любовь Павловна, я бы, наверное, умер. Черная птица, отметившая конец эпохи, кружила и надо мной.
Поправившись, я в один прекрасный вечер проводил моего друга Рюрика Садокова на почту. Он хотел поздравить свою московскую невесту с днем рождения по междугородному телефону. Связь не давали. Пришлось изобразить из себя важных деятелей Академии наук, без которых никак не могла обойтись великая стройка коммунизма, благо под нашими командировками стояла подпись самого президента Академии.
Потом я вернулся в Москву, попробовал продолжить рассказ про путешествие Сергея Комарова. А тот неожиданно пожелал заменить Рюрика в его срочном разговоре и заговорил стихами:
– Алло! Товарищ Комарова?
Вас беспокоит Комаров.
Надеюсь, вы вполне здоровы?
Ну, очень рад! И я здоров.
– Сережка, милый! Что за диво?
Что это? Шутка или бред?
– По порученью коллектива
В день юбилея шлю привет!
Дальше шло обобщение: мол, все мы такие, включая лирических поэтов, ведь и они пишут «не для любимой, а для них». Я писал это в последнюю сталинскую зиму. Вдохновение веселыми волнами ни с того ни с сего набегало на меня в самые страшные дни «дела врачей» и тому подобных дел. И это было не со мной одним. В январе 1953 года Маршак покатывался во смеху, припоминая только что прочитанные ему Твардовским лихие строки про внутреннего цензора, сидящего в каждом их нас.
Я даже понес свой «Срочный разговор» в редакцию журнала «Огонек» Александру Максимовичу Ступникеру, заведующему отделом поэзии. Он с мрачным видом выслушал стихи, с улыбкой перечитал, снова помрачнел и зловеще произнес:
– Хорошие стихи. Но при вашей жизни их не напечатают.
Я собрался было найти в своих бумагах другие стихи, придумал шутливое посвящение:
О Ступникер жестокосердный!
Прошу покорно отобрать
Стихи, пригодные в печать,
Из тех, которые посмертно
Придется внукам издавать.
Но тут я вспомнил, что уже посылал их в толстый журнал «Знамя» и получил ответ на редакционном бланке: стихи мои вне времени и потому не представляют интереса для читателей.
Но умер не я. «Срочный разговор» был напечатан летом 1953 года. А выдуманный мною Сергей Комаров увел меня из музеев, лабораторий и научных библиотек, где я корпел над диссертацией о древнехорезмийских терракотовых статуэтках, прямо в суматоху редакций и на эстрады в переполненных залах. Я каждый раз читал «Срочный разговор» с его эффектным в то время концом:
Зачем я мудрствовал лукаво?
Кому был нужен важный вздор?
Любовь всегда имеет право
На самый срочный разговор.
Что же касается Главного Туркменского канала, то его строительство сразу же после смерти Сталина было резко, хотя и бесшумно прекращено. Весной 1953 года мы в первый и последний раз видели колючую проволоку, пустые вышки и недостроенные, но уже заброшенные бараки рядом с нашими любимыми песками и древними крепостями. Галя с мужем вернулись в Калугу, и я ходил с ними в бор по грибы. Калмыка я больше не видел.
А вот глаза стеклянной головки с укором смотрят на меня из своей древности и моей молодости. Не переломись Время, я бы непременно добился, чтобы мне дали раскопать загадочный памятник Акча-тепе, и, конечно, опубликовал бы стеклянную головку и рассказал бы о ней все, что мог бы узнать. Но нашу работу вдоль бывшей трассы тоже свернули вместе с каналом, ибо памятникам древности в пустыне Каракум уже не было столь сокрушительной угрозы.
1952, 1992
ПРИКЛЮЧЕНИЙ НЕ БУДЕТ
ПалаткаАрхеологический нож
– Куда ты едешь? – спрашивает дочка.
– В Хорезмскую экспедицию.
– А что ты там будешь делать?
Как бы объяснить ей это понагляднее? И я отвечаю:
– Копать землю ножиком.
Честно говоря, работа у нас пыльная, кропотливая, утомительная и, увы, далеко не совпадающая с романтическими представлениями об археологии.
– Метем пустыню! – горестно восклицали иные романтики, впервые попав на раскопки.
Их можно понять. День за днем глядеть в землю, ковырять ее ножом, мести кисточкой – ей-богу, это занятие, как говорится, на любителя. А тут еще и жара, и ветер, и пыль.
Археологический нож следует держать так, чтобы рукоятка упиралась в вашу ладонь. Иначе, натолкнувшись на твердое, нож соскользнет, и вы порежете руку.
Нож (его можно купить в любом хозяйственном магазине) – основное орудие археолога, раскапывающего города, замки, дворцы, храмы и сельские усадьбы древнего Хорезма. Человечество пока не придумало другого инструмента, с помощью которого было бы легче отделять глину от глины.
Стены и завал, своды и обмазка пола, обломки статуй и архитектурные детали – все это глина. (В Хорезме нетрудно поверить преданию, что первый человек был действительно слеплен из глины.) Еле уловимые различия в ее цвете, фактуре и прочности – вот с чем мы имеем дело изо дня в день, вот что позволяет нам с помощью ножа и короткой малярной кисти разбираться в завале, отыскивать контуры помещений, рухнувшие своды, наслоения разных эпох.
Трехбашенный дверец Топрак-кала, удивительный круглый храм Кой-Крылган-дала и множество других зданий по существу раскопаны ножами. Во всяком случае, нет на них ни одного квадратного сантиметра стен и пола, которого бы не коснулся нож археолога. Если говорить о кисточке, то ею подметена поверхность всех раскопанных памятников, как бы велики они ни были. Лом, кирка и лопата вступают в дело лишь после того, как нож и кисточка определят, что можно выбросить, а что оставить. Современной технике в виде транспортеров и бульдозеров доверяется только переброска отвала.
Впервые я взял в руки археологический нож, когда был студентом. Прежде чем получить участки для раскопок во дворце Топрак-кала, новички должны были пройти так называемую «кирпичную академию». Нас вывели за стены здания и предложили расчистить кладку полуразрушенной башни. Становимся на колени, осторожно срезаем ножами корочку натеков, до боли в запястьях орудуем кисточками. И вдруг под моей кистью проступает тоненькая линия, потом другая, под прямым углом к первой, еще, еще одна. Измеряю возникший квадрат: сорок на сорок сантиметров – древнехорезмийский сырцовый кирпич! В бесформенной массе завала возникают осмысленные очертания кладки – кирпичи, лежащие вперевязку, и швы раствора между ними. Так в неопределенности и зыбкости ритма вдруг находишь нужную четкую строчку и чувствуешь: теперь обязательно пойдет!
И сейчас, когда из археолога я превратился в литератора, мне снова и снова хочется испытывать эту радость и каждой весной чешется ладонь там, где в нее обычно упирается рукоятка археологического ножа. И я опять еду в экспедицию – копать землю ножиком.
Возвращение в юность
Но дело, конечно, не только в археологии.
Желал я душу освежить,
Бывалой жизнию пожить
В забвенье сладком близ друзей
Минувшей юности моей.
Весь месяц на раскопках я то и дело вспоминал эти пушкинские строки, находя в них точное выражение чувства, которое каждой весной гонит меня в экспедицию.
«Сладкое забвенье» началось уже в Москве, когда апрельской ночью на глазах у профессионально обеспокоенной сторожихи ювелирного магазина мы с Рюриком Садоковым посадили своих жен в такси, помахали вслед, а потом взглянули друг на друга и рассмеялись: хороши! Один – длинный, сутулый, в кургузом ватнике, лыжных брюках, в смешной кепчонке и гигантских тупоносых бутсах; другой – невысокий, круглый, в черном полушубке, стареньком летном шлеме и в сапогах. И такие громилы посреди столичной улицы целуют нарядных женщин: как тут не беспокоиться сторожихе?
Приходит машина и за нами. Появляются начальница отряда Лена Неразик и архитектор Стеблюк в таких же неуклюжих полушубках. Втискиваем в багажник чемоданы, рюкзаки, поневоле отгораживаемся от шофера огромной папкой с чертежами. Стеблюк кладет на колени шахматы и патефон, ставит у ног двухпудовую гирю. Он надеется пронести ее в самолет как ручную кладь, небрежно помахивая хозяйственной сумочкой.
Заезжаем за Ольгой Вишневской, и в машину втискивается еще одно закутанное существо. Оля взволнована. Когда она перед уходом надела комбинезон, проснулась дочка и, предчувствуя разлуку, заплакала:
– Куда ты?
– Спи, – сказал отец. – Мама идет стирать.
Теперь все мы в сборе, кроме двух шоферов. Они встретят нас в нукусском аэропорту и доставят к подножью древнего замка, где рабочие уже поставили палатки и ждут начала раскопок.
Прямо в такси начинаются шутки, воспоминания, оживают прозвища, намеки, словечки. Мы опять в обстановке экспедиции, в мире нашей юности. Опять нас принимают то за артистов, то за спортсменов. И когда в три часа ночи сообщили, что нукусский самолет вылетит только через четырнадцать часов, мы решили не возвращаться, не беспокоить домашних, а ночевать в Быкове. Мы снова одна семья.
Воспоминания прямо-таки одолевают нас. И кое-кто боится, что, вернувшись из нынешней поездки, мы сможем вспомнить лишь то, как мы без конца предавались воспоминаниям.
Трамваем до Ташкента
Это моя десятая поездка в Среднюю Азию. Ездил я туда поездом, летал самолетом, а однажды добирался от Москвы до самого Хорезма в экспедиционном грузовике.
Первое путешествие я совершил… в трамвае. Он был установлен на железнодорожной платформе. Я устроился на месте вагоновожатого, глядел по сторонам. Первого ослика увидел еще в Кинеле, первого верблюда – под Бузулуком. Потом долго созерцал знакомую мне по учебнику географии «зону сухих степей».
Рядом, на вещах, сидели мама и брат. Позвякивал звонок, тоскуя по узеньким рельсам и черным проводам, оставшимся в плену у врага, в оккупированном фашистами Запорожье.
Эшелон, в котором мы ехали из Калуги, следовал на Урал. Мы сошли в Куйбышеве, чтобы пересесть в ташкентский поезд (в Ташкенте жила моя тетка). Не знаю, сколько суток мы просидели бы на привокзальной площади, если б один старый аптекарь не уступил нам место в переполненном запорожском трамвае.
– Не благодарите меня, – сказал он маме. – Я действовал из корыстных побуждений: я помог вам, другие помогут моей семье.
Семью аптекарь потерял в суматохе эвакуации. Над моей головой висела табличка: «З вагоноводом не размовляти!» Аптекарь не обращал внимания на запрет и беседовал со мной, вернее – думал вслух. Думал, какая страшная сила идет на нас, можем ли мы устоять.
Я же вспоминал отца. Он проводил нас из Калуги до какого-то разъезда и в первых лучах рассвета ушел по сырым от росы шпалам. Ушел четкой походкой военного и не оглянулся. Мы ждали, что он все-таки еще раз посмотрит на нас, помашет рукой. Ждали и боялись: мы б этого не вынесли.
И я хотел сказать аптекарю, что если уж мой добрый, мирный отец не оглянулся, уходя на войну по сырым шпалам, значит, в конечном счете все будет хорошо. Но я не сразу освободился от привычки молча выслушивать суждения взрослых. Аптекарь любил стихи. И вдруг заявил:
– Маяковский непонятен широким массам.
Тут я не выдержал. Со слезами в голосе я твердил, что нет, понятен, понятен, и в доказательство читал и «разлейся, песня-молния про пионерский слет», и «Кем быть?», и «Майскую песенку», и «моя милиция меня бережет», и даже строки его лозунгов, напечатанные на юбилейных почтовых марках. (Бесценный пакетик с марками разных стран хранился в кармане куртки.)
Аптекарь спорил, не соглашался. Не помню, на какой степной станции он побежал за кипятком и вернулся с пустым чайником, сияющий, помолодевший. Случилось чудо: он нашел семью. На прощанье он крепко пожал мне руку и улыбнулся:
– Кстати, о Маяковском. Споря с тобой, я совершенно упустил из виду, что моему уважаемому оппоненту тринадцать лет. Таким образом, вопрос о непонятности Маяковского снимается.
Точно знаю, где и когда кончилось мое детство. Станция Туркестан Ташкентской железной дороги. 27 августа 1941 года. Проходили санобработку. Я не знал, в чем она состоит, с удовольствием принял душ, затем получил горячую спрессованную одежду, сунул руку в карман куртки и вынул оттуда жалкий, слипшийся комок – все, что осталось от коллекции. И удивился неожиданному ощущению: я не жалел о марках…
Такова была моя первая поездка в Среднюю Азию. Второй раз я ехал туда с товарищами по экспедиции, такими же студентами, как и я. Ехал навстречу раскопкам, таинственной цивилизации древнего Хорезма, навстречу пескам, палаткам и приключениям.
Запас прочности
– Если вы едете в Хорезм ради приключений, – говорит новичкам член-корреспондент Академии наук Сергей Павлович Толстов, – то смею вас разочаровать: приключений не будет. Они бывают при плохой организации дела. Или по недосмотру…
Экспедиционная палатка – символ романтических приключений. А мне уже трудно представить более надежный, уютный и бесконфликтный дом.
У этого легкого сооружения солидный запас прочности. Колышки вбиты в глину, а веревки натянуты так, что оно выдержит любой буран. Аккуратные канавки вокруг него рассчитаны на самый сильный ливень. Дверь выходит в ту сторону, откуда почти никогда не дует ветер. Зато в жару полы палатки поднимают, и от нее остается только крыша, висящая на длинных кольях.
Живя здесь, вы получаете двойное удовольствие: от домашнего уюта и от постоянного пребывания на свежем воздухе. «Сон в палатке, – справедливо заметил Пушкин, – удивительно здоров». Особенно если спишь в мешке. Наша повариха после нескольких дней экспедиционной жизни простудилась. Оказывается, она не решилась лечь в спальный мешок, боясь, что без посторонней помощи не выберется из этой сложной комбинации полотняного вкладыша, ватной оболочки и брезентового чехла.
Вещи в лагере пригнаны к месту, как на корабле. Все, что «плохо» лежит, улетит за горизонт в случае внезапного бурана или смерча. Кроме того, каждая вещь срочно может понадобиться.
Уют и порядок, основанные на ежеминутной готовности ко всем неожиданностям. Временное жилье с постоянным запасом прочности. Таков стиль экспедиции. Приключений не будет. Но возможность их придает нашей жизни некоторую остроту.
Мы, археологи, в общем-то живем сидячей жизнью. Сидим на раскопках, сидим в машинах, сидим в палатках. Ведь сидячей жизнью в буквальном смысле этого слова живут не только кабинетные затворники и служащие учреждений, но и летчики, ведущие «ТУ-104», и чабаны-туркмены на своих великолепных конях, и, уж конечно, экспедиционные шоферы. Я бы сказал, что они ведут скорее лежачий образ жизни. Взять, например, нашего Колю Горина. Если он не сидит за рулем, значит, вы найдете его под машиной – лежит на спине и что-то подкручивает, подмазывает, протирает. О каких замечательных приключениях в пустыне я мог бы рассказать, если бы он этого не делал!
Без очков
«Жила-была принцесса и не подозревала, какая беда ее подстерегает», – так начинает свои сказки одна моя маленькая знакомая.
Жизнь в экспедиции напоминает жизнь этой принцессы. Конечно, приключения возникают только по недосмотру. Но всего предусмотреть невозможно. Вот, скажем, возьми я с собой запасную пару очков, и этого рассказа не было бы.
Едем на работу. Стоим, навалившись грудью на крышу кабины, и поем. Толчок. С моего носа слетают очки и разбиваются о крыло машины. Подбираю помятую оправу и треугольный осколочек стекла.
С этой минуты я уже не работник. Раскопки на моем участке прекращены. Рабочие переведены на отвал. Экспедиционная машина передана в мое распоряжение.
Прощай, пустыня! Мчимся по пыльным дорогам оазиса, по зеленому тенистому миру. Наконец-то у меня появилась возможность как следует познакомиться с культурными землями Хорезма. Но я не могу ею воспользоваться. Я без очков. Все в тумане. Аптека за аптекой, и всюду стандартный ответ: