Текст книги "Избранные произведения. Т. I. Стихи, повести, рассказы, воспоминания"
Автор книги: Валентин Берестов
Жанры:
Детские стихи
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц)
БОГ ВОЙНЫ ПОДАСТ В ОТСТАВКУ
Последний день. Последнее свидание с Федей на Марсовом поле. Вити и Славы не было. Они передавали приветы, но прийти не могли, так как были очень заняты.
– Пойдемте посмотрим, как говорят камни, – предложил Федя. Он повел меня к памятнику Борцам Революции.
Я прочел первую надпись:
Против богатства
власти и знанья для горсти
вы войну повели
и с честию пали
за то чтоб богатство
власть и познанье
стали бы
жребием общим
Помните, мы говорили с власти? – спросил Федя. – А вот как говорят камни. Без лишних слов и знаков препинания. Телеграмма. Телеграмма в тысячелетия! – Вдруг Федя изменил тему: – Вы когда-нибудь думали о смерти?
– Думал, – ответил я. – И даже боялся. В школу я ходил мимо кладбища и никогда не смотрел в ту сторону, отводил глаза.
– Ну, это бывает у подростков. А я никогда не боялся. Страшна только смерть близких. Вы же не боитесь ложиться спать. Смерти практически нет. Сон без пробуждения, вот и все. Совсем не страшно. Впрочем, по теории вероятности можно предположить, что когда-нибудь, в очень отдаленном будущем, появится абсолютно точная комбинация тех свойств и особенностей, которые составляют, скажем, вашу или мою личность. То есть родится точно такой же человек, как вы или я. Конечно, другое время сделает его совсем другим. И он не вспомнит нас с вами, если, конечно, мы не сотворим чего-нибудь такого…
За каменными валами памятника играли дети.
– Я не понимаю тех, – продолжал Федя, – кто считает: «После нас хоть потоп». Они врут. На деле даже самый закоренелый эгоист так не думает. Приведу житейский пример. Представьте, что с какого-то дня на всей Земле перестали рождаться дети. Закрываются родильные дома. Прекращается продажа всяких там пеленок, распашонок, погремушек. Сдают в музей последнюю детскую колясочку (хотя зачем тогда музей?). Закрываются ясли, детские сады. Воспитатели ищут новую работу. Больше никто не играет в песочек. Исчезают с прилавков все эти зайчики, куклы, мишки, шары. На какое-то время остаются одни «конструкторы». Нет больше тоненьких и пестрых детских книжек. Газеты публикуют портрет последнего мальчишки, впервые пишущего букву «а». Навсегда закрываются первые, вторые, третьи классы… Навсегда! Перестают готовить учителей. Зачем они теперь? Больше не встретишь ни одного человека в коротеньких штанишках… Не буду продолжать. Страшно? Любому эгоисту станет страшно. Все теряет смысл. Человек – частица рода человеческого. И, значит, не страшно (я это могу доказать логически), не страшно погибнуть ради будущего за счастье людей.
Какая-то девушка списывала в блокнот надпись:
Не жертвы – герои
лежат под этой могилой
не горе, а зависть
рождает судьба ваша
в сердцах
всех благодарных
потомков
в красные страшные дни
славно вы жили
и умирали прекрасно
– Так напишут и про нас, если мы погибнем там, – сказал Федя. – Но разве смерть лежащих здесь и разве наша смерть (хоть я уверен, что все будет в порядке) остановит людей, рвущихся в неведомое и желанное? Нет! Наоборот!
За зеленью в углу Марсова поля виднелись красные стены и золотой шпиль Инженерного замка.
– Вот еще одна смерть – здесь убили Павла. А его милый наследник Александр хотел огородить замок со всех сторон, чтобы даже случайно не увидеть места, где с его согласия прикончили папашу. Отводил глаза, сукин сын! Но и папаша тоже был будь здоров! Откуда название Марсово поле? Помните? «Люблю воинственную живость потешных Марсовых полей». Потешались, готовили войну, будто в солдатиков играли! Правильно, что борцов революции похоронили именно здесь… чтобы тем убить «самое семя войны…»
Марс! Таинственная кровавая звезда войны. Вернее, планета, – шептал Федя. – Скорее, скорее вступить на его почву, красную, как в Сибири, в районах вечной мерзлоты, сухую, как в Каракумах. И тогда рассеется зловещее обаяние Марса. Люди увидят просто другой мир, во многом сходный с нашим. И бога войны не станет! Полеты в космосе – и война на Земле! Нет, это не вмещается в сознание! Этого не будет!
Белобровый, беловолосый, краснолицый пророк в выцветшем военном френче смутился и посмотрел на часы.
– У вас еще есть время до поезда? Хотите увидеть улицу Росси? У меня как раз там свидание.
«ВЫ УЖЕ НА НЕБЕ»
Улица Росси оказалась очень маленькой, вся в высоко поднятых полуколоннах, белых на желтом фоне. Она выходила на полукруглую площадь с памятником Ломоносову. Возле памятника стояла девушка, держа в руках нечто вроде пышного букета, завернутого в бумагу, Федя подошел к ней. Девушка покосилась в мою сторону.
– Свой! – бросил Федя.
Девушка приоткрыла «букет». Передо мной блеснуло острие жестяной ракеты.
– Последняя ступень пороховой ракеты. Потом она спустится на парашютике, – пояснил Федя. – Идите, Ира. Я скоро. Сегодня мы монтируем модель, а завтра, в воскресенье, испытываем ее за городом.
Ах, вот как! Они работают, они испытывают! Даже Витя не пришел проститься – значит, действительно занят. А со мной только разговаривают о высоких материях.
– Я мог и задержаться, если бы знал об испытании, – сухо заметил я. Федя поморщился:
– Ну вот, уже обида. Вы же еще не член кружка. Тайн у нас нет, но есть секреты. Знаете: капиталистическое окружение…
– Я не капиталистическое окружение. Зачем я вам нужен? Зачем секретные испытания жестяной игрушки?
– Чудак человек! Ну как вы не понимаете? Испытание не секретное. Но по нашим правилам на нем могут присутствовать только члены кружка. Эх, елки-палки, дать бы в газете объявление, что есть такой кружок, приглашаются все желающие! Вот бы все завертелось!
– Ну хорошо! А зачем Лиля? Зачем все эти звонки, портреты с собаками? Опять секреты?
– Это не секреты, – твердо ответил Федя. – Это уже тайна… – И опять перевел разговор на другую тему: – Как вы думаете, будет ли война?
– Честно говоря, боюсь, что будет.
– Эх, вы! А еще сторонник мира! Как вы будете бороться с войной, если считаете, что она неизбежна? У меня на этот счет есть рабочая гипотеза, в данном случае основанная скорее не на фактах, а на какой-то уверенности. Новая мировая война вряд ли начнется, пока человечество основательно не забудет старую, пока не подрастет молодежь, совсем не знавшая войны. Должен быть какой-то промежуток, как между двумя последними войнами. Лет двадцать, ну, хотя бы пятнадцать… А представляете, что можно сделать за пятнадцать лет? В наше-то время! Я не знаю, как все пойдет, но может получиться так, что день окончания последней войны в Европе не впереди, а позади – девятое мая сорок пятого года. Помните, какой был день?
…Вы историк. Чем кончилось татарское иго? Битвой? Нет! Стоянием на Угре! Стояли, стояли, ждали боя. А потом речка покрылась ледком, наши отступили, а татары ушли совсем. Вот и все. И салюта не за что давать! Решающая победа была одержана за сто лет до того на Куликовом поле… А что будет, когда начнется перелом от войны к миру?
– Люди обрадуются.
– Люди сначала ничего не заметят. Сознание отстанет от бытия. Вам снятся сны про войну?
– Да, очень часто.
– Они перестанут сниться.
Федя посмотрел на часы и сразу потерял ко мне всякий интерес.
– Мы заговорились, а дела не ждут. Ну, до зимы! Вас не пугает членский взнос – десять рублей в месяц?
– Что вы! У меня стипендия!
Федя сунул мне руку и легкими, птичьими шагами пошел к мосту. Я смотрел ему вслед, но Федя не оглянулся.
И я остался один, совсем один у памятника Ломоносову. Сомнения охватили меня. Пятнадцать лет! Ну, если бы лететь через три года, тогда бы я все бросил и занимался бы только подготовкой к полету. А высшая математика? Ведь я и в школе-то, когда проходили алгебру, не сразу понял, зачем нужно складывать «а» и «b». А мои очки? У меня же такая близорукость, что врачи запрещают поднимать тяжести, чтобы в глазу не лопнули сосудики. И вообще космонавты даже не спросили меня, согласен ли я лететь. Честное слово, не было такого вопроса! А вдруг на Марсе не нужен археолог? А вдруг полет задержится и сорокалетних не возьмут? А хочу ли я вообще лететь туда, за эту синюю непрочную оболочку земного неба, в черноту, в пустоту, к звездам?
Я обошел вокруг памятника. Спереди был небольшой барельеф: босоногий мальчик, сидя на сети с подвешенными поплавками, читает книгу. С другой стороны надпись:
Невод рыбак расстилал по брегу студеного моря.
Мальчик отцу помогал. Отрок, оставь рыбака!
Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы:
Будешь умы уловлять, будешь помощник царям.
– Иные заботы? Иные заботы? – шептал я, пораженный внезапно открывшимся мне смыслом двух этих слов.
Я едва успел забежать к Лиле, сунул в портфель мыло, зубную щетку, «Первобытное общество», полотенце. Лиля не пошла меня провожать, у нее были какие-то свои дела.
Я простился, поблагодарил и покраснел, будто в чем-то виноват.
– Скажите что-нибудь на прощанье!
– Ничего не надо говорить, ничего. Вы восторженный мальчик. Вы уже на небе. Идите скорее. Вы опаздываете.
С КОСМИЧЕСКИМ ПРИВЕТОМ!
Если вы одни, если вас никто не провожает, если вам очень жаль расставаться с городом, откуда вы уезжаете, и, наконец, если вы без вещей, то лучше всего явиться на вокзал перед самым отходом поезда. Уже проводники становятся на подножки, из вагонов вываливаются последние провожающие, а на перроне еще длятся прощальные поцелуи. И кто-то прижимается носом к стеклу, и кто-то уже машет рукой, и кто-то еще покупает мороженое. А вот идет межпланетчик Слава. Тоже, наверное, кого-то проводил. Я машу ему с подножки: «До свидания, Слава!» В конце концов он неплохой парень, хоть и сторонится меня. Но я, конечно, выше этого и от всей души приветствую его. Слава кидается ко мне.
– Вот здорово! Я все-таки тебя нашел! – И тянет мне какую-то записку. И крепко пожимает мою руку.
Поезд трогается. И Слава идет по перрону и машет, машет… Нет, он прямо-таки чудесный парень! Может, он просто стеснялся меня, как я его?
Очень быстро проходит Ленинград. Ничего, я еще увижу этот город. Каков он зимой? Теперь Лиля, конечно, не станет мне его показывать, и она будет по-своему права. И словно я что-то потерял в Ленинграде…
…Вот я опять на багажной полке. Я испытываю смущение, неловкость, стыд неизвестно за что. Раньше я в такие минуты курил, сейчас просто проглатываю слюну. А впереди первые в жизни археологические раскопки.
Я разворачиваю записку. Витин почерк: «Имей в виду, я к тебе привык. Пиши. Приезжай!!! С космическим приветом!»
– Да, иные заботы… А что такое мрежи?
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Они все нашлись, мои герои, после того как повесть была впервые опубликована. (Это произошло еще до полета Гагарина.) Один – просто физик, другой – химический физик, третий – астрофизик. А Лилю я и не терял из виду. Эта «филологичка» теперь причастна к математической лингвистике, то есть к кибернетике.
В один прекрасный день Витя (в жизни у него другое имя) прислал мне свою тетрадь, ту самую, с фруктом авокадо и режимом дня. К одной из последних страниц подклеено письмо, написанное моей рукой. Я прочел и не сразу поверил, что именно я написал его. Это был первый и единственный набросок романа «Люди реальной мечты». Им я и закончу свой рассказ:
«Как я хочу на Марс!
До него еще десять суток. Позади – 249 дней в космосе. Вертятся катушки магнитофона. На них беззвучно ложится мой голос. Но я предпочел бы не говорить, а что-нибудь послушать.
Забыл музыку! Ее особенно не хватает сейчас, когда так трудно налаживать связь с Землей.
Пускай другие возьмут с собой побольше музыки. Пусть прихватят в космос ленты, где записаны дождь, птицы, ветер, ребятишки на бульваре, ручьи или даже такие вещи, как мычание стада и отдаленный лай собак.
Я же довольствуюсь тем, что наговорил в магнитофон. Не могу привыкнуть к этому отдельному от меня голосу. Я и не я! Будто меня кто-то передразнивает. Все же магнитофонный голос меня развлекает. Я разговариваю с ним и сам его дразню. И становится смешно.
Испортил целую ленту: напел любимые мелодии. На Земле я стеснялся петь. Но – странное дело! – поющий голос оказался приятнее говорящего. Часто включаю его и, стыдно признаться, наслаждаюсь собственным пением.
Я уже много раз выражал свои восторги перед миром, сквозь который, если верить приборам, я несусь на второй космической скорости. Мне-то самому кажется, что я с кораблем подвешен среди звезд и не трогаюсь с места.
249 суток без передышки светит косматое Солнце. Здесь оно ничего не освещает. Кроме немногих пылинок. Планет. Из всех светил они мне удивительно близки. Потому что они освещены Солнцем.
Что испытывает человек, подлетая к чужой планете? А вот что. Я стремлюсь туда, как домой.
Какая ж это чужая планета, если на ней будет горизонт! Поуже, чем у нас, на Земле, но все-таки горизонт. И, должно быть, как в детстве, станет интересно, а что дальше, там, за чертой?.. Горизонт! Как я по нем соскучился!
Небо над головой и твердая почва под ногами. Верх и низ. Утро, день, вечер и ночь, сменяющие друг друга. Вот что ожидает меня на Марсе!
Мои дни и ночи условны. Я узнаю о них по часам, когда перехожу от работы к отдыху, от отдыха к новой работе.
Часы у меня особенные: на одном циферблате несколько пар стрелок. Белые показывают земное время, красные – марсианское. Красные потихоньку отстают – даже секунды на Марсе чуть-чуть длиннее земных.
Через десять дней красные стрелки сойдутся вместе. Наступит первый полдень на Марсе. Обязательно стану спиной к Солнцу и посмотрю, как моя коротышка тень укажет на север. И постепенно начнет удлиняться. Совсем как на Земле!
А тяготение? Вернется тяготение! Я сам, и моя голова, и каждая рука и нога, и какой-нибудь листок бумаги или карандашик – все обретет вес. Меньший, чем тот, к которому я привык. Но в такой дали от дома и это неплохо.
Чувствую себя превосходно. Если не считать, что разладился сон. Должно быть, от волнения…
Скоро я увижу, как сядет Солнце и над горизонтом взойдет вечерняя звезда, которая называется Земля. И наступит ночь. Я лягу по-человечески. Горизонтально, подложу руку под голову. И рука ощутит тяжесть головы. И я усну.
А утром меня разбудит Солнце. Оно поднимется в небе! На востоке! Над чертой горизонта!»
1960, Поленово
ГОСУДАРЫНЯ ПУСТЫНЯ
Повести об археологах
СЕКРЕТНЫЙ ПАКЕТ И СТЕКЛЯННАЯ ГОЛОВКА
В половине шестого вечера мы с Суюном вышли из нашего лагеря в пустыне у подножья крепости Куня-Уаз, где мы вели раскопки. Воды мы не пили, зато перед дорогой уничтожили целую дыню. Нужно было спешить, чтобы сумерки не застали нас в песках, чтобы мы успели если не добраться да колхоза, то хотя бы увидеть огни культурной полосы. Суюн повел меня не по дороге, по какой только что ушла в Куня-Ургенч наша машина, а напрямик через барханы. Автомобильный след остался справа. Стены и башни нашей древней крепости медленно отдалялись и уменьшались, но все время были видны. Иногда на светлых такырах между барханами попадалась античная или средневековая керамика, виднелись красные кольца срезанных временем гигантских сосудов – хумов. Я вынимал полевой дневник и записывал, где и как располагаются эти находки, а Суюн двигался дальше, и я его догонял.
Тишина. Легкий ветерок, направление которого можно было узнать, лишь послюнив и подняв вверх палец. Голосок Суюна звенел, не умолкая. Он говорил по-туркменски, но я схватывал смысл. Я понял, например, что Суюн собирается поступить в фельдшерскую школу, но пока не подошел по возрасту, что наша работа ему очень нравится. А еще ему хочется у нас научиться говорить по-русски. «С русским языком везде дорога открыта», – сказал он и ткнул пальцем вдаль. Мы не обходили барханов, взбегали на них, а потом вытряхивали песок из ботинок и немного отдыхали. Суюн замолк, задумался и вдруг своим звонким голоском произнес: «У меня растут года, будет мне семнадцать. Где работать мне тогда? Чем заниматься?» Он тут же перевел стихи на туркменский и пояснил: «Маяковский – шаир, поэт Маяковский».
Сзади нас солнце еще стояло над горизонтом, на гребнях барханов перед нашими глазами его лучи меркли, а такыры делались пепельно-серыми, чуть голубоватыми. «Смотри, – сказал Суюн, – Акча-тепе». Я догадался, что он говорит о развалинах, которые мы иногда различали с машины, но еще не побывали на них. Вглядевшись, я заметил среди волнообразных барханов белый округлый бугор. А заодно полюбовался окружившей нас пустыней: голубоватая гладь такыров и округлые, плоские, с тонкой рябью, застывшей после вчерашнего ветра, барханчики. Они были похожи на тигриные шкуры, небрежно брошенные на землю.
Растительности не было. Лишь сбоку на высоком бархане каким-то чудом вырос и процвел скромными осенними цветами зеленый куст с длинными нитями вместо листьев. «Как красиво!» – сказал я по-туркменски и пожалел, что нет фотоаппарата. «Хорошие дрова!» – по-русски согласился Суюн. Бугор Акча-тепе стал повыше и уже не так часто скрывался между барханами. Мы шли и шли, а солнце опускалось, и стало понятно, что мы придем в оазис совсем-совсем поздно. Суюн заговорил об Акча-тепе, и я начал напряженно прислушиваться к его быстро льющимся полупонятным словам. Но я все-таки понял, что Суюн рассказывает легенду.
Раненый царь возвращался домой и умер в пути. И воины высыпали на его могилу родную землю, которую каждый из них носил в своей дорожной котомке. Так возник курган, названный Акча-тепе (Белый холм). Легенда, увы, не новая и слишком широко распространенная. Ее рассказывают чуть ли не про все большие курганы. И все же она тронула меня. В темнеющих песках передо мной промелькнуло видение.
По пескам движется на родину огромное войско. Медленно идут верблюды со свернутыми шатрами и тяжкими тюками с военной добычей. Медленно ступают сильные кони. А где-то в середине этой безмолвно движущейся массы лежит в повозке на цветных подушках полководец. Он одержал столько побед, он на вершине славы и могущества, и с любовью склонилось над ним лицо красавицы, а впереди родная земля, ожидающая его. Но смерть, как огромная степная птица с черными крыльями, парит над ним и вот-вот кинется на свою добычу. И кажется, что все движутся еще медленней, и странно, дико звучит в этой напряженной тишине неожиданное ржание коня. И вдруг кони и верблюды останавливаются, отчаянный многоголосый вопль оглашает темные пески: царь умер! И родная земля, бережно хранимая воинами, земля, от которой они были оторваны своим неугомонным предводителем, сыплется и сыплется из котомок проходящих воинов на его могилу.
Мы подошли к Акча-тепе, когда солнце уже зашло и прямо на нас по земле, прихватывая небо, двигалась ночная тень. Приложив ладонь к глазам, выровняв ее по линии меркнущего горизонта, я измерил своим ростом высоту бугра. Вышло примерно три с половиной метра. Я поднялся наверх и в последнем свете сумерек, еще лежавшем на земле под потемневшим небом, увидел слева белеющие человеческие кости, а справа – планировку дома: по четыре комнаты с обеих сторон широкой центральной стены. Далее планировку скрывали пески.
…Я быстро спустился и бегло оглядел человеческие кости и лежавшие рядом черные с налепами черепки средневековых сосудов. Сунул в карман обломок ручки кувшина и несколько венчиков сосудов, чтобы на досуге уточнить датировку, но вернулся и положил их на место рядом со скелетом ребенка. Подберу на обратном пути и тогда же сделаю глазомерную съемку. Суюн торопил меня, указывая на тень, надвигавшуюся на нас. Мы снова пошли, и я уже машинально наклонился и подобрал кусок стекла. И застыл на месте: с обломка стекла на меня глядели круглые, какие-то совиные глаза. А вот лоб, брови. Стеклянный сосудик с изображением человеческого лица. Редкая и замечательная находка!
Я оглянулся на Акча-тепе, уже не белевший, а черневший на фоне заката, с радостью подумал, как хорошо иметь крепкие ноги, идти вдвоем с проводником по пустыне, делать чудесные находки и первому открыть в песках неизвестный археологический памятник. Как просто и хорошо будет его копать: палатка, несколько рабочих, чай на костре. Машина по пути с арыка на Куня-Уаз всегда подбросит нам продукты и бочонок воды.
«Дядя Валя хорошо! Акча-тепе хорошо!» – звенел голосок Суюна. И мы шли, держась за руки, по гладким твердым такырам, по мягкому высокому песку. Мы уже смотрели не вперед, на горизонт, а повыше, туда, где ручкой вверх висел ковш Большой Медведицы, а через несколько звезд от него сияла Полярная заезда.
– Ты устал, Суюн?
– Нет, не устал, дядя Валя. А ты устал?
И вдруг из черных песков раздался нежный звук бубенчика, и сразу стало хорошо и уютно. И захотелось присесть и отдохнуть со спокойной душой. Пески, куда мы вступили, заросли колючими кустами, а бубенчик звенел на шее барана, вожака колхозного стада. Звук бубенчика слышался где-то совсем рядом, но мы не увидели стада и, перепрыгивая через колючки, шли дальше.
– Дядя Валя, слышишь, собаки лают? Видишь, арычок блеснул под ногами? А вот это темное по сторонам дороги – хлопок. Четвертый участок нашей бригады. Нет-нет, не надо отдыхать. Осталось двести метров. Видишь деревья? Это наши, это наш дом! Мы дома!
* * *
Меня усадили в самую середину широкой, покрытой войлоком глинобитной вымостки, занимавшей почти всю большую комнату. Только тогда, привыкнув к свету настольной керосиновой лампы, я стал разглядывать людей, сидевших и лежавших вокруг меня, кому я только что пожимал руки.
Слева от меня сидели два мальчика. Живая физиономия младшего была испачкана чернилами. Я подмигнул ему, и мальчишка улыбнулся. Другой мальчик был настолько серьезен, что скорее походил на взрослого карлика. Своей большой папахой, четкими, сложившимися чертами лица, неторопливыми плавными движениями, молчаливым вниманием, полным самоуважения и почтения к собеседнику, он не отличался от взрослых туркменов. Разве что не вступал в разговор, так как ему по возрасту еще не полагалось вмешиваться в беседы старших.
Зато дед в мохнатой обвисшей папахе, возлежавший рядом со мной, оказался необыкновенно разговорчивым, любопытным и очень похожим на своего веселого внука, испачканного чернилами. Он снял папаху, похожую на взлохмаченную шевелюру, и под ней оказались лохматые волосы, похожие на папаху. Он долго и внимательно разглядывал мою находку, спросил, сколько лет руинам. Потом очень быстро заговорил, и я разобрал, что он везде был и может многое рассказать и показать. Я объяснил, что мы копаем крепость в пустыне, чтобы узнать, как жили предки (я сказал «старые туркмены»). Дед кивнул в сторону внуков: это, мол, для них, пусть учатся. Я закурил, а дед вынул из-за пазухи кисет, достал щепотку насвая (жевательного табака), заложил ее под язык и замолк, только глаза продолжали излучать интерес.
Отец Суюна и его мать, ставя передо мной чайник с зеленым чаем, конфеты-подушечки и лепешки, спрашивали меня о моем отце, о матери, о братьях. Но никто не спросил о причине и цели моего неожиданного путешествия и внезапного возвращения Суюна домой. Пожалели только, что нет в ауле Есена, колхозного кузнеца. Он служил в армии, знает русский, он бы со мной поговорил. Но кузнец на колхозном собрании покритиковал начальство, его покритиковали в ответ, а он обиделся и со всей семьей откочевал в пустыню, теперь попробуй его там найти. Никто не любит критики, ни кузнецы, ни начальники! Слово «критика» произносилось по-русски.
Эту запись я сделал 14 сентября 1952 года, сорок лет назад. И хоть все это случилось со мной самим, я в ту эпоху никак не мог написать, почему московский аспирант с туркменским школьником сразу после ухода машины вдруг двинулись, да еще на ночь глядя, через сыпучие пески. Может, в лагере с кем-то случился удар? Или, к примеру, откопали нечто прекрасное, древнее и хрупкое, а реставратор летит с базы через Нукус в Москву и его нужно срочно вернуть? Но ведь находку можно было тут же присыпать землей, полежала в ней полторы тысячи лет, полежит и еще немного. Ведь машина, забрав в Куня-Ургенче воду, продукты и письма, через два дня вернется. А врача можно было вызвать по рации от метеорологов. До метеостанции километров пять, и не по пескам, а по гладким такырам.
А было так. Нынче утром к нам на Куня-Уаз заехал начальник экспедиции Сергей Павлович Толстов. Осмотрел раскопки, подержал в руках наши новые находки. Одна из них, две страницы книжечки из слоновой кости, была такая, что Толстов несколько смутился: «Дивной красоты фигуры, мужские и женские. Великолепная иллюстрация упадка нравов в эпоху позднего эллинизма. Но, к сожалению, эту иллюстрацию нельзя опубликовать даже частично. Каждый квадратный сантиметр абсолютно неприличен!» А его веселый шофер Коля Горин, взяв в руки находку, покраснел и мрачно произнес: «Заройте обратно!»
Но то, что Сергей Павлович вез в своей полевой сумке вместе с цейсовским биноклем и артиллерийской буссолью, нельзя было даже в руки дать никому, кроме единственного в экспедиции человечка, имевшего так называемый допуск к такого рода бумагам. Он-то и должен был завтра лететь с этим пакетом в Москву. Но Толстов так привык не расставаться с секретным пакетом, полученным под строжайшую расписку в закрытом учреждении, что, уезжая в пески, не вручил пакет обладателю допуска. Вот и пришлось ему тайком от всех нас передать секретные бумаги нашей начальнице Лене Неразик. После отъезда Толстова она тут же снарядила машину в Куня-Ургенч. Шофер, думая, что это всего лишь денежные документы, передаст пакет из рук в руки нужному лицу, пока оно не укатило в Нукус к московскому самолету.
Тем же самолетом из Москвы должна была прилететь Любовь Павловна, врач, которая стала ездить с нами после того, как Толстов перенес инсульт. Строгая Любовь Павловна могла запретить шефу поездку в пески, пока не спадет жара. И Толстов, как школьник, оставшийся без присмотра, торопился воспользоваться последними вольными деньками, даже про пакет забыл, только б скорей очутиться в своих любимых песках.
Он уехал, а мы погрузили в машину пустые бочки для воды и для бензина, составили список нужных продуктов и оборудования. Кто-то прямо на крыле машины дописывал письмо. Кто-то потихоньку совал шоферу деньги: «Бутылочку бы!» Начальница до последней минуты не расставалась с бесценным пакетом. Наконец машина тронулась, скрылась за ближайшим барханом, а начальница стоит и машет пакетом. Вот и пришлось нам с Суюном шагать через пески.
Не помню, что было в секретном пакете, лежавшем у меня над сердцем в нагрудном кармане комбинезона. Скорее всего аэрофотоснимки тех мест, где мы искали сначала с неба (оттуда они лучше различимы), а потом уже на земле следы древних каналов, полей, садов, планировку сельских усадеб и жилых кварталов внутри крепостных стен. Но, может быть, в пакете была какая-нибудь генштабовская топографическая карта. Два года назад в маршруте через Каракумы я заглянул в такую карту, покрытую коричневыми точками, обозначавшими пески, и голубыми нитями горизонталей, обозначавших крутой обрыв плато Устюрт, и с уважением прочел надпись типографским шрифтом: «Возможен проход одиночного бойца». Вот какие документы попали ко мне в руки, да еще без допуска!
Разумеется, ни писать, ни рассказывать о таких вещах тогда было нельзя. Счастье, что Есен, хорошо говоривший по-русски, обидевшись на критику, сбежал прямо с собрания в пустыню. Как бы я ему объяснил наше с Суюном ночное появление?
И я спокойно улегся спать между дедом и веселым внуком под тростниковым навесом и цветным одеялом в один ряд со всей гостеприимной семьей. Комбинезона я снимать не стал и несколько раз за ночь просыпался, чтобы ощупать нагрудный карман с секретным пакетом и стеклянной головкой.
Проснувшись с первыми лучами солнца и убедившись, что пакет и головка целы, я попросил указать мне самую короткую дорогу к шоссе, где бы я мог остановить попутную машину. День был базарный, машин много. От завтрака и даже от чая я отказался, но хозяйка успела испечь в тандыре первую лепешку, и я выбежал из дома с горячим куском хлеба. Перед домом стоял Суюн, держа за поводья двух красавцев коней: «Один твой, другой мой. Садись, дядя Валя!»
Я еще никогда не садился на коня верхом. В конце войны я научился запрягать нашу интернатскую Зорьку в телегу и в сани, ходил за ней, нажимая на плуг или стоя на бороне, водил ее в ночное. Но моя нога никогда не касалась стремени, блестевшего сейчас передо мной. Что, если я поставлю в стремя не ту ногу и окажусь в седле задом наперед? И вообще, каков я буду на коне рядом с Суюном и на глазах у всей его семьи, вышедшей проводить меня?
– Двух коней не надо, – подбирал я туркменские слова. – Ты маленький, я не толстый, сядем на одного. Я же назад не поеду.
– Ты – гость, – ответил Суюн по-русски. – Гостю почет.
– Кто здесь начальник, ты или я? – Проследив, как Суюн садится на коня, я тем же способом уселся в седло за спиной мальчика. Туркмены с одобрением смотрели на меня: начальник есть начальник, а коней надо беречь.
И все же сорок лет назад я попытался вполне благонамеренным образом продолжить рассказ.
…Дорога на хлопкобазу – самая лучшая дорога. Без ухабов. Горбатые мостики через арыки сделаны покрепче, тут не надо выскакивать из машины и топать ногой по мостику, не провалится ли. Одна за другой вливаются встречные дороги. А по обе стороны – поля хлопка. В зелени ботвы хорошо различимы красноватые коробочки, готовые раскрыться. И какая-то напряженная тишина. Два-три человека в городских костюмах, на обочине «победа», не облупленная и даже не запыленная. Куда-то мчится мотоциклист. Взорвутся красные коробочки, и сразу переломится вся жизнь не только здесь, но и в городах. В школах, институтах, учреждениях. «На свете много разных тропок, но все они ведут на хлопок…»
А вот этого не надо, товарищ молодой писатель! Принято делать вид, будто ничего особенного не происходит: студенты и школьники учатся, служащие сидят в учреждениях, а хлопок убирают колхозники с помощью машин. Бывают, конечно, энтузиасты, восторженные шефы, они так и рвутся на плантации помогать друзьям-дехканам. Итак, продолжим старую запись.
…Дороги, переходящие в улицы, прямые, обсаженные по линеечке молодыми, легкими, как перья, тополями. При слиянии с главной дорогой ажурная деревянная арка с портретом Сталина и лозунгом «Все для хлопка». Со стороны шоссе к виднеющимся вдали белым домам идут телеграфные столбы. А вот и столбы с белыми изоляторами – электричество. «Тельман», – с уважением произнес Суюн название колхоза.
Все дома белые, оштукатуренные, есть даже с красными черепичными крышами. На стенах лозунги красной краской. В каждом лозунге встречается одно из двух хорошо знакомых мне слов: «пагта» (хлопок) и «тинчилик» (мир). Есть лозунги, в которых оба они стоят рядом.