Текст книги "Русский щит. Роман-хроника"
Автор книги: Вадим Каргалов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 40 страниц)
Между немеренной, серой гладью Плещеева озера и Трубежом, отсвечивавшим сабельной сталью, в кольце зеленеющих первой весенней травой валов, – перед ним лежал в низине город. Белой каменной громадой поднимался над стенами собор Спаса-Преображения, родовая усыпальница потомков Александра Невского. Единственный купол собора был похож на островерхий русский шлем.
Старый дружинник Алексей Бобоша вытянул вперед руку, ладонью вверх, будто самолично вручая город княжичу Юрию:
– Се твой град, княже! Прими и володей людьми его и землями его!
Был светлый день Пахомия-теплого, Пахомия-бокогрея, а весна была от сотворения мира шесть тысяч восемьсот десятая[128]128
15 мая 1302 года.
[Закрыть], двадцать первая весна в жизни Юрия Данииловича…
Алексей Бобоша растроганно всхлипнул, прислонился седой головой к плечу Юрия, шепча бессвязные слова:
– Час благословенный… Как батюшку твоего Даниила Александровича в Москву вводили… Удачи тебе, княже… На свой путь становишься…
Вмешался боярин Федор Бяконт, сказал озабоченно:
– Что-то людей Антония не видно… А договорено было, что встретят…
Только сейчас Юрий обратил внимание на безлюдье вокруг города, на крепко замкнутые ворота под прорезной башней. Будто спал Переяславль-Залесский, хотя солнце стояло высоко, прямо над головой.
Возле дороги зашевелились кусты.
Раздвигая ветки, поднялся человек в неприметном кафтанчике, распахнутом на груди, простоволосый, ссутулившийся, – по виду холоп или посадский жилец не из богатых. Склонив голову на плечо, молча разглядывал Юрия и его спутников.
Неожиданный порыв ветра развернул московский стяг.
Легкими, скользящими шагами незнакомец приблизился к Юрию, поклонился, протянул руку с большим железным перстнем. На перстне была вырезана переяславская княжеская печать – всадник с копьем.
– От Антония! – облегченно вздохнул боярин Бяконт и заторопил посланца: – Ну, говори, говори!
– Князь Иван Дмитриевич поутру преставился, – ровным, неживым голосом, в котором не было заметно ни горя, ни озабоченности, начал посланец боярина Антония. – Наместники великого князя Андрея, вчера ко граду приспевшие, стоят на лугу за Трубежом. Ратников с наместниками мало, для дорожного сбережения только. Боярин Антоний наказал передать, чтоб вы не сомневались, ехали к городу безопасно…
Закончив краткую речь свою, посланец боярина Антония еще раз поклонился, сдернул с пальца перстень, передал Юрию и, не дожидаясь расспросов, упятился в кусты.
Покачивались, успокаиваясь, ветки у дороги, и не понять было, трогала их человеческая рука или пригнул, пробегая, ветер-странник…
– С богом! – взмахнул плетью Юрий, но поехал медленно, намеренно придерживая загорячившегося коня. Суетливость не к лицу князю…
Чем ниже спускалась дорога в пригородную низину, тем выше впереди поднимались, будто вырастая из земли, валы и стены Переяславля-Залесского. Вот уже городская стена поднялась на половину неба, и москвичи задирали головы, пытаясь рассмотреть людей в черных прорезях бойниц.
Со скрипом и железным лязгом отворились городские ворота.
Из-под воротной башни вышли навстречу дети боярские, одетые не то чтобы бедно, но – без ожидаемой Юрием праздничности. И остальное – все, что случилось дальше, – тоже показалось Юрию до обидного будничным.
Переяславцы, стоявшие кучками вдоль улицы, провожали Юрия и московских наместников молчаливыми поклонами, и не было радости на их лицах – одна тоскливая озабоченность, как будто горожане еще не решили для себя, как отнестись к приезду московского княжича, и, примирившись с неизбежным, теперь присматривались к нему. Одно дело видеть московского княжича желанным гостем, другое – своим собственным князем…
Настороженное ожидание встретило Юрия и в княжеских хоромах, где собрались думные люди покойного Ивана Дмитриевича, переяславские бояре, воеводы, городские старосты. Юрий видел покорность, вежливую почтительность, но – не более…
Священник Иона, запинаясь и близоруко щуря глаза, прочитал духовную грамоту. Переяславцы молчаливой чередой пошли к кресту, произносили положенные слова верности новому господину и… отводили глаза перед пронзительным взглядом боярина Антония, который был, пожалуй, один из всех по-настоящему довольным и веселым…
И Юрий подумал, что нынешнее мирное введение в переяславское наследство – не исход, а лишь начало подлинной борьбы за город, за сердца и души людей его, и что немало времени пройдет, пока сольются воедино Москва и Переяславль, и что слияние это будет трудным, даже если не вмешается извне чужая враждебная сила. Надобно предупредить обо всем отца князя Даниила Александровича…
3
Известие о присоединении Переяславля к Московскому княжеству было подобно камню, брошенному в тихий пруд, и круги широко расходились по воде, доплёскиваясь до дальних берегов.
Князь Василий Дмитровский, отчина которого оказалась теперь в полукольце московских владений, поспешно отъехал в заволжский Городец, вторую свою столицу, а горожане Дмитрова сели в крепкую осаду.
Князь Михаил Тверской прислал в Москву гневную грамоту, упрекая Даниила в нарушении древних обычаев и в лукавстве, коим он стяжает чужие земли. Тверские полки встали в пограничных городах Зубцове, Микулине, Клине, Кснятине. Михаил даже отложил на время постриги[129]129
Постриги – обряд совершеннолетия молодого князя.
[Закрыть] старшего сына Дмитрия, являя тем самым готовность к немедленной войне с Москвой.
Но до войны дело не дошло. Один на один с Москвой сражаться опасно, а союзников у Михаила Тверского не нашлось. Кое-кто из удельных князей даже позлорадствовал унижению Михаила, припомнив его прошлые гордые речи. Пришлось князю Михаилу потихоньку возвращать полки в Тверь и снова созывать гостей на постриги. Тут всем стало понятно, что Тверь отступила…
Ждали, что предпримет великий князь Андрей Александрович, который получил вести о захвате Переяславля из первых рук – от наместников своих, без чести отосланных переяславцами. А больше всех ждал князь Даниил, спешно собирая под Радонежем конные и пешие рати. Здесь его нашло посольство великого князя.
Великокняжеского боярина Акинфа Семеновича и игумена владимирского Вознесенского монастыря Евлампия московская застава остановила у реки Пажи, что впадает в Ворю неподалеку от Радонежа.
Спустя немалое время к послам неторопливо выехал дворецкий Иван Романович Клуша, сопроводил до следующей заставы, велел спешиться и так, пешими, повел через огромный воинский стан. Посольские дружинники и холопы остались за цепью сторожевых ратников.
Москвичи, во множестве толпившиеся среди шатров и шалашей, поглядывали на послов великого князя хмуро и недоброжелательно. Проносились конные дружины, вздымая клубы пыли. На просторной луговине, вытоптанной сапогами до каменной крепости, выстроились в ряд угловатые пороки. Колыхались разноцветные полковые стяги.
Боярин Акинф принялся было считать стяги, незаметно сгибая пальцы, но скоро сбился – стягов было слишком много. Когда только успел Даниил Московский собрать столь могучую рать?!
Когда присмиревшие послы великого князя добрались наконец до шатра Даниила Александровича, им было уже не до грозных речей. Бесчисленное московское войско незримо стояло перед глазами, и боярин Акинф начал не с гневных упреков и угроз, как было задумано с великим князем Андреем, а с уважительных расспросов о здравии князя Даниила Александровича…
Князь Даниил и боярин Протасий многозначительно переглянулись. Пешее шествие через московский воинский стан поубавило спеси у послов Андрея!
Игумен Евлампий начал читать грамоту великого князя Андрея. Сама по себе грамота была грозной и величаво-укоризненной, но в устах оробевшего чернеца слова звучали как-то неубедительно. Уверенности не было в тех словах, и это почувствовали и москвичи, и сам посол Акинф. Он так и не решился добавить изустно еще более резкие слова, порученные великим князем Андреем, и сказал только, что его господин ожидает ответа немедля. Сказал – и втянул голову в плечи, ожидая гневной отповеди московского князя на немирное послание.
Но Даниил Александрович не стал унижать великокняжеских послов: сильный может позволить себе великодушие! Он заговорил о том, что старшего брата Андрея Александровича оставили без подлинных вестей его слуги, не довели до великого князя, что он, Даниил, не своевольно вошел в Переяславль, но только по духовной грамоте князя Ивана, своего любимого племянника…
– А список с духовной грамоты тебе отдам, чтобы не было между мной и старшим братом Андреем недоумения. Передай список князю. Таиться мне нечего, перед богом и Андреем чист.
Протасий Воронец подал Акинфу пергаментный свиток. Боярин Акинф почтительно принял его двумя руками, попятился к выходу. Москвичи молча смотрели вслед ему, кто торжествующе, кто насмешливо, а кто и с затаенной жалостью, представив себя на его месте…
– Мыслю, что ратью великий князь на нас не пойдет! – прервал затянувшееся молчание Даниил Александрович. – Одна ему дорога осталась – в Орду, жаловаться на нас хану Тохте…
Что рассказали по возвращении во Владимир боярин Акинф и игумен Евлампий и что говорено было после между ними и великим князем – осталось тайной, но больше послы к Даниилу Московскому не ездили. Великокняжеское войско, простоявшее две недели на Раменском поле в ожидании похода, было без шума распущено по домам.
А вскоре великий князь, как и предсказывал Даниил, действительно поехал в Орду, к заступнику своему хану Тохте на поклон. Мало кто сомневался, зачем он поехал: Андрей решил искать в Орде помощи, чтобы татарскими саблями сокрушить усилившуюся Москву. На старшего брата Дмитрия наводил ордынские рати Андрей, теперь пришла очередь его младшего брата – Даниила. Никак не угомонится средний Александрович…
– Не осмелился все-таки Андрей спорить с Москвой напрямую! – сказал князь Даниил, узнав об отъезде брата.
А боярин Протасий Воронец, хитренько прищурившись, добавил:
– Самое время, пока Андрей по ханским улусам ездит, поразмыслить нам о граде Можайске…
ГЛАВА 10
О ЧЕМ ДУМАЮТ ПРАВИТЕЛИ, ЗАВЕРШАЯ ДНИ СВОИ?
1
Та зима, от сотворения мира шесть тысяч восемьсот одиннадцатая[130]130
1303 год.
[Закрыть], выдалась на удивление теплой и малоснежной. Реки едва прихватило льдом, а на иных реках вода шла по льду всю зиму.
Люди даже не заметили приближения весны, потому что вся зима проходила будто бы весенними распутицами, а настоящая весна не прибавила солнца, но только – дождевую морось.
А весна эта была последней для князя Даниила Александровича Московского…
Февраля в двадцатый день, на Льва Катынского, когда люди остерегаются глядеть на звезды, чтобы не накликать беду, – князь Даниил возвратился из Переяславля, от старшего сына своего Юрия, и занемог горячкою. Не узнавал людей, метался на мятых простынях, выкрикивал бессвязные слова.
Чернецы, слетевшиеся на княжеский двор, яко вороны на бранное поле, шептались по углам, что добра не будет. Известно ведь, что день Льва Катынского для болящих страшнее, чем для грешников Страшный суд. Кто в этот день заболеет, тот одноконечно помрет, если господь не явит чуда. Но на чудеса господь скуп, приберегает чудеса токмо для самых праведных, богоизбранных…
Княгиня Ксения, слушая такие пророчества, обмирала от ужаса. Слезы она уже все выплакала, и теперь лишь подвывала тихохонько, билась головой об пол перед образом Покрова Богородицы, матери божьей, заступницы…
«Господи, помилуй! Господи, спаси!»
Ночью перед княжеским дворцом пылали факелы, толпились наехавшие со всей округи люди. В московских храмах служили молебны о здравии господина Даниила Александровича, чтобы не призвал его господь безвременно пред светлые очи свои, но оставил бы в миру…
Князь опамятовался только утром. Приподнял набрякшие веки, обвел безразличным взглядом собравшихся в ложнице людей. «Боярин Протасий… Илья Кловыня… Дворецкий Клуша… Шемяка… Архимандрит Геронтий… Игумен Стефан… Еще чернецы и еще… Зачем их столько?.. Неизвестный какой-то, темный, со сладенькой улыбочкой… Лечец, что ли? Откуда позвали?..»
Хотел спросить у Протасия, но язык будто присох к гортани, не шевельнуть…
Будто издалека, донесся неясный шепот: «Очнулся князь, глаза открыл… Помогли молитвы наши… Молебен, еще молебен надобно…»
Бояре и чернецы придвинулись к постели.
К изголовью князя склонилась неясная тень, чья-то мягкая ласковая рука обтерла рушником вспотевший лоб. Пахнуло знакомым запахом розового масла. «Жена… Ксения…»
Даниил шевельнул губами, силясь улыбнуться, и – замер, пережидая колющую боль в груди.
И снова – тьма…
И дальше так было: минутное осознание бытия, а потом черные провалы, которые длились непонятно сколько – часы или дни.
Свет – тьма, свет – тьма
Потом сознание вернулось и больше не уходило, хотя сил едва хватало на то, чтобы изредка приоткрыть глаза. И боль в груди не отпускала, вонзалась, как лезвие ножа, при любом движении. Одно оставалось – думать.
И Даниил Александрович думал, а люди считали, что князь снова забылся, изнуренный горячкой, и боязливо заглядывали в ложницу, и сокрушенно качали головами: «Опять плох стал Даниил Александрович, ох как плох…»
Мысли Даниила Александровича неожиданно легко сцеплялись в единую цепь, и не было в этой цепи уязвимых звеньев: все казалось прочным и ясным.
Даниил примерял к этим мыслям подлинные дела свои, искал несоответствий и не находил их, и это было счастье, которым могли похвастаться немногие – созвучие мыслей и дел.
Даниил не лукавил перед самим собой: поздно было лукавить!
Перешагнув роковой сорокалетний рубеж, Даниил Александрович все чаще стал задумываться о земных делах своих, но будничная неиссякаемая суета отвлекала его, и только теперь, обреченный на неподвижность, он неторопливо разматывал и разматывал клубок выношенных мыслей.
Нет, князь Даниил не боялся смерти. Недолго жили тогда князья на Руси, и никого не удивила бы кончина московского князя на сорок втором году жизни.
Отец Даниила, благоверный князь Александр Ярославич Невский, скончался в сорок три года, дядя Ярослав Ярославич, сменивший Невского на великокняжеском столе, – в сорок один год, а еще один дядя Василий Квашня, тоже великий князь, и того меньше прожил – тридцать пять лет. Старший брат Даниила – великий князь Дмитрий Александрович – отсчитал сорок четыре года земной жизни, а племянник Иван Дмитриевич – двадцать шесть лет. Не долговечнее были и другие княжеские роды. Борис Ростовский умер в сорок шесть лет, его сын Дмитрий – в сорок один год. А сколько князей умирало, не достигнув совершеннолетия? Судьба еще благосклонна к Даниилу, подарив ему большую жизнь…
Даниил подводил итоги земных деяний своих без страха перед смертью, не мучаясь сомнениями, ибо все, что было им совершено, полностью сходилось с его собственными представлениями о мире и о месте его, князя московского, в этом мире. И эти представления казались Даниилу такими же бесспорными и естественными, как смена дня и ночи, как неудержимое шествие времен года, как всеобъемлющая божья воля, которой все подвластно – и небесные знамения, и зверь, и птица, и человек.
Даниил верил, что власть над Москвой вручена ему богом, избравшим московского князя орудием промыслов своих, и потому все, что он делал для возвышения Москвы, бесспорно справедливо и единственно возможно.
А ведь Москва за считанные годы возвысилась необычайно, раздвинула свои рубежи от Оки-реки до Нерли-Волжской. Московские наместники полновластно хозяйничали в переяславских и коломенских волостях. Московские ветры раскачивали на смоленском древе град Можайск, и он был готов упасть как перезрелый плод в руки Даниила Александровича, и Протасий Воронец уже готовил подклеть с крепкими запорами для последнего можайского князя Святослава Глебовича, не без умысла выбрав ее рядом с тюрьмой бывшего рязанского владетеля Константина Романовича. Где-то впереди уже начинал маячить великокняжеский стол, и Даниил мысленно благословлял сыновей на великое дерзание. Сам он не успел…
Привыкнув к исключительности княжеского положения, Даниил никогда не задумывался, почему князь возвышен над остальными людьми. Просто так всегда было и так всегда будет, потому что так оно есть! Женам главы – мужи, а мужам – князь, а князю – бог, и в этой триединой формуле место Даниила было предопределено при рождении, как и всем людям, на земле живущим. Отец Даниила был князем, и дед тоже, и прадед, и прапрапрадеды, и сыновья Даниила тоже будут князьями, и внуки.
Удел князя – властвовать, удел прочих – повиноваться.
Но и жизнь самого князя не свободна. Вся она расписана заповедями, жесткими и непреодолимыми, как крепостные стены. Многомудрый князь Владимир Мономах собрал княжеские заповеди в поучении[131]131
В составе Лаврентьевской летописи сохранилось «Поученье» князя Владимира Мономаха (1053–1125), в котором он изложил, в частности, свои представления о княжеской власти, свои требования к «идеальному» князю.
[Закрыть] детям своим и иным людям, и Даниил с детства принял эти заповеди в сердце свое. Ибо верно сказано, что исполняющий заповеди дедов и прадедов своих никем не осужден будет, но восхищения достоин!
«Молчи при старших, слушай премудрых…»
«Имей любовь со сверстными[132]132
Сверстные – ровесники.
[Закрыть] своими и меньшими…»
«Держи очи долу, а душу горе…»
«Научись языка воздержанью, ума смиренью…»
«Понуждайся через нехотенье на добрые дела…»
«Вставай до солнца, как мужи добрые делают, а узревши солнце, пищу прими земную, постную иль скоромную, какой день выпадет…»
«До обеда думай с дружиною о делах, верши суд людям, на ловы[133]133
Ловы – охота.
[Закрыть] выезжай, тиунов и ключников расспрашивай, а после полудня почивай, после полудня трудиться грех…»
«Не ленись, ибо леность всем порокам мать; ленивый что умел, то забудет, а что не умел – вовсе не научится…»
«На дворе все верши сам, не полагайся на тиуна да на отроков, понеже бывает – неревностны они и своекорыстны…»
«На войне полками сам правь; еденью, питью и спанью не мироволь, блюстись надобно ратным людям от пьянства и блуда…»
Одни заповеди Даниил, севши на самостоятельное княжение, продолжал исполнять, а другие отставил, потому что, к примеру, зачем князю молчать при старших и держать очи долу, если он старее всех старейшин в Москве? Но главным заповедям Даниил не изменял никогда и потому считал себя в жизни правым.
Память услужливо подсказывала воспоминания о прошлых благодеяниях, которых Даниил никогда не чуждался, о славословии отмеченных его милостью людей, о богатых вкладах в монастыри и храмы, о ликующем колокольном звоне, который встречал его, московского князя, после победоносных походов, предпринятых не ради честолюбия, но для пользы земли, вручившей ему власть над собою. Все это было, было, и на душе становилось светлее, когда Даниил вспоминал об этом…
Но потом вдруг темная полоса перечеркивала радостные видения, и перед глазами Даниила оживало другое, тоже составляющее неотъемлемую часть княжеского бытия.
Изодранные батогами, кровоточившие спины холопов…
Поскрипывание ветвей столетнего дуба на перекрестке дорог, где раскачивались на ледяном декабрьском ветру тела повешенных татей…
Глухие стоны из земляной тюрьмы-поруба, последнего прибежища изолгавшихся сельских тиунов…
Взмах секиры и упавшая в пыль голова волочанского вотчинника Голтея Оладьина, сына Шишмарева, которого люди боярина Протасия уличили в злоумышлении на князя…
После казни Голтея Оладьина молодой Даниил пришел за утешением к архимандриту Геронтию и получил искомое утешение. Геронтий произнес успокоительные слова, которые надолго запомнились Даниилу: «Не смущайся душою, княже, ибо смерть настигает лишь того, кому предопределена свыше. Суд твой изменнику Голтею от бога пришел, но не от тебя!»
Даниил поверил архимандриту и продолжал верить теперь, потому что слова эти удобно укладывались среди собственных размышлений московского князя, мнившего себя божьей десницей на земле…
И все-таки размышления о добре и зле порой повергали Даниила в смутную тревогу. Он понимал, что без зла, без княжеской очистительной грозы не жить княжеству. Зло во пользу – уже не зло, а благо. Но кто может знать меру полезного зла? Какой мудрый подскажет, что до сего рубежа зло есть благо, а далее – во вред? Что богоугодно, а что греховно? Человек во грехе зачат, грехом живет и помирает грешным, если не избывает вольных и невольных грехов своих тремя святыми деяниями: слезами, покаянием и молитвой. Так учили отцы церкви. И Даниил в часы сомнений завершал дневные заботы заветной молитвой: «Господи, помилуй мя, якоже блудницу и мытаря помиловал еси, тако и нас грешных помилуй!»
Молился и засыпал, просветленный. Труднее было освободиться от княжеских забот, которые давили даже сейчас, на смертном одре. Многое было сделано Даниилом, но оставались еще и незавершенные дела. А Даниилу хотелось самому закончить все, что было начато при нем, не передоверяя сыновьям.
2
В часы просветления князь Даниил Александрович звал думных людей, слушал тиунов и сельских старост, расспрашивал воевод, распоряжался.
Оживал тогда княжеский двор, приличная скорбь на лицах думных людей сменялась озабоченностью, а сам Даниил, окунувшись в привычные хлопоты, будто возвращался к жизни, и боль в груди отпускала его.
И скакали княжеские гонцы: в Рузу – торопить тысяцкого Петра Босоволкова со строительством новою града; в Переяславль-Залесский – напомнить сыну Юрию и боярину Федору Бяконту, чтобы соль с переяславских варниц они придержали бы до летней рыбной поры, а не растрясали проезжим купцам; в Нижний Новгород – вызнавать доподлинно про ордынское сидение великого князя Андрея, ибо туда вести из Орды приходили раньше, чем в другие города…
В один из таких просветленных часов князь Даниил велел привести в ложницу плененного рязанского князя Константина Романовича. Константин второй год томился в тесном заключении, но не соглашался скрепить крестоцелованием договорную грамоту. А без грамоты рязанское дело оставалось незавершенным.
Константин смирно стоял перед княжеской постелью. Мятая полотняная рубаха плотно облепила его располневшее тело. Лицо Константина было рыхлым, одутловатым, бледным до синевы – неволя будто смыла с него все живые краски. «А ведь не в порубе сидит, – подумал Даниил, – а в теплой подклети, на щедрых кормах…»
Молчание затянулось.
Даниил разглядывал пленника, стараясь угадать, чего можно ждать от последнего разговора с рязанским князем. У Даниила не оставалось больше сил на уговоры и угрозы, на призывы к рассудку упрямого рязанского князя. Даниил хотел одного: понять, может ли он закончить наконец затянувшуюся тяжбу с Константином? Но как понять, если Константин даже не поднимает глаза?
– Во здравии ли, князь? – тихо спросил Даниил.
Константин переступил с ноги на ногу, ответил смирно:
– Во здравии… Божьей милостью…
Ответ Константина был покорным и уважительным, но в глазах его вдруг сверкнуло злобное торжество, скрытое до поры показным смирением, видно, тяжелая болезнь Даниила вселила в Константина надежду на избавление из плена, на сладостную месть.
Нет, не покорился Константин Романович!
Даниил понял это и заговорил, – не для того, чтобы еще раз попытаться вырвать у рязанского князя согласие, бесполезно это было, – но с единственным желанием погасить торжествующий огонек в его глазах:
– Не надумал еще с Москвой замиряться? Ну, подумай еще, подумай!.. А немощи моей напрасно радуешься. Сыновья мое дело продолжат, их-то ты не переживешь! – насмешливо сказал Даниил и, помолчав, добавил, как бы в раздумье: – А может, и меня ты не переживешь…
В глазах Константина плеснулся испуг, губы задрожали.
– Уведите! – крикнул Даниил караульным ратникам.
Ратники вцепились в локти Константина, и уже не бережно, а грубо, почти волоком, потащили его к двери. По разговору и обхождение: милость Даниила Александровича к пленнику не вернулась, горе ему…
Даниил вдруг представил, да так явственно, будто увидел: втискивается в подклеть к Константину глыбоподобный Шемяка Горюн, цепляясь плечами сразу за оба дверных косяка; трепещет упрямый рязанский князь, узрев протянутые к его горлу волосатые пальцы… Представил – и разочарованно вздохнул. Это было невозможно. Это не укладывалось в очерченный княжескими заповедями круг допустимого.
Прямое убийство князя-соперника безусловно осуждалось на Руси со времени Святополка Окаянного. Плененного князя можно было лишить света, исторгнув вон очи его. Можно отсечь правую руку, чтобы нечем было держать меч. Можно заморить голодом, всадив в глухой погреб. Все можно было отнять у плененного князя, кроме самой жизни.
Пусть поживет пока что князь Константин Рязанский…
3
И снова текли думы Даниила, неторопливо и просторно, как высокая вешняя вода, не умещавшаяся в проложенном русле и выплескивавшаяся на берега, которые она никогда не захлестывала раньше.
Сладко было вспоминать о достигнутом, но и упущенное тоже было, и восполнить уже ничего нельзя – поздно! И как-то так выходило, что достигнутое оказывалось в кругу высоких державных дел, а упущенное – среди теплых человеческих радостей, которые все-таки нужны властелинам так же, как мизинным людям.
Многим был одарен в жизни князь Даниил, но и обделен, оказывается, тоже немалым.
Обделен был любовью, так счастливо начавшейся с обета быть телом и душой единой, который произнесли они с княгиней Ксенией. Мила ему осталась Ксения и по сей день, но если сложить все часы, проведенные с ней вместе, то совсем немного их набегало, счастливых часов. Ласки Ксении были лишь короткими привалами на бесконечном княжеском пути, и часто случалось, что телом Даниил был с женой, а думами своими – где-то немыслимо далеко, в стольном Владимире или в коварной Твери, в дмитровских лесах или на просторах Дикого Поля, куда уводили его нескончаемые княжеские заботы, сокращая и без того краткие часы свиданий. И тогда уже не слышал Даниил ласковых слов, и Ксения виновато отстранялась, встретив его отрешенный взгляд.
Обделен был Даниил душевной близостью с сыновьями. Он вдруг понял, что упустил младших сыновей, кровь от крови и плоть от плоти своей, боль свою и надежду. Казалось, он делал все, что положено было делать заботливому отцу, с детства готовил сыновей к судьбе правителей и ратоборцев. Но делал это не своими руками, а руками других людей, появлялся перед сыновьями лишь изредка. И успевал только замечать перемены, которые произошли с сыновьями между редкими встречами, и удивлялся, насколько несхожими они становились и как с годами увеличивалось это несходство.
Старший сын Юрий, самый любимый, старался во всем походить на отца. И внешне он был похож на молодого Даниила: такой же рослый, светловолосый, с выпуклой грудью и холодными серыми глазами. На бояр и дворовую челядь покрикивал по-отцовски, надменно и непререкаемо, и его уже побаивались на Москве.
Даниил радовался, узнавая в княжиче Юрии самого себя, и улучал минуты, чтобы передать старшему сыну крупицы выстраданной княжеской мудрости. Не часто это удавалось, но в Юрии он был уверен, спокоен за него, а вот остальные…
Только последнее время он начал внимательней присматриваться к средним сыновьям – Александру и Борису, и с грустью убеждался, что не понимает их, как они не понимают его, Даниила.
Точно бы все было у Александра и Бориса, что отличает подлинных княжичей: к отцу-князю почтительны, перед людьми властны, разумеют книжную премудрость, с детства приучены к ратным потехам. Но чего-то не хватало княжичам. Не видно было в них душевной твердости, как будто монахи-книжники Богоявленского монастыря, в котором Александр и Борис провели детские годы, размягчили души их, яко воск, низвели с княжеской высоты до будничной серости боярских детей, привыкших не заглядывать дальше своей вотчинной межи и покорно следовать за чужим конем.
Напрасными были запоздалые беседы Даниила со средними сыновьями. Не приоткрывали душу Александр и Борис, почтительно соглашались со всем, что говорил отец, но отвечали не по собственному разумению, а лишь угадывая, что он хотел бы услышать от них. Ни разу глаза Александра и Бориса не загорались достойной обидой, хотя Даниил порой намеренно говорил им оскорбительные слова. Смиренны и уважительны сыновья, но – не более того. С чем выйдут они в самостоятельное плавание?[134]134
Князья Александр и Борис в 1306 году бежали в Тверь, изменив Юрию Московскому. Александр умер в Твери в 1308, Борис – в Новгороде в 1322 году, где был иноком в монастыре.
[Закрыть]
Младший сын Иван… С ним – еще сложнее…
Иван вышел обличьем не в отца, а в мать Ксению: невысокий, плотный, лицо круглое, улыбчивое. А вот глаза у Ивана были совсем не такие, как у княгини Ксении. Не добрые, а колючие, прищуренные, подозрительные были у княжича Ивана глаза.
Княжич Иван сызмалетства был признанным любимцем боярина Протасия Воронца, его выучеником. Чего особенного усмотрел боярин в младенце, если приблизил его к себе чуть не с пеленок? Этого Даниил не знал, но что-то, несомненно, было, было!
Поначалу Даниил Александрович благосклонно отнесся к заботам боярина о младшем сыне. Самому было недосуг, а у Протасия Воронца было чему научиться: великого ума и хитрости человек. Но потом Даниил стал замечать в младшем сыне неладное. Появилось у Ивана немыслимое, прямо-таки жертвенное упрямство. В спорах со старшими братьями он никогда не уступал, хотя покалачивали его братья частенько: слабее он был и Александра, и Бориса, не говоря уже о старшем, Юрии. Но потом сами братья стали бояться Ивана, потому что он зло мстил обидчикам, и месть его была неотвратимой, разве что по времени откладывалась. День проходил после ссоры, а то и больше, братья забывали о ней, а Иван помнил. Подкрадывался из-за угла, неожиданно бил палкой или еще чем-нибудь – больно, хлестко. Молча терпел ответные побои и снова, выбрав время, бил и бил, пока обидчик не взмолится о пощаде. Лучше не связываться было с княжичем Иваном…
И еще заметил Даниил Александрович: думал Иван о людях всегда плохо, ожидал от них всяческих подвохов. Откуда такое пришло, гадать не приходилось. Даниил подслушал невзначай наставления боярина Протасия, которым Иван внимал с полным доверием.
«Зол человек даже противу беса, и бес того не замыслит, что злой человек замыслит и содеет, а потому людям не верь. Устами часто медоточивы они, но сердцем черны», – вдалбливал боярин Протасий.
А Иван поддакивал ему, сам вспоминал дурные людские поступки, о которых слышал от старших или сам где-то подсмотрел, и Даниил Александрович удивился, что Иван отнюдь не осуждает зла, но даже восхищается им, когда зло оказывается удачливым…
И еще одно наставление боярина Протасия услышал Даниил:
«Запомни, Иване! Сила человека в богатстве, не в чем ином. Потому что так заведено: беден человек, и честь ему бедная!»
Крепко, видно, западали слова Протасия Воронца в душу княжича. Иван завел себе кожаную сумку-калиту и не расставался с ней, складывал поначалу в калиту свои ребячьи безделушки, а потом серебро, выпрошенное у матери и у боярина Протасия – боярин не скупился, своих детей-наследников у него не было. И вещицы разные, оставленные без присмотра, тоже оказывались в калите, а вытребовать их у Ивана обратно никому не удавалось. «Калита ты, а не человек!» – бросил однажды в сердцах Юрий. Прозвище это, разнесенное по Москве глумливым шепотком комнатных холопов, прочно прилепилось к младшему Данииловичу: «Иван Калита»!