412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ульяна Соболева » Пацанская любовь. Зареченские (СИ) » Текст книги (страница 12)
Пацанская любовь. Зареченские (СИ)
  • Текст добавлен: 9 ноября 2025, 15:30

Текст книги "Пацанская любовь. Зареченские (СИ)"


Автор книги: Ульяна Соболева


Соавторы: Мелания Соболева
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

Глава 26

Шурка

Когда мы с Костяном узнали, что Леху забрали – просто, без объяснений, с утра, будто по плану – мне показалось, что мне кто-то ударил в грудь ломом. Без предупреждения. Он верил, что система хоть раз сыграет по-честному, и теперь – сидит. Не потому что виноват, а потому что оказался не в том месте. И знаешь, что бесило больше всего? Что у него был отец. Мент. Человек в погонах, который мог… должен был… хоть как-то повлиять. Мы молча выскочили из дома. Я не говорил – Костян не спрашивал. Мы просто летели. На автомате.

Когда он открыл, сразу видно было – знал. Лицо каменное, не спросил, не удивился. Только прищурил глаза, как будто оценивал, кто из нас сейчас будет орать. Мы прошли, как к чужому. На кухне пусто. Только чайник гудит. Он сел. Мы – нет.

– Его забрали.

– Знаю.

– Просто так?

– Просто так не бывает.

Он не смотрел на нас. Говорил, как будто в протокол диктовал.

– Вы хотели, чтоб все пошло по букве? Пошло. Только по их букве.

– Вы ж сами передали улики.

– Передал. Не как отец. Как сотрудник. Не было права иначе.

– И что теперь? Он там. Один.

– И вы думаете, я рад этому?

Он посмотрел на нас впервые. Тяжелый взгляд. Такой, что чувствуешь себя пацаном с грязными руками.

– Вы не понимаете, как это работает. Ваша улица не закон. А я работаю по закону. Леха знал, что идет в гору. Против ветра. Я его не держал. Но предупредил. Он выбрал.

– Он выбрал не молчать, – выдал Костян. – Вы это называете ошибкой?

Отец Лехи встал, подошел к окну. Курить не стал. Просто стоял. Потом выдохнул.

– Я не могу развалить дело, только потому что это мой сын. Если он невиновен – выйдет. Если виновен – сядет. Я – не бог. Я – мент. Понимаете?

И вот тут меня прорвало.

– А не отец ты ему еще?! Просто ксиву примерил и все?! Мы его друзья, а вы – его кровь. И вы что? Ждете, когда система скажет «невиновен»? Вы что, думаете, она скажет это сама, если мы будем молчать?! Вы – не бог, да. Но вы могли встать за него. Хоть словом. Хоть шагом. Хоть на допросе. А вы где? На кухне. Чай пьете.

– Осторожней, – резко сказал он. – Не в ту дверь вы пришли, если хотите орать.

– Я не ору. Я просто не понимаю, как можно быть отцом и говорить, что все – «по процедуре».

Он подошел ко мне. Встал вплотную. Ни угрозы. Ни злости. Только глаза.

– Ты не жил этой жизнью. Ты не знаешь, что это – в отделе, где каждый твой шаг под наблюдением. Если я сейчас начну рвать рубаху и выносить дело – его закопают быстрее. А так – есть шанс. Маленький. Но есть.

– Шанс есть, когда рядом кто-то стоит, а не отступает.

Он долго молчал. А потом сказал:

– Я все делаю. Но по-своему. Не по-вашему. И если вы хотите помочь – не мешайте. Найдите, кто мог сдать. Найдите то, чего не видим мы. А здесь – вы мне не поможете.

Я сжал кулаки. Потом выдохнул. И вышел.

На лестнице Костян сказал:

– Он держится.

А я сказал:

– А Леха – нет.

* * *

Все внутри дрожало, как кабель под током. Мы вышли от отца Лехи, и я понял – надежды на помощь сверху нет. Никто нам не даст ключ от этой двери. Если хотим вытянуть Леху – только сами. Улицей. Головой. Риском. Я тогда сказал Костяну: «Едем к брату Лысого. Он что-то знает». Он кивнул. Без вопросов. Потому что знал – это не просто догадка. Это нутро. Шестое чувство, которое в Зареченске у пацанов вместо компаса.

Мы шли молча. Мимо знакомых домов, где за шторами прячутся те, кто слышал крики, но никогда не выйдет. Мимо той самой подворотни, где лежал Васька. Я сжал зубы, как будто это могла остановить воспоминания. Ничего не остановит, пока Леха там. Пока система тупо складывает в кучу чужие улики и лепит виноватого по форме.

Дом брата Лысого стоял как всегда – облезлый, с сеткой ржавой вместо забора. Он сам нас не ждал. Вышел в майке, глаза бегают, губы дергаются. Я сразу понял – знает. Боится. Но не за себя. За брата. За то, что уже началось.

– Шур… Костян… Здорово… Че приперлись?

– Поговорить надо, – сказал я и сделал шаг ближе. Он пятиться не стал. Но и не стоял спокойно.

– Да я все уже говорил…

– А теперь скажешь по-новому.

Он хмыкнул, но я видел – ему страшно. Не от нас. От того, что может быть дальше.

– Мы не менты, не бумажки. Но если ты сейчас не скажешь правду – брат твой сядет. А ты вместе с ним за ложную выдачу показаний.

Он замолчал. Костян рядом стоял – руки в карманы, но глаза – острые. Все было на нервах. Все, как при растяжке – один неверный шаг, и гремит. Я шагнул ближе. Не орал. Не махал руками. Просто смотрел.

– Слушай сюда. Мы знаем, что Лысый не ночевал у вас. Мы знаем, что он был не дома, когда Рыжего положили. Но без тебя – это воздух. А с тобой – это улика. Так что либо ты сейчас делаешь то, что должен, либо ты такой же, как тот, кто зарезал пацана, который за всех нас жил, а значит закончишь хреново, сценарий одинаковый для всех вас.

Он выдохнул, как будто в нем сломалась дверь. Плечи опали. Глаза опустил. Потом кивнул.

– Он пришел под утро. Часов в шесть. В куртке, вся в какой-то хрени… Я не спрашивал. Он сказал – не лезь. Но я видел. Он вымок, как пес. Пахло железом. Понял потом. Кровь. Я… я не думал, что это так.

– У тебя есть это на записи? Камера же у подъезда.

– Есть. Я сохранил. Подумал, что может…

– Покажи.

Он завел нас в комнату. Маленький телик, видеомагнитофон, кассета. Мы сидели, как на краю. Он перемотал. Показал. Время – 06:02. Лысый. Вошел в подъезд. Все. Этого было достаточно.

– Мы заберем это.

Он кивнул. Без возражений. Без слов. Я видел – в нем все уже рухнуло. Он сделал выбор. Не за брата. А за совесть. Или за себя, но плевать уже.

Вечером мы встретились с Серым. Он был бледный, но глаза горели. Он достал кассету, сунул нам в руки.

– Аптечный киоск. Камера возле павильона. В ту ночь, в 00:53 – Леха там. Четко. Проходит, закуривает. Видно лицо. Видно время. Запись старая, но читается. Мой знакомый на почте, у них там сеть городская… не спрашивайте, как достал.

Я смотрел на эту пленку, как на спасение. Костян сглотнул.

– Все бьется. Алиби. Время. Видео. Мы можем вытащить его.

Я кивнул. Впервые за все дни – по-настоящему.

– Утром идем в отдел. На чистую.

И пусть теперь они попробуют закрыть глаза.

Глава 27

Леха

Я сидел, как сидят те, у кого кончились патроны. Не на лавке – в себе. Мысли уже не бегали, а просто крутились, как старая пленка. Не было страха – только усталость. Такая, что даже спать не хотелось. Камера воняла все тем же – холод, пыль, и мертвое время. Казалось, все. Навсегда. Так будет. Пока не придет утро, потом снова ночь, потом снова утро, и я просто исчезну, растворюсь между допросами и заключением, и никто не вспомнит, кем я был до этого. Но утро пришло – не такое, как обычно.

Сначала шаги. Тяжелые. Знакомые. Не те, что шаркают по коридору, а твердые, как будто с кожаным каблуком по нервам. Я поднял глаза. За решеткой – он. Отец. Молча. Лицо – камень, как всегда. Только в глазах что-то другое. Не мягкость – нет. Не про него. Но что-то вроде: «Все». Ключ щелкнул, как щелчок хребта, когда тебя отпускает спина после драки. Он открыл дверь. Я не сразу понял. Просто встал. Смотрел. Он отступил на шаг.

– Идем, – сказал. Без объяснений. Без «все нормально». Просто – идем.

– Это…

– Не здесь, Леха. Все. Вопрос снят. Процесс закрыт. Ты свободен.

– Из-за чего?

Он посмотрел прямо, почти с вызовом.

– Видео. Свидетели. Перчатка. Экспертиза. Все сошлось. Поздно, как всегда, но точно.

Я вышел. Не торопясь. Как будто боялся, что это сон. Руки – в швах. Сердце – молчит. Не билось – стучало. Просто. Как молот. Я не сказал «спасибо». Не потому что не хотел – потому что мы не такие. Он знал. Я знал. Он сделал, как должен. Не как отец. Как человек.

На улице воздух был как в детстве – пах дворами, горячим асфальтом, прошлым. Я сделал шаг – и увидел их. Стояли втроем. Шурка. Костян. Серый. Без фраз. Просто стояли. Ждали. И как только я вышел – Шурка пошел вперед. Не рывком – твердо. Глянул. Я глянул. И он обнял. Сильно. Молча. Не хлопая по спине. Просто держал. Потому что был. Потому что вытащил. Потому что брат. Костян подошел и тоже. Без слов. Серый – позже. Тихо. Как всегда. Но обнял. И все внутри в тот момент, где я держался месяц, как на нитке, просто лопнуло. Без слез. Без показухи. Просто – почувствовал, что дышу. Что не один. Что не сломали.

– Ну че, – сказал Шурка. – Поехали.

– Куда?

– Куда хочешь. Главное – не обратно.

Я кивнул. И пошел с ними.

А через день мне сказали официально: перчатка с кровью – Рыжего и Лысого. Камера подтвердила, что я был в другом конце района. Бабка подтвердила. Ленька – подтвердил. Даже брат Лысого – сдал. Все сошлось. Как цепь. Как ответ.

Но больше всего – сошлись они. Те, кто не дал мне исчезнуть.

Мы стояли молча. Без жестов, без сигарет, без взглядов друг на друга. Просто встали по краю, как на суд. Только не нас судили. А его. Все произошло быстро, но при этом, как в замедленном кино. Двор у «северных» – тот самый, где стены ободраны временем, где бетон пьет кровь, как вода. Где все и началось. Где Рыжего в последний раз видели живым. Где Лысый вышел тогда, как будто царь. Сейчас он тоже вышел. Но уже не царь. А кабан, у которого под ногами подгорел пол.

Машины с мигалками не выли. Приехали без показухи. Тихо. По делу. Два УАЗА, четверо в форме, двое в гражданке. Один с папкой. Второй с наручниками. Вышли – не с разбега, не с мата. Просто подошли. Лысый стоял у подъезда, с бычком в зубах, смеялся с кем-то из своих, сплюнул, поправил цепь. Потом увидел их. И все. Смех исчез. Глаза сузились.

– Че за цирк, а? Кто вы такие, нах…

– Гражданин Ковалев, – начал один, голос как нож – вежливый, но острый. – Вы задержаны по подозрению в совершении убийства. Оружие преступления – найдено. Свидетельские показания – собраны. Просим пройти с нами.

Лысый захрипел. Не от страха – от злости. Он не верил. Он думал, что это фокус. Что его «прикроют», как раньше. Что это ошибка. Он начал орать. Плеваться. Трясти плечами.

– Да вы че, охренели?! Я вам, сука, ща… Кто на меня показал?! Шлюхи зареченские, суки! Это все они! Леха, ты где?! А, ты тут, тварь… Ты это сделал! Ты и твои шавки! Я тебя… Я…

Но я уже смотрел ему в спину. Молча. Как на человека, который проиграл. Не потому, что его скрутили. А потому, что был пустой. Без чести. Без тормозов. Без тормоза внутри. Он продавал страх. А мы вернули долг.

Он вертелся, как раненый пес. Один из ментов вцепился в его локоть, другой – в шею, мягко, но так, что тот просел. Наручники клацнули, как точка в предложении. Все. Сказано.

«Северные» стояли, как зрители на похоронах. Ни один не дернулся. Ни один не вышел. Потому что знали. Видели. И понимали – это по делу. Не слом, не крысятничество. Просто конец игры.

Он все еще орал. Я все еще стоял. Не шевельнулся. Не моргнул. Потому что не было нужды. Все уже случилось. Все, что должно.

И когда дверь УАЗА захлопнулась, и мотор завелся, я понял – Рыжий отомщен. Не местью. А справедливостью. Впервые за долгое время – по-честному. Без крови. Но с точкой.

* * *

Он сидел у окна, в той самой кухне, где все начиналось. Где я пил чай, когда в дверь постучали и повели меня, как собаку. Сейчас он сидел так же, только взгляд был не как раньше. Не каменный. Не ледяной. А просто – усталый. Как будто внутри у него шестерни ржавели от всего, что случилось. Я зашел сам. Он не звал. Я знал, что должен прийти. Не потому что надо поговорить. А потому что мы оба теперь жили с грузом, который не выбросить.

Он налил себе чаю. Без слов. Мне – нет. И правильно. Я и не хотел. Он сделал глоток, потом сказал:

– Все могло быть иначе. Могло и не дойти до этого.

Я смотрел на него. Молчал. Он продолжил:

– Если бы ты тогда меня послушал… если бы не полез. Не в эту драку. Не к этой женщине. Если бы не полез в чужую жизнь – ты бы сейчас не сидел в камере. Не дышал этим дерьмом. Не смотрел на мир через решетку.

Я усмехнулся. Грубо. Горько.

– А если бы я тогда не полез – Рыжий был бы жив?

Он отвел взгляд. Как будто впервые не знал, что сказать. Я подошел ближе. Прислонился к косяку.

– Ты живешь по правилам. Ты их изучил, ты ими дышишь. Я тебя не виню. Ты мент. Я это понял. Поздно – но понял. А я – не мент. Я просто пацан с Зареченки. И если я не вступлюсь за своего – я не человек. Я тень.

Он помолчал. Потом поднял глаза.

– Ты бы и сейчас так сделал?

– Да. Я бы все равно сделал. Не потому что правильно. А потому что по-другому – не я.

Тишина. Чайник снова загудел. Он не встал выключать. Просто сидел.

– Ты упрямый, как мать, – сказал он. – Только у нее это было мягко. А у тебя – как бетон в зубах. – Может, потому что я тебя так учился любить. Без слов. Через поступки.

Пальцы на чашке – побелели. Я хотел уйти. Но стоял. Он вдруг выдохнул, как будто что-то прожег внутри.

– Я горжусь тобой. По-своему. Не скажу, что все делал правильно. Но ты выстоял. По-своему. Значит, мужик.

Я кивнул. Только один раз. Не потому что ждал. А потому что – услышал. Он не из тех, кто скажет «прости». Но он сказал то, что важнее. И я ушел. Без слов. Потому что между нами все уже было сказано. До этой кухни. До этой жизни. Просто теперь – мы оба знали.

* * *

В гараже было как всегда – холодно, пыльно, пахло прошлым. Металл, старая тряпка, кирпичная стена, на которой мы когда-то ручкой нацарапали дату, когда первый раз сюда пришли. Она стерлась почти, но мы помнили. Мы не забывали ничего. Даже если хотели.

Шурка сидел на старом ящике, Костян прислонился к двери, Серый заварил чай в той же оббитой кружке, в которой Васька когда-то наливал воду после беготни. Мы не говорили. Сигареты тлели, пар из рта шел, как будто из нас выходило то, что застряло за эти недели. Сердце не билось – оно тихо постукивало, как будто боялось снова сорваться.

Я не спрашивал, что у них на душе. У всех одно. Мы не те, кто будут по кругу гонять: «Ты как?» Мы просто рядом. И это – единственное, что сейчас по-настоящему лечит.

Шурка бросил окурок на бетон, раздавил носком.

– Минус один. Но ты-то вернулся.

Я выдохнул. Не в ответ – в небо. Потом отпил глоток чая. Горький, как жизнь. Греет только потому, что свой. Домашний.

– Знаете… справедливость – это не слово. Это когда ты глядишь в глаза тому, кто виноват, и видишь, как он падает. Не физически. Внутри. Когда орет, дергается, обвиняет – а ты стоишь. Молча. Потому что правда уже сказала за тебя. Рыжий теперь не просто память. Не просто «один из». Он – правда. Его имя сказано вслух, не шепотом. Его смерть признана. За нее кто-то ответил. И это – не месть. Это… как будто нам вернули частичку. Маленькую. Но нашу.

Шурка глянул на меня. Костян кивнул чуть. Серый потянулся за следующей сигаретой.

– Нас мало. – Я говорил, и голос был твердым, не дрожал. – Но мы держим. Нас не ждут. Нас не зовут. Нам не дают. Но если мы стоим – держится все. Гараж. Улица. Двор. Память. И если хоть один из нас упадет – остальные поднимут. Не потому что герои. А потому что по-другому нельзя.

И я знал – Рыжий это слышит. Не в небе, не в образах. А вот тут. В этом чае. В этой пыли. В этой паузе между словами.

Глава 28

Леха

Школа встретила нас, как встречает район, в котором ты давно не появлялся. Не криком, не радостью. А шепотом. Стекла в окнах дрожали от ветра, но я чувствовал – это не только ветер. Это взгляды. Это фразы, вылетевшие из-под парты. Это паузы в разговорах, когда мы шли по коридору. Мы шли втроем: я, Шурка, Костян. Как всегда. Только теперь – с новым грузом. С новой историей, которую никто не расскажет вслух, но все уже передали друг другу.

Я не смотрел по сторонам. Не интересовало, кто там прятал глаза, кто строил из себя героя. Мне было плевать. По-настоящему. Все, что меня держало – было в одной двери. В одном кабинете. В одном человеке, которого я хотел увидеть больше, чем все остальное.

Кабинет литературы. Второй этаж, левый коридор. Знакомая ручка, облезлая табличка. Мое сердце уже било как под ногами поезд. Ладони вспотели, будто снова в первый раз. Я выдохнул. Тихо.

Открыл.

И внутри что-то сорвалось с цепи.

Потому что на ее месте стояла не она.

А другая. Лет под пятьдесят, с острым подбородком и строгостью на лице. Новая. Чужая. Никакая. Она глянула на нас поверх очков, как будто уже знала, что я тот самый.

– Садитесь. Постарайтесь больше не опаздывать.

Я не двинулся. Сердце билось, как будто все еще надеялось. Как будто это ошибка. Как будто сейчас Катя выйдет из-за стеллажа, поправит волосы и скажет: «Ты вернулся».

Но нет.

– Где Екатерина Лебедева? – спросил я. Резко. Не выдержал.

Она подняла голову. Взгляд – холодный, как линейка по пальцам.

– Временно отсутствует. По семейным обстоятельствам.

Я сел. Медленно. Механически. Как будто потерял управление. Уши горели. Грудь стягивало. По семейным… Угу. Это наш Гена. Это у него всегда обстоятельства. Лучше бы простуда. Или поездка. Или хоть что.

Я сидел на месте, где все началось. Где она впервые посмотрела на меня. А сейчас – ничего. Только пустое кресло и чужой голос.

На следующий день ее тоже не было. И после. Я приходил, сидел, слушал как через ватную пленку. А внутри было одно – глухая ломка. Не по любви. По ней. Просто – увидеть. Просто – понять, что она где-то есть. Что не исчезла. Что живет.

Но ее не было.

А мне – было хуже, чем в камере.

Шурка что-то шепнул сбоку, но я не вслушивался. Мир сжался до одной пустоты в груди, где ее не было. Я держал ручку так, будто это последняя защита от самого себя, но когда она треснула – стало только легче. Я встал. Резко. Так, что стул заскрипел, как раненый. Не ждал ни слов, ни разрешений. Выбежал. Дура за спиной что-то каркнула, будто остановит. А мне уже плевать. На все. На нее. На школу. На взгляды. Есть только одно направление – к ней. К Кате.

Я вылетел из школы, как пуля из затвора. Дворы мелькали, дома – как старые лица, мимо которых бежишь и не узнаешь. Подъезд ее дома стоял так же, как и всегда – серый, молчаливый. Кто-то выходил, и я проскользнул внутрь, по старым ступеням на пятый, как в детстве по крышам. Там, где я уже знал каждый скрип. Каждый номер.

Постучал. Громко. Без сомнений. Дверь распахнулась почти сразу – будто она стояла там. Ждала. Катя. Лицо – испуганное, бледное. Глаза – такие, что в них можно было утонуть. Она качнула головой – быстро, резко. «Нет». Типа уходи. Типа нельзя. Но я стоял.

– Катя, кто там? – глухой голос Гены из комнаты. Я сжал кулаки. Горло пересохло.

– Тетя Валя, – быстро бросила она через плечо. Спасала. Врала.

Я смотрел ей в глаза. Она – мне. Там дрожали слезы.

– Не делай этого со мной, – выдохнул я. Не приказ. Просьба. Последняя.

Она глотала слезы, подняла подбородок. Голос – громче, чтобы он слышал.

Но слова были только для меня.

– Спасибо, тетя Валя, но нам не нужны помидоры. Перец еще есть… хоть и противный, но терпимый. Есть можно, когда нужно.

Глаза у меня сжались, как кулак. Это не про овощи. Это про него. Про жизнь рядом с ним. Про ее молчаливое «живу, как могу».

– И не приносите больше. Кажется, у меня аллергия. Оставьте их себе, ладно?

Она улыбнулась. Грубо. Фальшиво. Чтобы не заплакать. А глаза просили: «Не уходи». И одновременно: «Уходи».

Я смотрел. Хотел крикнуть. Обнять. Вырвать. Но знал – нельзя. Иначе все, что она прикрыла – рухнет. А она и так держится из последних сил.

– Катя… – прошептал я, но дальше не смог. В горле – бетон.

Она снова кивнула. Медленно закрыла дверь. Без хлопка. Аккуратно. Как будто прощалась не на сегодня. А навсегда.

Я стоял в подъезде и дышал, как после бега. Рвало изнутри. Не потому что не взял. А потому что отпустил.

Спустился на первый этаж, как в тумане. Ноги двигались, а внутри все орало. Гул в голове был, будто по черепу катком проехались. Белый шум в ушах – как у телевизора, когда нет сигнала, только тут – это сердце, бьющееся в бетон. Я взялся за ручку двери, чтобы выйти… просто выйти. Но рука замерла. Не открыл. Просто стоял. И тогда меня накрыло.

Отпустил? Я, блядь, отпустил? Катю? Свою? Единственную? Ту, которая внутри, которая кровь мою разбавляет, когда дышу? Ту, без которой весь этот район, весь этот город, все это «после» – просто пустая жесть, гнилой металл без искры?

Нет.

Черта с два. Да никогда в жизни.

Я вдохнул, как перед погружением под воду, и рванул наверх. Ступеньки под ногами будто сами отскакивали назад, я летел, как под выстрелом, сердце било в горло, в виски, в затылок. В груди горело, как мотор, которому залили бензин на морозе. Было страшно. Было нечем дышать. Было – живо.

Я добрался до ее этажа, и когда остановился, то не сразу понял, где я. Дыхание рвалось, как зверь в клетке, а рука уже была поднята, чтобы стучать. Но не пришлось.

Дверь… была приоткрыта.

– Гена, пожалуйста… – услышал я, и голос ее, глухой, надломленный, будто вырванный из самой груди, прошелся по мне, как бритва по мокрой коже, и я застыл у двери, замер, весь сжал грудь в кулак, чтоб не заорать, не вломиться с ноги, не сорваться с цепи, потому что в этом ее «пожалуйста» было все – и страх, и унижение, и слабость, которую она всегда прятала, и вот я стою, рука на косяке, дыхание, как у раненого зверя, и медленно, по миллиметру, открываю дверь, стараясь, чтоб она не заскрипела, чтоб этот предательский, жалкий звук не сорвал весь ад раньше времени, и внутри темно, свет только из комнаты пробивается, тусклый, желтый, как лампа в подвале, а голос Гены уже льется наружу, ядовитый, с желчью, с той самой ментовской уверенностью, что все ему по плечу.

– Думаешь, я такой идиот? С мента, значит, лоха решила сделать? Да у меня везде глаза, птенчик мой! – голос его тяжелый, надменный, как будто он на допросе, как будто Катя – его задержанная, а не жена, не женщина, не человек – просто тело, которое должно быть под контролем. – Думаешь, я поверил, когда ты к училке на чашку чая пошла и осталась на ночь?! – он почти смеялся, но это был смех больного, который уже давно перегорел внутри. – Нет, я знал. Я знал, что ты шлюха была с ним! На тебе следы его были! – голос его срывался, рычал, будто зверь. – Запах был, сука! – он рявкнул, как будто бил словами, как будто этими словами хотел вырезать из нее все, что не принадлежало ему.

И в этот момент – удар. Звук плоти о плоть, глухой, мерзкий, как будто не просто кулак, а кость ломалась. И сразу за ним – ее крик. Не визг, не истерика – крик, настоящий, рвущий, как будто ее внутренности вытащили наружу. Я не видел – но чувствовал. Каждой жилой, каждым нервом. Этот крик прошел сквозь стены, сквозь меня, сквозь все, что во мне держалось. И в этот момент что-то оборвалось. Не терпение – душа. Сердце порвалось, как старая тетив.

Я выбил ногой и без того приоткрытую дверь, как будто сам дьявол мне ее подставил, и я – не пацан с Заречки, не Леха, не сын ментовского Громова, а ярость сама в человеческой оболочке, швырнул эту дверь, как будто хотел снести всю боль, всю грязь, весь страх, и сразу – по венам, как ток – удар: Катя! – закричал, сорванным голосом, как у зверя, которого загнали, но не убили, и я метался по квартире, будто в горящем доме, искал, дышал так, будто воздух сам горел в легких, и влетел в комнату, где все, черт возьми, стало ясно без слов: его не было – ублюдка, мрази, Генки – зато была она… лежала боком на полу, согнутая, кашляющая, держась за живот, как будто там внутри вырвали кусок, как будто он ударил не кулаком, а ломом, ее лицо белое, как простыня в морге, губы в крови, и я, весь в дрожи, в панике, в бешенстве, опустился на колени, как перед Богом, как на могилу, трясущимися руками взял ее лицо, кровь на пальцах, теплая, живая – и только тогда я увидел. Синяки. На ключице, на тонких руках, на шее – черно-синие, болезненные, как напоминание о том, почему она не приходила. Почему ее не было. Потому что он ее бил. Этот мудозвон, этот ублюдок, этот… не человек. Убивал по частям. Убивал мою Катю.

– Леша… – прохрипела она, еле слышно, но с такой болью в голосе, будто каждый звук ей давался через ад, и в этот момент, как в кино, как в кошмаре, я понял: он сзади. Стоит. Смотрит. Урод. И я поднялся резко, как пружина, обернулся, и он стоял там, с ехидной рожей, с полуулыбкой, как будто только что не валил женщину на пол.

– Сука, – прошипел я, и в эту секунду все внутри у меня вспыхнуло, разорвалось, все, что я держал годами – боль, злость, страх, унижение, все – вырвалось наружу, и кулак мой сам полетел вперед, в нос ему, с хрустом, с мясом, с треском, он отлетел назад, врезался в стену, как тряпка, но я не дал передышки, фляга у меня уже поехала, по полной, я больше не слышал Катю, не слышал ее слезы, не слышал ее голос – был только он, этот ублюдок, и мой гнев, я прыгнул на него, сверху, как волк, ударил еще – кровь брызнула, он заорал, но не от боли, от страха, потому что понял – не остановлюсь.

– За каждую ее слезу! – орал я, удар.

– За каждую выпавшую волосинку с ее головы! – удар в челюсть, она хрустнула.

– За следы на ее теле, ублюдок! – удар в ребра, что-то треснуло, хрип.

Катя кричала позади, звала меня, но я не слышал, я не мог – я был огнем, я был яростью, я был местью за все, за всех. Гена уже не бился, только хрипел, дергался, пытался закрыться руками, но я срывал их, бил в лицо, в живот, в грудь, снова и снова.

– А это… – дыхание срывалось, голос сорван в кровь, – за то, что ты уничтожил в ней веру в людей! – и последний удар. Фатальный.

Тишина. Он уже не дышал. Я сидел на нем, как на гнилом теле, и все мое тело было в крови. Мои руки дрожали. Комната выглядела, как сцена резни. Кровь на стенах, на полу, на мне.

Я поднялся. Пошел к Кате. Она ползла ко мне на коленях, вся в слезах, волосы растрепаны, губы дрожат. Я сел перед ней на корточки. Она смотрела на меня, как на смерть.

– Ты убил его… – прошептала она, сжав рот рукой, будто хотела не произнести.

– Да… – прохрипел я, не моргнув, – и я никогда не пожалею об этом, если это значит, что я спас тебя.

Она подняла дрожащую руку, хотела дотронуться, но в следующий миг будто передернулась, будто что-то в ней надломилось, и убрала.

– О боже… тебя посадят, Леша, – плакала, почти кричала, – он… он говорил сегодня, что тебя подозревали уже в одном убийстве… а теперь…

Слезы текли по ее щекам, как потоки дождя по разбитому стеклу, она рыдала в голос, захлебываясь, всхлипы были рваными, будто грудь разрывалась изнутри, я обнял ее, крепко, так, как будто хотел собрать обратно, прижать к себе и не отпускать никогда.

– Посадят, Кать… – сказал я, глядя ей в глаза, полные ужаса, – но я буду знать, что ты жива. Что тебя не убил твой муж. Что ты больше не живешь в страхе. Что можешь дышать, делать что хочешь.

– Ты не понимаешь, о чем говоришь! – истерично кричала она, дрожа в моих руках, – ты сядешь в тюрьму! НЕТ! Леша! Нет!!!

– Эй, посмотри на меня. Мягко сказал я. – Кто-то должен был избавиться от Гены, он не только над тобой издевался, просто мне важна только ты и я отомстил за каждое его слово и оставленный след на твоем теле.

Я держал ее, как ребенка, гладил по голове, чувствовал, как все внутри нее рвется, как душа ее сжимается, как сердце бьется под моей грудью, и прошептал:

– Когда-нибудь… когда все отболит… мы снова увидимся. Чуть взрослее, чуть осознаннее. Я буду ждать. Каждый день. Помнить и ждать. И любить.

Она задыхалась в слезах.

И тут – как финал, как кара, как стена, влетела полиция. Голоса, сапоги, оружие. Я встал, не сопротивлялся. Меня повалили лицом в пол, холодный металл на запястьях щелкнули, как гвоздь в крышку гроба. Один из ментов наклонился, глянул мне в лицо, и сказал:

– Это сын Громова.

И все. Все стало черно-белым. Все замерло. Только Катин отчаянный крик за спиной – не стихал.

Эпилог

Леха

Я стоял за решеткой, как зверь, пойманный не на воле – в себе, и видел суд, как сквозь мутную воду, где все двигается медленно, будто во сне, где каждый звук будто гвоздь в череп. Потолок высокий, окна грязные, свет мертвенный – все как в морге для живых, а не мертвых. Только здесь не тела, а судьбы лежат на вскрытии. Рядом – конвой, серьезный, не смотрит в глаза, только следит. Передо мной судья – лысеющий, с лицом, как будто камень вырубили без капли чувства, в глазах ни жизни, ни сомнения. Машина. Не человек. И голос его – как молот, холодный, четкий, без пауз, без сочувствия.

Я смотрел в зал. Катя сидела во втором ряду. Глаза в пол. Лицо в слезах. Блестело, как от дождя, только дождь смывает грязь, а это – боль, которую ничем не сотрешь. Она держалась. Но не смотрела. Ни на меня. Ни на судью. Только на пол. И я знал – это не от стыда. Это от того, что не вынесла. Потому что все равно любит. Потому что все равно чувствует, что это я – не чудовище. А тот, кто спас. Но спас слишком больно.

 Рядом сидели пацаны. Пацаны… Блядь, пацаны. Как же я их чувствовал. Шурка чуть не выломал себе пальцы, так тряслись руки. Костян жевал губу, как на похоронах. Серый глядел в одну точку, будто за нее молился. Они злились. На меня. На себя. На всех.

Хотели меня разорвать. Не потому что ненавидят, а потому что я сделал то, что они бы посчитали глупостью, потому, что не любят так как я люблю ее. А они теперь в зале. А я – за решеткой. И они меня любят. Но не прощают. Потому что знают – я похоронил свою жизнь. Потому что я был нужен там, а остался тут. Они грызут себя за то, что не остановили. А я не дал.

 А отец… сидел отдельно. Чуть сбоку. Лицо каменное. Седина будто за день поседела еще сильнее. Пальцы сжал у переносицы, глаза прикрыл. Он не плакал. Нет. Он – не такой. Но я знал – ему хуже, чем всем. Потому что теперь он не просто мент. Он – отец убийцы. Позор семьи. Он, который всю жизнь жил по уставу, верил в систему, служил стране – теперь вытер ноги об свою же кровь. Его сын – тот, кого система сожрет.

Судья заговорил с той самой холодной, умеренной интонацией, с которой обычно объявляют утренние построения или читают фамилии на похоронных списках. Я стоял за решеткой, не как обвиняемый – как тень самого себя. Все уже случилось. Руки внизу, пальцы вцепились в прутья, но не потому что хотел вырваться, а чтобы не распасться на части. Судья, словно старый железный магнитофон, монотонно читал приговор, как будто не про меня речь, а про какого-то другого пацана, которого система решила закопать поглубже, потому что слишком много чувствовал, слишком сильно любил, слишком резко встал поперек.

– Установлено, что гражданин Громов Алексей Викторович, 1972 года рождения, ранее не судим, совершил общественно опасное деяние, предусмотренное статьей сто третьей Уголовного кодекса в действующей редакции, а именно – умышленное причинение смерти иному лицу… – дальше голос его стал еще суше, почти механическим: – Потерпевший, Лебедев Геннадий Сергеевич, сотрудник органов, характеризуется положительно, имеет стаж службы, государственные награды, принимал участие в ликвидации особо опасных элементов…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю