Текст книги "Пацанская любовь. Зареченские (СИ)"
Автор книги: Ульяна Соболева
Соавторы: Мелания Соболева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Глава 21
Катя
Что-то теплое укрывало меня, и я сразу сильнее поджала ноги, будто могла так спрятаться от утреннего холода и от всех мыслей, что уже стучали в висках, но особенно от той, что сейчас могла случиться – что это был просто сон. Но запах рядом не врал – табак, немного мятной жвачки и что-то свое, теплое, кожаное, почти родное – это была Лешина куртка. Я дышала этим запахом, как будто могла его проглотить и оставить внутри, чтобы никто не отнял. Медленно открыла глаза – все тот же подвал, старый диван, стены с облупленной штукатуркой, где-то гвоздь торчит в бетоне, а Лехи рядом нет. Я потерла глаза, внизу живота потянуло от воспоминаний, и я сразу вспомнила – не телом, кожей, губами, шеей, там, где он касался меня так, будто я не вещь. Вся я будто пылала от этой ночи, от той тишины, в которой мы были вдвоем, как будто весь мир отступил и разрешил мне хоть раз почувствовать, что я – не тень. Я огляделась – пусто. Лехи нет. Ни в углу, ни у двери. И вдруг будто что-то щелкнуло внутри, не громко, а как ржавый замок – новый день. Реальный. И от этого меня передернуло. Потому что Гена. Потому что, скорее всего, он поднял уже всех на уши. Потому что я прекрасно знала, что ждет меня, если он узнает. И все же, как бы сильно ни пульсировала в груди паника, где-то в глубине я надеялась, что Леха просто вышел покурить. Что вернется. Скажет хоть слово. Может, даже скажет, что все это было ошибкой – и пусть это самое ужасное, что я могла бы услышать, но хотя бы услышу. Потому что невыносимо было думать, что он просто… ушел. Я встала с дивана, поправила юбку, пригладила волосы, как будто это что-то меняло, шагнула к двери. Утро. Светило солнце, но не грело. Холод внутри был сильнее. Лехи не было. Он ушел. И я не имела права винить его за это. Может, он просто понял, что перешел черту. Понял, что я замужняя, что мне нельзя. Что нас с ним быть не может. И просто подарил мне одну ночь, чтобы потом оставить ее на память, как что-то, что больше никогда не повторится.
Я вернулась домой. Шла медленно, будто сама себя вела на расстрел. Поднималась по лестнице на свой этаж, каждый шаг будто грузом. Открыла дверь – тихо. Я почти поверила, что его нет. Но тишина – она такая, всегда врет. Из ванной доносился шум воды. И как только я закрыла за собой дверь – вода стихла. Внутри все сразу сжалось, руки задрожали, горло подкатило, будто мне туда вставили ком. Я застыла. Не дышала. А потом дверь ванной распахнулась, и вышел он. Гена. Спокойно. На бедрах полотенце, лицо свежее, бритое, волосы назад зачесаны – будто все как всегда, будто я только что пришла с рынка, а не с…
Он смотрел на меня прищуренно, тихо. И в этой тишине было страшнее, чем если бы он заорал. Затишье. Перед бурей.
– Хорошо провела время? – спокойно спросил он, встал в проеме, перегородив мне проход, и я нервно сглотнула. Молча. Ответа не было. Он подошел ближе. Я чувствовала его запах – этот шампунь, от которого раньше у меня сердце замирало, потому что это был он, мой муж. А теперь… теперь он был чужим. Этот запах стал вонючим. Не любимым. Потому что сам он был чужой. Не он любимый. Не он желанный. Он – мой страх.
– Я рад, что ты тут нашла подруг… – сказал он мягко, даже с улыбкой, и провел пальцем по моей щеке, от чего мне захотелось сквозь пол уйти, – но если с кем-то видишься – сообщи. А то я волнуюсь.
Потом он поцеловал меня в висок. Я вздрогнула.
– Ах да, и не пей больше. От тебя воняет.
Он ушел в спальню, оставив после себя холод и запах мыла. А у меня сердце провалилось в пятки. И только когда я услышала, как захлопнулась дверь комнаты, я выдохнула. Наверное, он обзвонил школу. Наверное, та учительница, у которой я задержалась, сказала, что я была у нее. Боже, я ее должница. А себе я – враг. Потому что снова жива. Снова дома. И снова – не там, где хочется. А там, где боль. Где жить – значит молчать.
Я зашла в ванную, закрыла за собой дверь и, как будто по инерции, включила холодную воду, уткнулась в ладони и умылась так, будто пыталась смыть с себя не сон, не усталость, а всю эту ночь, все, что во мне до сих пор горело – его прикосновения, его губы, его голос, его… Господи, я даже боялась думать это слово. Я хотела смыть лишь бы не сходить с ума. Я смотрела на себя в зеркало – глаза мутные, губы искусаны, на шее еле заметные следы от поцелуев, и что-то внутри меня сжалось от страха – не перед Геной, нет, а перед тем, что я, наверное, правда влюбилась. Не влюбилась – провалилась. В Лешу. И пока я думала, как дальше жить, снаружи послышались шаги. Он вышел из комнаты. Зашуршал халатом. Потом дверь ванной чуть приоткрылась – он всегда так делал, даже не стуча, как будто ему можно все.
– Не сходишь в школу? – спросил он, будто между делом, лениво, без эмоций.
Я обернулась, посмотрела на него, в глаза, как будто в них могла найти ответ, зачем он спрашивает, и с трудом выдавила улыбку, дурацкую, как маску.
– Ген… сегодня же суббота.
Он поднял бровь – насмешливо, как будто я сказала что-то глупое. И ровно, спокойно, будто проговаривает прогноз погоды, выдал:
– Тебе разве не сообщили, что ночью нашли убитым ученика из твоего класса?
Я застыла. Все внутри замерло. Как будто время остановилось. Воздух в ванной стал тяжелым, мокрым, как в подвале, где нет окон, где нет выхода.
– Как… убитым?.. – прошептала я, медленно положив руку на грудь, будто хотела прижать сердце, чтобы оно не вырвалось.
Он смотрел на меня, как на табуретку. Равнодушно, даже с каким-то легким интересом, будто ждал реакции.
– Василий Рыжаков… Рыжий, кажется, его называли. Вчера ночью его пырнули. Сейчас уже расследуют.
Он ушел, оставив дверь приоткрытой, а я осталась стоять, держась за раковину, потому что ноги перестали слушаться. Слезы шли сами. Без звука, без рыданий. Просто текли, как будто кто-то открыл кран внутри. Я слышала, как кровь стучит в висках, как собственное сердце скребет изнутри ногтями. Рыжий… Васька. Тот самый, которого я видела возле школы, тот, кто всегда казался мне громким, живым, настоящим. Его больше нет. И пока я всхлипывала, в груди что-то шептало – страшное, эгоистичное, мерзкое… не он. Не Леша. Не Леша, Господи, это не леша, слава богу. Мне стало стыдно от самой себя. Потому что боль от того, что убили моего ученика, была настоящей, но была еще одна мысль, черная, ужасная – где был в ту ночь Леша? Он был со мной. Он был рядом, когда кто-то убивал его друга. И теперь я знала, куда он исчез. Знала, почему не вернулся утром. Он узнал. Он понял. И я… Я, сука, тянула его к себе, когда кто-то звал его на помощь. И теперь я не знаю, как жить с этим. Потому что сердце – оно разрывается пополам: от вины… и от ужаса.
На похороны Гена решил пойти со мной. Как положено, как «муж», как человек, которому не все равно. Сыграл спектакль – тихий, вежливый, уверенный, как он умеет: что ему жаль парня, что ему жаль меня, мол, это ведь был мой ученик, молодая жизнь, трагедия. Он держал меня под руку крепко, будто напоминая – я не просто женщина, я – его, и в этом хвате не было заботы, было подчинение, отметина, как на товаре. Мы вышли из дома, пошли, молча, по улицам, как сотни других людей, что стекались со всех дворов, с остановок, с пыльных подъездов, к одному месту – туда, где земля должна была принять тело парня, которому жить бы да жить. Людей было много, шли медленно, тишина вязла в воздухе, как старая вата, а в груди сидела боль – колючая, немая, чужая и моя одновременно. Мы подошли ближе, к месту. Все как в кошмаре – мокрая земля, запах свежего дерева от гроба, тихий голос батюшки, всхлипы женщин, руки в черных перчатках, скомканные носовые платки, и я все это не слышала, не видела, потому что в груди стучало одно – где он? Где Леша? Я смотрела поверх голов, не дыша, не чувствуя ни Гену, ни чужие плечи, только искала одного – и нашла. Он стоял ближе всех к гробу. Прямо, напряженно, с пацанами. Их было четверо. Без слов, без движений. Стояли, как бетонные столбы, у которых внутри все переломано. Головы опущены. Руки в карманах или сжаты в кулаки. И мой взгляд упал именно на него. Мой Леша. Мой мальчик. С мятой спиной, с тяжелым затылком – но я знала его из тысячи. Мое сердце сразу дернулось, будто хотело вырваться, подбежать к нему, закрыть его от всего этого ада, обнять, прижать, сказать: «Ты не один». Я сжала зубы, мне так хотелось сдернуть руку Гены с моей, вырваться, шагнуть, просто дотронуться – и побыть рядом. Пять секунд. Одну. Но между нами было больше, чем расстояние. Больше, чем толпа. Между нами было все то, что мы потеряли. И вдруг он поднял голову. Резко, будто услышал. Наши глаза встретились. Меня пронзило. Я будто вдохнула ледяной воздух. Он смотрел прямо в меня. Ни упрека, ни злости. Но и не тепла. Пусто. В глазах была такая тишина, что мне захотелось заорать. Как будто он смотрел на меня не как на ту, с кем хотел быть – а как на чужую. Взгляд был не обвиняющим, а… прощающим. И это было страшнее. Он будто говорил мне молча: «Не ищи меня. Не сейчас. Не здесь. И может быть – никогда». И эта минута между нами не была встречей. Это было прощание. Не только с Васькой. А и с нами. С тем, что могло бы быть, но не стало. Потому что мы выбрали разное время. Потому что я пришла с тем, кто меня держит, а он стоял с теми, кто его уже потерял.
Глава 22
Леха
Я избегал отца уже несколько дней, тупо, по-детски, будто мне снова пятнадцать и я спер самогон с подоконника. Я знал, что разговор будет. Знал, что он меня не обойдет. Не такой человек. Не тот, кто промолчит, когда сын его сидит в сердце с гвоздем. Но я тянул. Прятался. Уходил до того, как он вставал, возвращался, когда он уже выключал свет. А сегодня мать ушла на базар, и, как назло, именно в тот момент, когда я заварил чай и сел на кухне, зашел он. В своей выстиранной белой майке-алкоголичке, в черных тренировочных, с затертым ремнем, и с этим своим взглядом – тяжелым, уставшим, будто он за эти дни не спал, а смотрел в один и тот же угол. Он молча прошел к стулу, сел напротив, облокотился, и будто не прошло и трех секунд:
– Я ведь говорил тебе, что доиграешься.
Голос низкий, с хрипотцой, как от табака и службы. Не орал. Выплюнул, как приговор.
– Моей вины нет в смерти Васи. – сказал я, холодно, глядя в чай, который тут же показался горьким.
– Мне даже не пришлось называть вещи своими именами. – кинул он с усмешкой, но в голосе не было радости, только усталость.
– Не делай вид, будто ты не это имел в виду. А вообще, как там расследование? Почему убийца еще не за решеткой? Вы нашли нож? Почему ты, тут сидишь и ничего не делаешь?!
Он ударил кулаком по столу. Глухо. Деревяшка дрогнула, ложка подпрыгнула. А я – нет. Не моргнул.
– Я тебе скажу, почему. Потому что ты, Леха, хоть и не убил – но пустил кровь. Ты нож уже раньше достал. Твой след тянется с той драки. Ты думаешь, мы не знаем, кто тогда из северных в больничке валялся, а кто потом отомстить обещал? Все это цепочка. Ты в ней не последний.
– Я защитил девушку.
– Да мне плевать, кого ты защищал! Ты ее в постель посадил, а брат твой в землю лег. Вот и весь баланс.
Я дернулся. Не потому что он сказал грубо. А потому что попал. В сердце.
– Ты думаешь, я не чувствую? Ты думаешь, я не просыпаюсь с этим утром и не ложусь с этим ночью?
Он смотрел на меня. Долго. И впервые за разговор ни слова.
– Только одно скажу, – выдохнул он. – Не дай себя посадить. Потому что там, Леха, братство – это не про пацанов. А про предательство.
– Вот ты мне и скажи, как мент, – выдохнул я сквозь зубы, сжав кулаки так, что костяшки побелели, – какого хера я сяду, а? Потому что на ноже могут быть мои отпечатки? Да, могут. И будут. Я же не кричал, что не держал его в руках. Только вот на этом ноже – и кровь друга, и чужие следы. А еще есть свидетели. Живые. Люди, которые видели, как убили Рыжего. А я там не был. Я в тот момент… не был.
Отец смотрел не отрываясь, как на задержанного. Не как на сына. Как на ситуацию.
– Во-первых, – спокойно начал он, без крика, но в голосе был металл, от которого хотелось вжаться в стену, – свидетели – это твои друзья. Ты серьезно думаешь, что мент из Северного участка поверит Костяну и Шурке, если против них будут стоять два сволочных алкаша, у которых зубов нет, но у которых есть «родственник в прокуратуре»? А если кто-то из них бабки даст? Это улица, Леха. Не по правде – по связям все решается. А во-вторых…
Он прищурился.
– Та, у кого ты был… подтвердит?
Я молчал. Губы сжались сами. Он ждал ответа, но я не мог – не то что сказать, я не мог даже дышать. Внутри будто вспыхнул пожар, дикий, сухой, от которого не было дыма – только жара. Потому что я знал: не подтвердит. Не потому что она испугается. А потому что я ей не дам. Не позволю. Ни за что. Я знаю, как она заплатит. Не только этим уебком мужем – хотя и он, конечно, первым врежет. Но и школой. И родителями. И соседями, которые будут шептаться у подъезда. Ее уволят. Ее раздавят. Ее испачкают, как меня когда-то – только ей не с чем будет отмываться. А я…
– Я не мент, пап, – выдохнул я, не повышая голоса, – но буду почище и почестнее некоторых. Я его сам приведу под решетку. С доказательствами. С чистыми руками. И тогда вы там в отделе можете хлопать, можете нет.
Отец молчал. Долго. Смотрел, как будто проверял, врешь или нет. А потом встал, медленно, подошел к двери и, уже уходя, сказал глухо:
– Наполеоновские у тебя планы, Леха, – сказал он, уже стоя в дверях, даже не обернулся, только бросил через плечо, как финальный приговор, как плевок – не в лицо, а в спину, – только не забудь мои слова. Если хоть слово где-то коснется тебя, хоть одна строчка, хоть один слух – я тебя знать не знаю, и прикрывать не буду, дома тебя не было в тот день.
И ушел. Просто. Как будто между нами ничего не было. Ни детства, ни школы, ни утренних рыбалок, ни этой сраной кружки, которую он мне когда-то привез с командировки, когда я еще пацаном бегал.
Дверь хлопнула, не сильно, но от этого тише не стало. Я остался один. На кухне. С пустым столом, с остывшим чаем и с этой его фразой, что резанула по-живому, как заточка по внутренностям. Я сжал кружку, сильно, будто хотел раздавить, разнести в крошку, чтобы она взорвалась в ладонях, чтобы хоть боль почувствовать, физическую, настоящую, вместо этой тошнотворной пустоты в груди. Она не треснула. Просто теплая была. И все.
Я сидел, как будто меня закатали в бетон. В голове звенела только одна его интонация – не угроза, не крик. Отказ. «Я тебя знать не знаю». Вот так, коротко. Ни "сын", ни "держись", ни "не подведи". Простой голос мента, не отца. Холодный, отработанный, как протокол. А я ведь верил, что… что он поймет. Не простит, нет. Но хотя бы останется.
Я смотрел в чашку, как в колодец, и думал – интересно, если б меня завтра закрыли, он бы пришел? Хоть глянуть, хоть куртку передать, хоть просто посмотреть на того, кого когда-то за руку водил? Или правда… знать не знает?
Я не знал. Отодвинул чашку. Встал. В груди все равно уже лопнуло. И теперь, когда не осталось ни его, ни спокойствия, ни поддержки, – можно идти до конца. Один. Как умею. Как учили. Как придется.
* * *
В участке все было как всегда – херовые обои, затертые полы, чай в грязных граненых стаканах и этот их менторский запах: старый табак, холодный пот, бумага и подозрение. Нас позвали по одному. Сначала Серого. Потом Костяна. Потом Шурку. Я сидел в коридоре, качал ногой, смотрел в желтую стену и чувствовал, как во мне что-то пульсирует. Не страх. Не злость. Что-то третье. Непробиваемое. Как будто если я сейчас скажу не то – все, что мы держим, рухнет. Когда за мной пришли, я встал спокойно. Не оглянулся. Зашел. Комната была та же, что и в те разы, когда нас брали за драку у школы и за украденные колеса с мопеда. Только теперь все было тише. Серьезнее. Один мент был в форме – капитан, знакомый, крутил ручку между пальцами. Второй – в кожанке, без погон, но по глазам понятно: знает, где у кого болит.
– Фамилия, имя, год рождения.
– Громов Алексей, семьдесят второго.
– Где был в ночь на шестое?
– Дома. Один. Родители на работе. Отец в ночную, мать на базаре.
– Никто подтвердить не может?
– Только они. Но они не дома были.
Он записал что-то, не глядя.
– Когда ты присоединился к остальным?
– Часов в десять вечера.
– Где?
– У школы на северном. Уже когда народ начал сбегаться.
– До этого где был?
– Сказал же. Дома.
Он поднял глаза. Смотрел. Долго. Я смотрел в ответ. Не моргнул.
– Ты знал убитого?
– Васька. Конечно знал. Мы с детства вместе.
– С ним были в контакте за день до смерти?
– Были. Утром виделись.
Он снова крутил ручку. Молча. Потом сказал:
– Смотри, Леш, я не враг. Но ты сам понимаешь, нож был твой. Это знают. Говорят.
– Нож мог быть мой. А смерть не моя. Я не был там, где он умер.
– Кто-то из твоих друзей видел, как убивали?
– Возможно, это произошло во время драки.
– Из-за чего началась драка?
– Меня там не было, напоминаю.
Он усмехнулся. Взгляд в сторону, затем в окно.
– Девки, говорят, на районе шепчутся. Что ты с кем-то в ту ночь был.
Я сжал челюсть. Смотрел прямо.
– Это слухи.
– А слухи, знаешь, Леш… часто к делу липнут. Особенно если нет алиби.
– Мне нечего добавить. Все сказал.
Он кивнул. Молчал. Встал, вышел. Капитан положил ручку, сложил пальцы в замок.
– Пока свободен. Но если вспомнишь – приходишь сам. Не тяни. И пацанов своих предупреди.
Я вышел. Воздух в коридоре был такой же гнилой, но дышать стало легче. Они ждали. Молча. Шурка стоял у стены, Костян мял кепку, Серый сидел, как вкопанный.
– Все нормально, – сказал я, – пока.
Но в глазах у всех было видно: каждый понял, что «пока» – это не надолго. Мы выходим. Мы живы. Но за нами – след. Тонкий, как леска. И чуть дернешь – все порвется.
Мы вышли из отделения по одному, как будто нас не просто допрашивали, а обдирали – не телом, а изнутри. Молчали. Шли медленно, сигарет не хватало, глаза щурились от яркости, хотя день был пасмурный. Мы молча дошли до угла, встали у стены, где пахло сыростью и старой краской, и только тогда заговорили.
– Тебя что спрашивали? – кинул Шурка, не глядя, вынимая сигу.
– Где был, с кем был, видел ли. Я сказал – пришел с вами, – ответил Костян, глядя в асфальт. – И вы ж подтвердите.
– Я сказал то же самое, – кивнул Серый, – добавил, что видел, как лысый с шайки Гоши напал с ножом.
– Ага, – хмыкнул Шурка, затягиваясь, – а я сказал, что он был с пацанами, но когда все началось – его как ветром сдуло. И знаешь че? Они не удивились.
– Ты заметил? – я посмотрел на них, – ни одного вопроса не было про Гошу и лысого напрямую. Про северных – в общем. Но не про них.
– Потому что они их не ищут, – буркнул Серый. – Или им сказали – не надо.
– А где они вообще? – кинул Костян. – Почему их не позвали сегодня?
– Сказали, им другой день назначили.
– Удобно, блядь, – выдохнул я. – Чтобы мы с ними не пересеклись. Чтобы не ткнули пальцем.
Мы замолчали. Наступило то самое тягучее пацанское молчание, когда все уже все поняли, но ни у кого нет сил сказать это вслух. Мы искали глазами – не улицу, не дома. Мы искали лысого. В голове крутились их лица, один за другим, как кадры с обшарпанной пленки. Кто был с ним? Кто прикрыл? Кто отвел?
– Его просто убрали, – сказал Шурка. – Или в пригороде, или у кого-то отсиживается.
– А может, менты знают, но не суют нос.
– Потому что боятся. Или потому что им похуй.
Я кивнул. Медленно. Смотрел в пустой переулок, будто из него мог выйти ответ.
– Тогда найдем сами.
Они переглянулись. И все. Ни кивков, ни слов. Просто взгляды. В них все было: злость, боль, решимость. Не мстить – найти. Чтобы положить все на стол. Чтобы доказать. Чтобы Рыжий не умер просто так.
И лысый… он еще не понял, что мы за ним уже выехали. Пусть пока гуляет. Не долго осталось.
Глава 23
Леха
После допросов мы шли молча. Шурка – впереди, как всегда, с этой своей походкой, будто кого-то бить собирается. Серый – сзади, сигу трет в пальцах, но не закуривает. Костян просто рядом, рядом и все – шаг в ногу, взгляд в асфальт. А у меня внутри будто цемент размешали. Не боль, не страх, а вот эта тупая, сухая тяжесть, как будто в груди литровая банка с водой, и ты ее нести должен до самого ада. Мы вышли из ментовки и никто не сказал ни слова. Просто шли. Без плана, без цели, будто нас выжали и выкинули, как тряпки. Я еще тогда понял – они нас слушали, но не слышали. Для них мы – не свидетели. Мы – "зареченские". А Лысый – северной линии. А там, значит, кто-то наверху. А там, значит, крышка уже лежит. И не на нем, а на деле. Мы дошли до ларька, тот самый, где рыжий всегда просил «Клинское» взять, хотя сам пил "Три медведя". Я смотрел на этот чертов прилавок, как на могилу, и руки чесались.
– Ну и что дальше? – выдал Шурка, сквозь зубы. – Типа сказали – и все?
– Им по херу, – отозвался Серый.
– Лысый гуляет, а мы тут яйца морозим, – вкинул Костян. – Я бы его сам, клянусь…
Шурка поднял взгляд. Молча. А потом сказал:
– Мелкий был.
– Кто? – не понял я.
– Ленька. С подвала. Тогда. В день драки. Я его видел – через арку проскочил, как мы только подбежали. Он все видел.
Трое напряглись. Не от страха – от того, что мозг включился.
– Он щас где? – Серый уже рвет на место. – Я с ним нормально поговорю.
– Нормально, Серый. Без перегиба. Мелкий он. Ссыкун. Но если давануть чуть… скажет.
Нашли его у сараев за школой. Он там вечно торчит – шныряет, курит свои "Примы" на затяжку, сопли подтирает. Увидел нас – побелел. Пацан лет тринадцати, худой как червяк, в кофте на два размера больше. Сначала попытался сделать вид, что не заметил, а потом – как ежик: замер, вжался.
– Лень. – Шурка подошел ближе. Голос пока нормальный, но уже в натяге. – Ты был тогда. У девятки. Мы знаем. Видел.
– Я… я не…
– Не выдумывай, – отрезал я, тихо, но так, чтоб в уши влезло. – Мы не менты. Мы тебя не сдадим. Но если ты видел и молчишь – завтра ты будешь виноват.
– Ничего я не… – он начал пятиться, но Костян перекрыл путь.
Я подошел вплотную. Говорил не громко, по-простому.
– Рыжий тебе кто был?
Он молчит. Дышит тяжело.
– Он тебя гонял когда-то? Забирал что-то? Унижал? Нет. Он сигу давал. Он тебя на площадке не трогал, даже когда ты петушился. А сейчас он в земле.
Я сделал паузу.
– А тот, кто его зарезал, ходит по району, как будто в лотерею выиграл. И если ты думаешь, что менты разберутся – нихрена. Только мы.
Ленька опустил глаза. Потом выдохнул.
– Он… он стоял. Один. Порез был. Я видел – кровь у него с пальца текла. Он перчатку дернул с руки и под машину закинул, под "Волгу". Я как раз там спрятался.
– Кто он?
– Лысый. Точно он. Куртка на нем была черная, с дыркой на локте.
Я кивнул.
– Все, брат. Живи по-честному. Ты нам помог.
Шурка хлопнул его по плечу, не сильно.
– Если кто спросит – ты мужик. Не тряпка. Мы скажем.
И все. Ленька остался там, в этой тени сараев, а мы пошли. Уже не пустыми. У нас была нитка. Осталось дернуть – и тащить за собой всю эту гнилую цепь. До тех пор, пока не захлопнется на шее того, кто все это начал.
Сначала мы к бабке. Та самая, с третьего, что вечно за нами шипела, как утюг по мокрой ткани. Она и тогда орала, когда Рыжий мяч на балкон закинул, и когда Серый бутылку об мусорку разнес. Но при этом – глаза у нее, как у совы, все видят. Мы знали, что она у окна сидит до самой ночи, как караульный. Костян поднялся один. Мы стояли внизу. Через десять минут она выглянула в форточку. Шурка сразу крикнул снизу:
– Тетя Зина, мы не буянить. Просто поговорить надо.
– Что опять? – визгнула она. – На вас опять кто-то жаловаться пришел?
– Наоборот, – кинул я. – Мы – вас просим. По-человечески. Поговорить надо.
Через пару минут дверь в подъезд открылась, и она вышла. Пальто старое, голова повязана платком. В руках – авоська, будто в магазин собралась. Мы подошли.
– Чего вам? – сразу с порога, взгляд тяжелый, будто на стекло давит.
– Помочь надо, – сказал Костян. – Вы в ту ночь в окно смотрели. Видели, как пацанов гнали?
Она помолчала. Прищурилась.
– Там один был… лысый такой, с кулаками. Второй за ним – упал, как срубленный.
Я шагнул ближе.
– Упавший – Рыжий. Наш друг. Его убили. Мы знаем кто. Вы только скажите, вы же видели?
Она поправила очки.
– Видела. Он в черной куртке был, что-то кричал. Потом руки у него в крови были. Я окно прикрыла – страшно стало.
– Вы это в отделе скажете?
– А мне что будет? Я ж не свидетель, не официально…
Шурка достал из кармана пакет. Там было масло, чай, пачка сахара и две банки тушенки. Простой набор. Бабка взяла, не сразу, с каким-то стыдом, но взяла.
– Я скажу, если надо. Только чтоб потом не пришли ко мне, не спалили дверь.
– Не спалят. Мы рядом.
Она кивнула. И все. Этого было достаточно.
А ночью мы пошли за перчаткой. Мы – это я, Шурка и Костян. Серый остался – у него мать после инсульта, не мог. Шли без лишних слов, тихо, как тени. Район дышал, как зверь – глухо, тревожно. Где-то в подвале орали кошки, с помойки тянуло тухлятиной и крысами. Мы вышли во двор, тот самый, где Рыжий лег. Вон тот фонарь, с которого лампа давно выбита. Вон Волга старая, брошенная, под ней как раз и выкинул перчатку Лысый. Я наклонился, руки в перчатках, но все равно чувствовал – холод от металла машины пробирает до костей. Лез под днище. Песок, грязь, стекло битое, запах – как будто тут хоронили крыс. Шурка светил фонариком от зажигалки, слабенько, но хватало. Вижу – ткань. Черная, мятая. Тяну рукавом куртки. Порвана. На пальце дырка. И на сгибе – темное пятно. Кровь. Даже спустя дни – видно. Я замер. Грудь сжало так, будто мне в ребра плиту положили.
– Лех. Есть? – прошипел Шурка.
Я не ответил сразу. Глянул еще раз. Пятно – точно кровь. Запах. Все совпадает. Я вылез, встал, молча подал Шурке.
– Его, – сказал я тихо. – Его.
Костян достал пакет, завернули, как могли. Без следов.
Я смотрел на Волгу. На асфальт, где кровь Васьки когда-то была. На этот двор, в котором все случилось. И было ощущение, будто я стою не на улице, а на чьей-то могиле. Мне хотелось завыть. Но я просто стоял. Сжимал кулаки. И думал – теперь его не вытащат. Этот кусок ткани – это не слух. Это не слова пацанов. Это железо. Это конец его игре.
Мы ушли быстро. Без разговоров. Воздух был тяжелый, как будто город тоже что-то понял. Рыжий, брат… мы рядом. Мы тебя не оставили.
* * *
Когда мы шли к моему дому, у меня в животе свернулся холодный камень. Я знал, как он встретит. И пацаны знали – мы даже не обсуждали, просто молча шагали, как к прокурору без адвоката. Подъезд наш облупленный, с облезлым «ЛИФТ НЕ РАБОТАЕТ» и запахом старого кваса, был мне как родной ад. Каждый скрип ступени я знал наизусть. На четвертом мой отец всегда оставлял в замке ключ изнутри – чтобы не шумели. Я стукнул три раза. Тихо. Потом пацански, четко. Открыл почти сразу. На нем – старая алкоголичка-майка, тренировочные штаны и взгляд, который я знал с детства. Такой взгляд был у него, когда он выводил пьяного из квартиры, а тот плевал в лицо. Сухой, отточенный, как удар в поддых.
– Ты че, пресс-конференцию собрал? – проговорил он. – Мне с работы не хватило, ты мне тут театр привел?
– Разговор, – выдал я. Глухо.
Он посмотрел поверх меня, на Шурку и Костяна.
– А эти что? Свидетели? Адвокаты? Или просто по приколу приехали, как клоуны?
– Это по Рыжему.
Он фыркнул. Повернулся, не сказав «заходи». Просто ушел вглубь, оставив дверь открытой. Мы вошли. Тишина. Мать была у тети. Стены – облупленные, все в желтом свете лампы с потолка. На кухне чайник со свистком, как в детстве. Только я уже не пацан. И чай был чужой.
Он сел за стол. Достал сигарету. Закурил. Мы стояли. Он посмотрел на нас, как на ворованных.
– Ну давай, сынок, удиви меня.
Я молча поставил сумку на стол. Достал аккуратно пакет. Размотал. Перчатка. Порвана. Кровь.
– Что это за дерьмо? – спокойно спросил он.
– Под Волгой нашли. Там, где Рыжего положили. Лысый выкинул. Есть свидетель. Есть бабка, что видела, как он уходил в крови. Есть запись с братом – как Лысый просил соврать. Все это здесь.
Костян положил диктофон. Нажал. Голос брата Лысого, хриплый, боится, путается.
Отец молчал. Только курил. Дым шел в потолок. Он выждал, пока запись кончилась. Потом затушил.
– Вы что, идиоты? Думаете, мент – это святой, который бежит с уликой, как с иконой? Это не кино. Тут не справедливость решает, а кто с кем пил, понял? Вы принесли мне бомбу, и я должен что – пойти с ней в отдел и сказать: «Вот, сын принес»?
– Ты мент, – сказал я тихо. – Ты или по уставу, или так же, как они.
– Не учи меня, как по уставу, – рыкнул он. – Ты где был, когда его убили? А? Ты знаешь, что если тебя ткнут пальцем – первым упадешь ты? Даже с этим тряпьем в пакете.
– Потому и пришел. Чтобы не падать, а стоять. Чтобы не меня забрали, когда дело снова завернут в пыль.
Он подошел. Встал рядом. Смотрел на меня снизу вверх, потому что сидел, но все равно давил.
– Если ты думаешь, что я вытяну тебя, как сына, ты ошибся. Ты мне не сын в этом – ты фигурант.
– Хорошо. Но ты же мент?
– Пока еще да.
– Тогда прими улику. Все. По закону. Без соплей.
Он молча посмотрел на пакет. Потом – на диктофон. Поднялся.
– Завтра я передам это в отдел. Через зама. Без имен. Без фамилий. Как от источника. Ты сюда не приходил. Ты ничего не знаешь. Если сработает – будет движение.
– А если нет?
– Тогда готовь зубы, Леха. Потому что тюрьма не спрашивает, кто принес правду. Она жрет всех.
Я кивнул.
Шурка – молча. Костян – тоже. Мы вышли.
На лестнице холодно было, как в морге. Я шел, и мне казалось – отец остался не в квартире, а за спиной, как тень, как голос, который всю жизнь глушишь, но он – всегда рядом. Мы сделали все, что могли. Дальше – как ляжет. Но теперь – хотя бы совесть не в дерьме.








