412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ульяна Соболева » Пацанская любовь. Зареченские (СИ) » Текст книги (страница 11)
Пацанская любовь. Зареченские (СИ)
  • Текст добавлен: 9 ноября 2025, 15:30

Текст книги "Пацанская любовь. Зареченские (СИ)"


Автор книги: Ульяна Соболева


Соавторы: Мелания Соболева
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

Глава 24

Леха

В ту ночь мы собрались в гараже. Нашем. Тот, что за школой, с висячим замком и ржавыми стенками, где зимой мы прятались от ментов, а летом – от жизни. Там пахло соляркой, запекшимся маслом, железом и какой-то детской свободой, которой давно уже не было. Только запах остался. Лампочка тусклая, еле светит. Мы сидели кто на чем – кто на ящике, кто на бампере от «шестерки», кто просто на полу, на тряпке. Тишина была такая, что слышно, как у кого сигарета трещит на вдохе. Все молчали. Пацаны не умеют говорить, когда страшно. Только курят и смотрят в пол, будто там ответ, или в потолок – будто оттуда. Я смотрел на них и думал: а ведь это все, что у меня есть. Не квартира, не отец с его «ты мне не сын» – а вот они. В грязных кедах, в куртках, в сломанных судьбах. Но настоящие.

– Думаешь, сработает? – наконец сказал Костян.

– Сработает, – ответил я. Неуверенно. Но уверенно. Потому что иначе нельзя.

– Он передаст?

– Да.

– А если…

– Он передаст, – повторил я жестче.

– Я его до сих пор слышу, – выдал Шурка, не глядя. – Как он орал тогда. Когда схлопнулся. Не закричал, а именно… выдохнул. Как будто воздух из него выпустили.

Никто не ответил. Только Серый чуть моргнул.

– Я до сих пор не верю, что он не просто в больнице. Что он не встал. У него глаза были такие… живые. Он ведь за всех впрягался. Даже за тех, кто его не стоил.

– За нас впрягался, – сказал я. – И сдох из-за этого.

– Не сдох, – перебил Шурка резко. – Его убили. Не путай. Умереть – это когда время пришло. А его вырвали.

Мы замолчали. Я смотрел в угол, где стоял старый номер от его мопеда. Рыжий когда-то туда его притаранил, поржавший, с болтами, как память о лете, когда нам было плевать на все. Я подошел, взял его в руки. Он был тяжелый. Как память. Как вина.

– Мы все сделали, – сказал я, глядя в этот номер. – Дальше не от нас зависит.

– Как это не от нас? – вспыхнул Шурка. – Все от нас. Они бы даже не чесанулись, если бы мы не перли это через кровь и страх.

– Значит, мы все.

– Почти. – Серый выдохнул дым. – Почти – потому что Лысый еще дышит.

Все замолкли. Снова. Но было ощущение, что каждый слышал одно и то же: как в голове звучит имя, как где-то там, в тишине, кто-то живет, пока тот, кого мы хоронили, – гниет под камнем.

– Думаешь, завтра начнется? – спросил Костян.

– Завтра… или никогда, – сказал я. – Это либо поворачивается – либо мы сами на очереди.

– Нас подставят? – тихо.

Я пожал плечами.

– Я бы на их месте – подставил.

Шурка встал, походил туда-сюда. Снял кепку, провел по волосам.

– Я бы Рыжего не заменил, – сказал он. – Ни один из нас. Он – был наш хребет. Он – зареченский до мозга. А мы теперь просто… шатаемся.

– Он бы не сдался, – бросил Костян.

– Мы тоже не сдаемся, – ответил я. – Просто уже устали.

Сигареты кончились. В термосе чай был холодный. Но мы сидели еще долго. Потому что домой не тянуло. Там – ложь, новости и отец с глазами, как стена. А здесь – хотя бы тишина и свои.

Перед уходом я сказал:

– Рыжий бы улыбнулся.

Мы все кивнули. И вышли в ночь.

Шел домой, будто сапоги в бетоне. Ноги волоклись, мысли – пуще. Я вел себя, как пацан после побега: вроде и вырвался, а сердце все равно не здесь. И пока шел – она. Катя. Опять в башке. Как заноза в ладони, которую не вытаскиваешь – боишься, что, если вытащишь, почувствуешь настоящую боль. Я не знаю, что это, блядь, но только стоит тишине зазвенеть – и в голове сразу она. Не как женщина, не как училка. А как воздух. Как запах осени вон той, когда я подбежал к ней познакомиться. Она сделала то, чего никто не делал. Заставила мое чертово сердце снова биться, не греметь, не бухать, а именно – чувствовать.

Иногда кажется, я забываю, как она смеется. Иногда наоборот – слышу, будто рядом. И от этого пиздец как пусто. Она там, с ним. В своей жизни, где я – ошибка. Или сон. А может, и не сон – грех. Я не знаю, думает ли она обо мне, когда засыпает. Или, может, отгоняет, как муху, сжав зубы. Может, вспоминает и сжимается, потому что любит – а не может. А может, все забыла, и сейчас сидит где-то, пьет чай, листает журнал. Не знаю. Но я знаю одно: мне ее не хватает. До судорог. До звона в груди. Мне не женщин не хватает – мне ее. Губ. Пальцев. Плеча, на котором она засыпала. И это не слащавость – это правда. Больная, взрослая, как лом в позвоночник. И от злости, что я ничего не могу, я пошел туда, куда никто не ждал. К бабе Вале. К той самой, у которой я когда-то таскал цветы для Катьки, а она до сих пор не в курсе, что это был я. Она тогда ругалась на всех, а меня хвалила за то, что здороваюсь. А я с цветами под окнами стоял. Так вот – я к ней.

Поздно было, но я все равно стукнул. Один. Второй. На третий открыла. Без халата – в вязаном жилете, глаза в прищур, как будто знала, что это я.

– Каким ветром тебя сюда задуло, Леша? Скажи – и я его прокляну, – выдала сразу. Не громко, но так, что губы не сомневались.

Ладно, может я преувеличил с ее мнением на мой счет.

– Баба Валя… – начал я.

– Тетя Валя, – перебила она, сложив руки на груди. – Бабой меня только пьяные зовут и отчаянные.

Я кивнул. Глотнул слюну, как перед дракой.

– Верно, теть Валь. Можно… об услуге поговорим?

Она не закрыла дверь. Не пригласила. Просто стояла и смотрела, будто приценивается, не обманываю ли.

– По субботам… я буду помогать вам с базара. Продукты носить. Я видел – тяжело вам, а руки у вас… ну… нежные, – выдал я, сам охуел, что сказал.

– Леша. – Голос у нее был уже не такой жесткий, как будто улыбка в нем пряталась.

– Хорошо. Цветы поливать буду. По субботам. Без возражений. Хозяйственно, по-честному.

Она прищурилась еще сильней, потом выдохнула.

– Что тебе, дитя?

И тут у меня сердце будто плюхнулось в грудь. Я, блядь, на секунду почти обнял ее. Потому что понял – она не спросила, зачем. Она сказала «что тебе». А это, как ни крути, почти «я рядом».

Я чуть улыбнулся. Победно. Но внутри уже знал, что скажу. Только с голосом надо было справиться.

Как только она устало кивнула, я отсчитал в голове ровно пять минут, будто это что-то могло изменить, будто этого будет достаточно, чтобы обмануть судьбу, спрятаться от глаз, от ушей, от греха самого, и потом, не думая, почти на автомате, рванул в подъезд, по облупленным ступеням на пятый этаж, где каждая ступенька, каждый скрип перил будто кричал – «назад», но я уже не слышал, я уже дышал одним – ее именем. Подошел к нужной двери, постучал дважды, и время застыло, словно вязкий кисель, потянулось, как проволока ржавого старого забора, долго, болезненно, против шерсти души – и вдруг дверь отворилась, медленно, с тем самым щелчком, от которого сердце ухнуло в пятки, и я увидел ее… Катю. Мою Катю. Ту самую. Сердце сжалось и бешено забилось, как пойманный воробей под кожей, а она – сонная, будто из снов, как призрак из прошлого, в белой ночнушке, такой простой и чистой, чуть выше колен, и от этого еще страшнее, еще запретнее, ткань на груди тонкая, почти прозрачная, соски проступают, острые, живые, будто кричат о предательстве, и от одного ее вида в горле пересохло, дыхание сбилось, член стал камнем, болезненным и тяжелым, и тут же ударило, как током, в висок, в грудь, в нутро – ведь она так ходит перед ним… перед этим Геной, чертом проклятым, с которым живет, спит, который дышит ее воздухом.

– Леша?.. – ее голос, еле слышный, как ветерок через щель в окне, напуганный, сомневающийся, но настоящий, родной, прошелся по коже как лезвие.

А я стою и не знаю – сорвать ли с нее эту ночнушку или просто поцеловать. И вдруг до нее, как будто, дошло, что я – это не сон, что я – действительно здесь, зрачки ее расширились, глаза забегали, она оглянулась по сторонам, будто искала подтверждение, что мы одни.

– Что ты здесь делаешь?! – прошептала она испуганно, и голос ее дрожал, как иголка в старом радиоприемнике.

– Я соскучился, – сказал я с кривой ухмылкой.

– Нет… Леша, ты ведь понимаешь, что… – она отступила на полшага, и я поймал в ее голосе не упрек, а страх, смесь желания и стыда.

– Гена не вернется ближайшие… минут десять точно, – сказал я. – Тетя Валя ему звонила, говорила, что где-то в километрах от дома алкаша видела, того, которого уже полгода весь Зареченск ищет. Там история мутная, долгая. Он не скоро.

Катя смотрела на меня растерянно, будто в лужу наступила – и назад нельзя, и дальше идти страшно. Я сделал шаг вперед, медленно, как в замедленном кино, и поднял руку, положив ладонь на ее щеку – теплую, нежную, как персик из бабушкиного сада, и оказался почти вплотную, так близко, что мог слышать, как она глотает слюну.

– Не проходит и дня, чтобы я не думал о тебе, – сказал я тихо, будто признавался не ей, а миру, Богу, себе самому.

Она оглянулась через мое плечо, проверила, нет ли кого за спиной, и снова посмотрела в глаза, и в этот момент между нами не было воздуха, не было слов, не было ни Гены, ни этой ночнушки, ни пяти этажей, только мы, только наше тогда.

– Леша… я… – сказала она, и в глазах ее блеснули слезы, предательские, горячие, и, может быть, она хотела прогнать, ударить, закрыть дверь, сказать, что все давно в прошлом, но времени у нас не было, только эти долбаные десять минут, чтобы доказать, что я живу, что люблю, что помню.

Я притянул ее к себе резко, жадно, как утопающий хватается за воздух, как вор рвет добычу, обхватил талию, впился пальцами, чувствуя каждое дыхание, каждый вздох, прижал крепко, так, будто боялся, что исчезнет, растворится, а она закинула руки мне на затылок, вцепилась в волосы, и мы слились в поцелуе – настоящем, страстном, грязном и чистом одновременно, языки сплелись, как змеи, дыхание стало тяжелым, как после драки, и я прижал ее к себе еще сильнее, так, будто мог растворить в себе всю ее боль, всю свою тоску, все наше несбывшееся счастье. И в этой тишине, в этих десяти украденных минутах, мы были живы. Настоящие. Виноватые. Но живые.

Я не знаю, на что тогда надеялся, не знаю, что думал, когда руки сами, без разрешения, без тормозов, будто изнутри кто-то управлял ими, скользнули под ее ночнушку, короткую, тонкую, как покров греха, как вуаль из той жизни, что никогда не будет нашей, и я почувствовал пальцами ее кожу – гладкую, теплую, как летняя ночь после грозы, сжал ладонями ее ягодицы, прижал к себе, так крепко, что воздух между нами умер, исчез, сжался в одну точку, и она, будто не сдержав себя, застонала прямо мне в рот, глухо, прерывисто, будто дыхание вырвали из груди, и этот стон, короткий, но такой настоящий, будто ударил током, я почувствовал, как она всем телом ощущает мою твердость, как она касается ее животом, как ее ноги подгибаются, как сердце у нас двоих колотится в унисон, и я зарычал, не от злости – от боли, от желания, от этой проклятой любви, сжал ее еще крепче, будто хотел раствориться, слиться, как тень с ночью, как кровь с асфальтом, целовал ее без остановки, с жадностью умирающего, с криком внутри, но в один миг она резко вырвалась, отдернулась, как будто очнулась, будто кто-то сжал рубильник и выключил свет. Мы стояли, тяжело дыша, как после побега, как после драки, только на этот раз драка была с чувствами, со временем, с невозможным. Мы смотрели друг на друга, в глаза, в самое нутро, туда, где живут страхи и правда, туда, где все настоящее. Я дотронулся до ее лица, кончиками пальцев, осторожно, как до раны, как до иконы, прошептал:

– Я люблю тебя, Кать… так люблю, что аж страшно.

И в этот момент в ее глазах что-то дрогнуло, как вода в стакане на трясущемся столе, зрачки расширились, губа задрожала, в уголках глаз появились слезы, тяжелые, непрошеные, настоящие, но сказать она ничего не могла, как будто голос где-то внутри сломался, не дошел до рта.

– Я знаю… знаю, – сказал я, едва улыбаясь, но эта улыбка была с привкусом гари, будто на пепелище счастья стою, зная, что уже ничего не построишь.

– Пацанская любовь, она, наверное, смешная, да? – тихо продолжил я, глядя в ее глаза, – но ты даже представить себе не можешь, насколько она настоящая… насколько она чистая, до боли, до крови, до тумана в голове.

Я заправил выбившуюся прядь за ее ухо, нежно, будто в последний раз, будто знал, что после этого движения все рухнет, как карточный домик, и она положила свою ладонь мне на грудь, прямо туда, где сердце билось, рвалось, как пойманная птица, и я чувствовал, как ее пальцы дрожат, как вся она дрожит.

– Леш… ты иди, ладно? Если правда любишь – отпусти, Леш.

Голос ее был спокойный, тихий, почти шепотом, но в этой тишине была такая боль, такая смертельная нежность, что мое сердце сжалось, будто рукой сжали изнутри. А по ее щекам тем временем текли слезы – без истерик, без слов, тихие, как весенний дождь по стеклу, медленные, тяжелые. Рука на моей груди дрожала, но не убиралась.

– Отпусти меня… я учительница, я замужем… Ты школьник, у тебя вся жизнь впереди. И рано или поздно, – она глотнула, с трудом, – эта иллюзия счастья, этой любви… она встретится с реальностью, с жизнью, лицом к лицу. И разобьется. Вдребезги, Леш. А потом будет поздно.

Она грустно улыбнулась – не губами, а глазами, как будто внутри уже умерла, но лицо еще жило, и большим пальцем едва коснулась моей нижней губы, нежно, как прощание, как точка в письме, которое никогда не отправишь.

Глава 25

Леха

Я ушел. Ноги сами понесли, как будто кто-то сверху, свыше, приказывал, шептал в ухо: «Иди, Леха, уходи, если любишь». А я не хотел. Черт возьми, не хотел ни на шаг, ни на полшага, сердце билось так, будто пыталось выскочить наружу, как будто еще немного – и остановится. Но я ушел. Потому что люблю. Потому что, как бы мне ни хотелось остаться, сжечь к чертовой матери все правила, плевать на Гену, на ее кольцо на пальце, на возраст, хотя там разница каких-то несчастных три года, на грех, я понимал – она права. Где-то там, глубоко внутри, под шкурой, под кровью, в самом нутре – она права, и это рвет сильнее, чем любые слезы, чем даже ее «отпусти», которое прозвучало не как просьба, а как приговор. Я шел по лестнице, спускаясь вниз, и каждый шаг – как удар молота по груди. Проклятые ступени скрипели, как будто плакали вместе со мной, как будто сами не хотели, чтобы я уходил. А в голове гудело – не от боли, нет, от пустоты. Такая тишина внутри, что слышал, как кровь пульсирует в висках. Я вышел на улицу, и воздух был чужой, ледяной, будто даже он был против меня, будто все вокруг знало, что я проиграл. Подъезд хлопнул за спиной – и эхом ударило по нервам. Я остановился, глянул на окна пятого этажа, и сердце снова встало – а вдруг она сейчас стоит за занавеской, смотрит, плачет… А может, не смотрит. Может, уже ушла в комнату, села на кровать и молчит. Может, рыдает в подушку, может, проклинает, а может, молится, чтобы я больше не пришел. А я знаю – вернусь. Пусть не завтра, пусть не через неделю. Но вернусь. Потому что с ней я дышу. Потому что каждый мой день без нее – как ломка. Я могу убежать от всех, от проблем, от ментов, от родителей, от школы, но только не от нее. Она – как игла под кожей, как яд, который уже в крови, и вытравить невозможно. Я буду возвращаться. Снова и снова. Пока она не убьет. Потому что любовь – она не лечит, это все враки, это все для слабаков. Настоящая любовь – она убивает. Сначала медленно, по капле, по взгляду, по слову, а потом раз – и в самое сердце. И только тогда она сможет остановить меня. Только так. А до тех пор… я ее. Она – моя. Даже если никогда больше не скажет это вслух. Даже если забудет. Даже если завтра выйдет на улицу под руку с Геной и сделает вид, что меня не было. Все равно – я буду. В каждом шаге, в каждом сне, в каждом дрожащем вдохе ночью, когда он отвернется. Потому что я Леха. А Леха, если любит – до конца. Даже если конец – это смерть.

* * *

Утро было обычным. Какое-то даже мерзко-обычное. Солнце било в окно, как будто ему есть до нас дело. На кухне мать варила кашу, радио трещало фоном, и все это напоминало какой-то старый фильм, где герои еще не знают, что через пять минут все к чертям. Я сидел за столом в майке, тер ладони, смотрел в чашку с чаем, но не пил. В голове пусто. Или не пусто – просто все скомкано. Я думал про перчатку, про Рыжего, про Катю, про отца, который до сих пор не дал ни слова, и про то, как воздух уже не лезет в грудь, как будто кто-то перекрыл вентиль. Мать поставила передо мной тарелку, кашу. Запах детства. Только теперь уже не радует. Я глянул на нее – она все такая же. Волосы в заколке, фартук, в глазах – забота и страх. Мы с ней мало говорим. Потому что она всегда смотрит, как будто заранее знает, что я не вернусь.

– Поешь, Лешенька. Силы нужны.

– Сейчас, – буркнул я.

– Я тебя знаю. Ты все не спишь.

– Нормально все.

Она села напротив. Не как на допросе. Как на исповеди.

– Мне страшно за тебя. Ты не говоришь, но я знаю, что-то происходит.

– Все под контролем.

– Ты не похож на того, кто все контролирует. Ты как будто прощаешься каждый день.

Я молчал. Потому что если сейчас скажу хоть слово – прорвет. А у нас не принято.

– Это из-за него? – спросила она. – Из-за Васьки?

Я кивнул. И все.

– Это не твоя вина. Не тащи все на себе.

– Я не тащу. Просто хочу, чтобы было по-честному. Хоть раз.

Она протянула руку. Положила поверх моей.

– А ты понимаешь, что в этом мире честные первыми идут под нож?

Я кивнул снова.

– Тогда будь умным. Не героем.

И в этот момент раздался стук в дверь. Резкий, как удар по спине. Мы оба вздрогнули. Она встала. Я тоже. Мать пошла открывать. За дверью – двое. Один знакомый – тот, что в отделе у отца шестеркой числится. Второй – молодой, не здешний.

– Громов Алексей Викторович? – сухо, без пафоса.

– Да.

– Пройдемте с нами. Понадобитесь для уточнения показаний.

– Сейчас?

– Сейчас.

Мать вышла вперед.

– Он никуда не пойдет без повестки!

– Мы имеем право.

Я положил руку ей на плечо.

– Все нормально, мам.

– Ненормально! Ты же ничего не сделал!

– Просто пойду, выслушаю. Вернусь.

Она смотрела, как будто мир рушился прямо у нее под руками.

– Ты обещаешь?

– Я обещаю.

Я вышел с ними. Спустился по ступеням, по которым бегал в школу. Только теперь – медленно. Не пацаном, а как будто уже взрослым. Во дворе светило солнце. Кто-то сушил белье. А я шел к машине, и знал – это уже не просто допрос. Это уже что-то другое. И назад все уже не повернется.

Камера была маленькая, как гроб на двоих, только вторым был не человек – а тишина. Сырая, холодная, вонючая. Я знал, что она одиночка, как только за мной закрылась дверь. По звуку. Звон такой, что будто навсегда. Меня не били, не орали. Просто – «садись». На лавке металл. Стены в пятнах, запах – смесь мочи, старых сапог и тоски. Там не пахло страхом – там пахло забвением. Руки замерзли почти сразу. Я сунул их в карманы, но теплее не стало. Ни снаружи, ни внутри. Сел в угол. Не спал. Не мог. Глаза горели, как будто я пепел в них натер. Спать нельзя, когда душу выворачивает. А внутри выворачивало все. Я думал про Ваську. Как он смеялся, как подкидывал монету, как говорил «если сдохну – не плачьте, а сделайте что-то». А я что? Я здесь. Я – между. Я – на краю. Я думал про Катю. Как она дышала, как прятала глаза, как стискивала губы, чтобы не заплакать. Я не знал, где она сейчас. Думала ли она, что я пропал? Или уже знала? Или… не хотела знать? И думал про отца. Не с ненавистью. Не со злобой. А просто. Как про пустое кресло, в которое ты уже не садишься. Он знал. Все знал. И молчал. Потому что система для него всегда была важнее, чем сын. Я сидел и вжимался в эту лавку, как будто металл мог стать щитом. Смотрел на грязную стену и в голове повторял: «Это временно. Это сломать нельзя. Меня – нельзя».

Утром дверь открылась резко, как выстрел.

– На выход.

Я встал. Не ел. Не пил. Просто пошел. Повели по коридору. Свет как у хирурга, только вместо лечения – разрезают душу. Привели в комнату, не похожую на киношные допросные. Стол. Два стула. Стены серые. Человек в форме – не знакомый. Не отец. Не из наших.

– Садись, – сказал спокойно.

Я сел. Он достал папку.

– Где ты был в ночь на убийство?

– Дома. Потом с пацанами. Когда пришел – уже случилось.

– Угу. Знаешь, что интересно?

– Что?

– Нож, которым убили твоего друга, очень похож на тот, который нашли у тебя полгода назад. Помнишь?

– Да. Не мой был. Нашли – и закрыли тему.

– Ага. А вот экспертиза говорит – модель такая же. По форме – подходит.

Я молчал.

– Перчатка – да, там кровь убитого. Но и твой отпечаток был. Один. Старый, частичный, но был.

– Потому что я с ним был, когда мы… когда еще…

– Бились. Да. Была драка. Свидетели помнят. Ты держал нож в руке. Ты был на месте. У тебя конфликт с северными. Ты связан с погибшим. И улики. Все ложится.

Я посмотрел на него.

– То есть ты уже решил?

– Я ничего не решаю. Я просто вижу – картина ясная. Очень.

– Без адвоката ты не имеешь права…

Он пожал плечами.

– Пока ты не обвиняемый. Пока – свидетель.

– А камеру зачем дали? С пацанами нельзя было посадить?

Тот не ответил. Просто закрыл папку.

– Подумай, Леша. Может, скажешь что-то еще. Может, вспомнишь.

– Я все уже сказал.

Он встал. Я тоже.

– А если вы ошиблись? – спросил я.

Посмотрел прямо.

– Тогда ты сядешь ни за что. Такое бывало.

Мент передо мной был не грубый, не резкий, не из тех, кто по столу лупит. Он был хуже. Он был спокойный. Такой, что давит тишиной, а не криком. У него глаза были, как осколки. Говорил он внятно, сухо. Не как следак, а как бухгалтер. Все по бумаге.

– Улики, Алексей, складываются интересно. Не идеально, но… логично.

Я молчал.

– Ты был рядом. У тебя с убитым тесная связь. Ты в конфликте с тем районом. Ты держал нож этой марки. Перчатка – с твоим отпечатком. Ты единственный, у кого не было железного алиби. Понимаешь?

Я не отводил глаз.

– Я его не убивал.

Он кивнул, будто ожидал.

– Никто не говорит, что ты хотел. Может, случайно. Может, испугался. А может, тебя использовали а друзья прикрывают.

Я щурился.

– Что ты хочешь сказать?

– Ты ж не дурак, Леша. Ты ж видишь, как это выглядит. Подумай сам: Рыжий погиб. Следствие давит. Надо кого-то показать. Улики лежат. Мотив есть. И все это – ты.

Я выдохнул.

– Подставляют.

Он чуть улыбнулся, без тепла.

– Или складывают. Так бывает. Кто-то просто собирает куски. Знаешь, как пуля в теле: не она виновата, что попала, а ты – что оказался не там.

– Это намек?

– Это разговор. Пацан ты или нет – ты уже взрослый. А взрослые знают, как работает система.

Я напрягся весь.

– Они, – сказал я. – Северные. Гоша. Лысый. Все знали. Мы нашли перчатку.

– Перчатка, – перебил он. – Найдена вне протокола. Принесена тобой. Не оформлена. Не факт, что не подброшена. И даже если на ней кровь убитого – это не значит, что убивал не ты. Может, ты был в драке, может, кинул нож, а потом…

– Это бред.

– Это логика. Следственная. Не уличная. На улице ты герой, а тут – дело № 246. И если оно закрывается на тебе – всем удобно.

– Кроме меня.

Он пожал плечами.

– Твоя мать скажет, что ты был дома, но это слова. Твои друзья – заинтересованные лица. А у «них» – адвокат, и отец в управлении. Ты – один.

И вот тут мне стало по-настоящему холодно. Не от слов. От смысла. Все действительно сходится. Все будто собрано, как ловушка. Медленно. Чисто. Без грязи. И ты не знаешь, где подстава, потому что каждый элемент будто бы реален. Нож – был. Конфликт – был. Мотив – был. А я – без защиты.

– Тебя не спрашивали, – продолжил он, – но подумай. Кто мог знать про нож? Кто трогал перчатку до тебя? Кто видел, что вы с Рыжим были близки? И кому выгодно убрать тебя, как лишнего?

Я молчал. Хотя и так ясно. Лысый. А он и сам это прекрасно понимал.

– Это не философия, Алексей. Это игра. И сейчас твой ход. Ты можешь взять на себя, можешь молчать, можешь сдать кого-то. Только знай: решение уже близко. И ты не на улице. Тут законы другие. Тут не кулаки – тут подписи.

Он встал. Я остался. Голова гудела. Сердце било в спину. Я понял: это не допрос. Это предупреждение. И если я не сделаю ход – его сделают за меня.

И тогда меня закроют. Не потому что виноват. А потому что подошел по размеру.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю