412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ульяна Соболева » Пацанская любовь. Зареченские (СИ) » Текст книги (страница 4)
Пацанская любовь. Зареченские (СИ)
  • Текст добавлен: 9 ноября 2025, 15:30

Текст книги "Пацанская любовь. Зареченские (СИ)"


Автор книги: Ульяна Соболева


Соавторы: Мелания Соболева
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

Глава 7

Катя

Вечером, когда город начинает пахнуть железом, сыростью и чем-то безнадежно уставшим, я вышла из дома – не за хлебом, не по делам, а просто чтобы дышать. Чтобы не слышать, как тик-так часов сливается с его глухими шагами в другой комнате. Чтобы не видеть взгляд, полный претензий, как будто я – главная ошибка его жизни.

Чтобы не чувствовать под кожей ту самую щемящую тревогу, когда тишина в квартире вдруг становится зловещей. Я брела по улицам, не разбирая дороги, просто шла, как будто каждый шаг вычеркивает день из памяти, как будто можно так, ногами, вытоптать тревогу. Лавочки, где вечно курят подростки, давно опустели, окна в домах начали зажигаться – ровные квадраты чужого уюта, в который мне не войти.

Ветер дул сквозной, ноябрьский, он цеплялся за пальто, щекотал щеки, прятался под воротником, но мне не было холодно. Мне было пусто. Я не чувствовала ничего. До того самого момента, пока не свернула в узкий переулок у гаражей, где пахло мазутом, кошками и чем-то мужским – грубым, резким, уличным.

И в этом переулке, там, где фонарь давно не горел, где асфальт давно не ровняли, я увидела – кто-то лежит.

Сердце сжалось. Ноги остановились сами собой.

Я встала, как вкопанная, глядя в темноту, и первое, что пришло в голову: пьяный. Один из тех, что валяются у подъездов, бурчащие, грязные, с вонью перегара и взглядом, в котором ни капли человеческого.

Но что-то было не так.

Что-то заставило меня подойти ближе – не шаг, не два, а сразу оказаться рядом, почти на коленях. Свет издалека лишь касался лица, но мне хватило. Это был он. Леша. Тот самый. Из класса. Из моего сознания.

Из моего внутреннего хаоса, где его взгляд оставил трещину. Он лежал на боку, лицо в тени, губа разбита, с плеча текла кровь – густая, темная, почти черная, она стекала по руке, по асфальту, будто вытекала жизнь. Я застыла. Все внутри меня будто оторвалось от земли. Страх. Паника. Ужас.

Он был совсем один. Без своих, без этих хулиганских ухмылок, без бравады.

Просто мальчик на асфальте. Без сознания. Беззащитный. Я не помню, как подползла ближе, как ухватила его под плечи, как попыталась поднять, хотя сама дрожала от ужаса. Я только знала, что не могу уйти. Не могу оставить. Это не просто ученик. Не просто парень с улицы. Это – он.

И я уже вытаскивала его, тяжелого, безвольного, к старому сараю за углом, открытому, как будто специально ожидавшему нас, и губы мои шептали: «Потерпи… потерпи, пожалуйста…»

Внутри сарая пахло пылью, старым деревом, гнилой тряпкой и чем-то детским, забытым, как будто время тут остановилось и тихо умирало в углу. Я втащила его, волоком, почти не дыша, срывая ногтями ладони, упрямо шепча что-то бессмысленное – ни ему, ни себе, просто чтобы не сойти с ума от этого ужаса.

Нащупала рукой старую лампу, висящую под потолком, дернула за цепочку – раз, два – и она дрогнула, зажглась, выдала тусклый, желтый свет, как слабое дыхание умирающего.

Все вокруг замерло. Леша лежал на старом матрасе, пыль поднялась в воздух, закружилась в свете, как дым, и в этой тишине я слышала только свое сердце, которое билось, как бешеное, глухо, яростно, будто хотело вырваться из груди и встать между ним и смертью. Я упала на колени рядом, почти не чувствуя боли от того, как ободрала кожу о бетон, и дрожащими пальцами начала искать, где больнее, где страшнее.

Его лицо было в ссадинах, губа треснула, кровь на подбородке засохла, а вот плечо… Когда я отодвинула ткань, и она хрустнула, прилипшая к ране, из-под нее выступила свежая кровь. Порез. Глубокий. Безжалостный. От него пахло улицей, металлом, дымом, но не страхом.

Ни капли страха, даже сейчас. Он был без сознания, но лицо его будто продолжало драться. Я приложила руку к его груди – он дышал. Тихо. Ровно. Но этого было достаточно, чтобы слезы навернулись. Глупо, нелепо, бессильно. Он был моим учеником.

Просто мальчишкой с дерзким взглядом. Просто голосом в темноте. А теперь он лежал здесь, раненый, израненный, и я не могла думать ни о чем, кроме одного: Лишь бы он открыл глаза. Лишь бы выжил. Лишь бы остался.

Я обвела взглядом сарай – полутемный, заброшенный, с рухлядью в углах, с мебелью, покрытой пылью и паутиной, с коробками, в которых пряталось прошлое – старое, забытое, никому не нужное.

Лампа под потолком качалась от ветра, желтый свет дрожал, разрывая тени, и мне казалось, что стены дышат – глухо, устало, как будто и они знали, каково это – тащить на себе боль. Я металась глазами по углам, искала что угодно – ткань, бинт, воду, хоть что-то, чем можно остановить кровь, стереть грязь, спасти. В одном из ящиков, на старом комоде с облупленными ручками, стояла бутылка – стеклянная, прозрачная, на дне которой плескалась жизнь или смерть, смотря с какой стороны на это глянуть. Я потянулась за ней, руки дрожали, пальцы скользнули по пыли, схватили горлышко, и я открутила крышку – запах резанул в нос, как удар. Водка. Резкая, дешевая, пронзительная, будто сама боль налитая в стекло. Я поморщилась, глотнула воздух сквозь зубы, но не колебалась – поднесла к его ране, капнула, осторожно, стараясь не навредить, не разбудить… но поздно.

Он вздрогнул, будто прошел ток, резко распахнул глаза – те самые, темные, глубокие, в которых можно было утонуть или сгореть, – и зашипел, почти закричал.

– Фига се! Е*аный в рот и в уши!

Резко дернулся, схватившись за плечо. Он отпрянул, ударился спиной о стену, задышал резко, будто выбирался из воды, будто вспоминал, кто он и где.

Его взгляд упал на меня. Сначала в нем была ярость – острая, жгучая, как у зверя, которого разбудили в ловушке. Он смотрел так, будто не знал, кто я, будто готов был защищаться, драться, бежать. А потом… потом что-то в нем дрогнуло. Секунда, не больше. Глаза смягчились. Плечи чуть осели. И я увидела – он узнал. Меня. И в этом взгляде была не благодарность, нет. Там было что-то другое.

Катя

Он смотрел на меня снизу вверх, затылком упираясь в стену, лицо побледневшее, кровь стекала по плечу, прилипала к ткани, как будто пыталась удержать его здесь, не дать упасть в темноту. В глазах – напряжение, упрямство, обида на весь мир и еще что-то… уязвимое, тонкое, почти детское, которое он прятал за этой своей хищной маской. Я видела, как ему больно, как он терпит, сжимая зубы, будто это не рана, а проверка на прочность. Он сильный. Такой сильный. Но сейчас… он один. И я – единственная, кто рядом.

– Тебе нужно обработать рану, – выдохнула я, больше себе, чем ему, потому что сердце билось в горле, руки дрожали, а в голове был только один рваный крик: «Надо спасти».

Он усмехнулся. Губа треснула, скатился капелькой еще один сгусток крови.

– А ты что, доктор? – прохрипел, голос как наждаком по коже, и в этой фразе было столько сарказма, что если бы я не знала, как ему больно, могла бы поверить, что он и правда смеется.

– Нет, – я сжала кулаки, чтобы не закричать, чтобы не сорваться, чтобы не дрожать от страха за него, – но попробую не хуже. Подожди. Я быстро.

Я выбежала, как будто меня вытолкнуло ветром, не чувствуя ни ног, ни пальцев, только стучащие в висках удары, как пули – раз, два, три – и каждый шаг отдавался где-то под ребрами, в самой груди. Дом встретил меня холодом, как чужой. Я открыла дверь, и он уже стоял в прихожей – Гена. Как будто ждал. Как будто чуял. В пальто, с перегаром, с этим мертвым взглядом, от которого у меня перехватывало дыхание. Он посмотрел на меня, как на преступницу, как будто видел насквозь.

– Где шлялась? – коротко, глухо, сдавленно. Как будто одно это «где» уже обвинение.

– Мы… мы с учительницами… – я сглотнула, голос сорвался, но быстро продолжила, – сидели после школы, пили чай. Знакомились.

Он хмыкнул. Медленно, с ядом. Сделал шаг ко мне. От него пахло злостью, табаком и той самой опасностью, которая не кричит, а давит молча.

– Прямо до темноты? Долго знакомились, да? – в голосе ехидство, издевающееся, будто я ребенок, который врет плохо, а он великий судья.

Я кивнула, как робот, прошла мимо, почти не касаясь пола, подошла к шкафу, открыла его, руки тряслись – не от страха, от спешки. Я знала, он смотрит. Чувствовала, как взгляд прожигает спину.

– А нахрена тебе аптечка? – тихо, спокойно, как будто между делом, но я знала: этот голос опаснее крика.

– Там… – я обернулась, стараясь дышать ровно, будто ничего не случилось, будто я просто добрая и милая, – собака во дворе поранилась. Кровь… хочу помочь.

Он подошел ближе. Бросил сигарету в пепельницу. Глаза в упор.

– Помогаешь всем подряд? Теперь еще и зоозащитница? Может, мне тоже лапу перевяжешь?

Усмехнулся. Гадко. Но я не отвечала. Просто схватила аптечку, прижала к груди, как щит, и рванула к двери. Он смотрел мне в спину, а я не оглянулась. Я не могла позволить себе замедлиться. Не могла дать ему почувствовать власть. За мной сейчас – не просто собака. За мной – человек. Кровь. Жизнь. Мальчишка, которого нельзя бросить.

Он сидел, молча, опершись о стену, плечо напряжено, губа разбита, взгляд цепкий, чуть затуманенный от боли, но в нем уже жила искра. Я вернулась – и он это понял. Не бросила, не испугалась, не отступила. Я разложила аптечку, вытянула бинт, флакон, ватку, старалась дышать ровно, но сердце грохотало так громко, будто выламывало мне ребра. Его глаза не отрывались. Он смотрел, будто знал, что я боюсь, что я дрожу, но все равно останусь.

– Думал, сбегу? – спросила я, не глядя, сосредоточенно расправляя бинт.

– Не… – хрипло усмехнулся он, – я просто подумал, что таких, как ты, давно не бывает.

– Таких – это каких?

– Которые приходят, даже когда страшно. Даже когда нельзя.

– Не похожа ты на тех, кто по дворам по ночам бегает, – тихо сказал он, – Училка. Жена. Порядочная. А тут – я, весь в крови, и ты с аптечкой, как спасательница.

Я вздохнула. Я не хотела отвечать. Я не должна была отвечать. Я вообще не должна была быть здесь, с ним, в этом холодном сарае, в этой пыльной тишине, касаясь его кожи, чувствовать, как под пальцами дрожит чужая боль, и с каждым касанием становиться слабее. Но я уже разрывала упаковку антисептика, набирала его на ватку, и голос у меня вышел ровным, чуть строже, чем хотелось:

– Сиди спокойно. Сейчас обработаю.

Он хмыкнул, глаза прищурились, и когда я склонилась к его плечу, чтобы осторожно протереть рану, он вдруг прошептал:

– Ты пахнешь… не как школа.

Я замерла. Влажная вата на его коже, горячая, почти пульсирующая плоть под ней. Он не сдвинулся ни на миллиметр, но я чувствовала, как напряжение пробежало по нему волной. Я старалась держать дистанцию, мысленно напоминая себе, кто я, что я, зачем я здесь. Но пальцы предательски дрожали, когда я взялась за бинт, когда чуть коснулась его шеи. Он смотрел на меня. Дыхание его сбилось.

– Не смотри так, – сказала я тихо, выравнивая голос, будто проверяя его на прочность, как учительница, у которой в классе очередной сорванец пытается устроить шоу. – Мне тяжело вести себя с тобой… профессионально.

Он усмехнулся краем губ, чуть повернул голову, прищурился, и в этом взгляде было что-то слишком живое, слишком острое, чтобы игнорировать.

– А я че? Я вообще молчу, как образцовый. Сижу, дышу, не вякаю.

– Дышишь так, будто сейчас врежешь по сердцу, – пробормотала я себе под нос, но он услышал.

– А я по нему и целюсь, – шепнул, и голос у него вдруг стал мягким, почти нежным, будто тень от прикосновения. – Тебе же никто туда давно не стрелял, признайся.

Я не отвечала. Я держалась. Я взяла бинт, начала медленно, аккуратно, почти по правилам обматывать его плечо. Его кожа горячая, пульс чувствовался под пальцами, дыхание сбивалось – он терпел. И молчал. Я была близко. Слишком. И когда я склонилась ближе, чтобы поправить край повязки, он вдруг резко, почти инстинктивно, прижался носом к моей шее, вдохнул тихо, глубоко, будто хотел запомнить меня на вкус, на запах, на чувство. Я застыла. Это было не грубо, не пошло. Это было… живо. Жадно. Тихо.

– Ты пахнешь… как июнь. Знаешь? Когда асфальт теплый, и все впервые.

Я отстранилась, спокойно, без резких движений, просто глядя на него – серьезно, твердо, но не жестко.

– Не делай так больше. Это недопустимо. Понимаешь?

Он усмехнулся, чуть покачал головой.

– Все, все… не кипятись. Больше не буду.

Я вздохнула и забрала бинт с его плеча, закрепляя край.

– Учись держать себя в руках. Это пригодится тебе чаще, чем кажется.

Он сидел, спиной к стене, руки на коленях, повязка чуть съехала, а кровь все еще сочилась из-под бинта, но он будто не чувствовал – только смотрел. Так смотрят не мальчики, не ученики. Так смотрят те, кто привык брать, кто живет среди асфальта, где выживает не тот, кто умнее, а тот, кто жестче. И его глаза сейчас были именно такие – темные, наглые, опасные. Он не моргал, не ерзал. Просто смотрел, как будто взвешивал – и я почувствовала, как все мое спокойствие начинает крошиться, как стекло под каблуком.

– Кто тебя так? – выдохнула я, почти шепотом, пальцами касаясь бинта, как будто это было хоть что-то, что можно контролировать. Он не сразу ответил. Даже не дернулся. Только уголком губ повел в кривой, упрямой ухмылке.

– Все тебе знать надо, да? – хрипло, лениво, с этой его уличной растяжкой в голосе. – Все ты хочешь по полочкам. А тут не библиотека. Тут не "война и мир", Катя. Тут кровь, драка и "или ты – или тебя".

Я сжала губы, молчала. Слишком близко. Слишком правдиво. Он подался вперед чуть-чуть, совсем немного, но этого хватило, чтобы в животе все скрутило.

– А ты-то че здесь сидишь, а? Че не дома, где мужик твой дышит тебе в затылок, орет, с бабами по подворотням шляется? Че не там, где, как ты сама сказала, все правильно, чинно, по закону? Че рядом со мной, с пацаном с улицы, с которого кровь течет, который только что, может, кого-то уронил? Я не отвечала. Просто смотрела. Он усмехнулся. Мягко. Но под этой мягкостью было что-то звериное.

– Я тебе скажу. Потому что с ним ты – молчишь. А со мной – дышишь. Потому что там у тебя тишина. Глухая. В постели. В голосе. В тебе самой. А тут… тут тебе, Катя, жарко, как будто ты живая. Я вздрогнула. Сжала бинт крепче. Слова в горле, будто осколки.

– Не лезь. Это не твое.

– Ой, да ладно тебе… – он наклонился ближе, так, что я почувствовала тепло его дыхания у уха, и сердце ударило где-то в горле.

– А чье? У тебя в паспорте где-то написано: "не трогать, хрупкое"? Или "можно только смотреть, не касаться"? Да я, может, не умный, не книжный. Но вижу, как ты на меня глядишь. Не по-учительски. Он откинулся назад, медленно, будто выдыхая дым, которого не было.

– Но че интересно… – продолжил он, с ленцой, но во взгляде уже жгло.

– Ты ж, вроде, сама любишь вопросы задавать. На уроках только и слышно: «почему герой поступил так», «что хотел сказать автор». А как я тебе – так сразу нельзя? Не по теме, да?

– Ты перегибаешь, – сказала я, резко, сдержанно, но пальцы мои дрожали. – Мы не на уроке.

– Вот именно, – ухмыльнулся он. – Мы не на уроке. Так чего ты ждешь? Что я подниму руку, скажу: «Громов, можно отвечать?» А ты мне – «садись, три»? Тут, Катя, не класс. Тут я – раненый, ты – рядом. И ты сидишь тут, а не дома со своим мужем. Это ведь не просто так?

Я молчала. Потому что слова подступили к горлу и застряли. Потому что он был прав. Потому что я сама уже не знала, почему я все еще здесь.

Глава 8

Катя

– Не знаю, что ты там себе надумал, перестань обсуждать мою личную жизнь, – сказала я с нажимом, с этой дрожью в голосе, которую пыталась подавить, как пожар под тонким стеклом.

– Я здесь, чтобы помочь тебе. Так бы поступил… наверное, любой человек. Я! Я так поступила, помогла. Все. Больше ничего. Я выдохнула, будто высекла из себя эти слова, и мне хотелось, чтобы он просто кивнул, отвернулся, отпустил. Но он не отпустил.

Он сидел, с этой дерзкой ухмылкой, в которой плескалось все – боль, вызов, недоверие, и что-то еще, от чего у меня внутри все начинало скручиваться в узел. Губа у него была разбита, кровь подсохла, но голос звучал четко, как выстрел.

– Любой? Да ну нахрен, Кать. Любой, говоришь? Он усмехнулся, склонил голову, взгляд стал жестче, будто лезвие наждака пошло по коже. – Да я этих “любых” каждый день по улицам вижу. Мимо проходят. Глаза в асфальт. Умираешь – похуй. Захлебнешься в крови – отвернутся. А ты? Ты не мимо пошла. Ты затащила в этот гребаный сарай, руки в моей крови испачкала, сидишь тут, бинтуешь, слушаешь, терпишь. Не потому что ты “любой человек”. А потому что ты – не как все.

Он подался вперед, и я сразу выпрямилась, напряженная, как струна, но он не касался, только смотрел. И в этом взгляде было столько ярости, столько сдержанной злости, но не на меня – на мир, на то, как все устроено, на то, что он чувствует, а не имеет права чувствовать.

– Ты хочешь, чтобы я молчал? – бросил он, глядя на меня в упор, как будто я перед ним на допросе. – А ты будешь тут речи толкать, что ты "просто помогла", что это все "по-человечески", и типа я должен кивать и сожрать?

Я выпрямилась, медленно, будто позвоночник вытянулся изнутри в холодную сталь.

– Хватит. – Сказала. Жестко. Без эмоций. – Говорите со мной на "вы".

Он чуть вскинул бровь. Секунда паузы. А потом хмыкнул, беззвучно, склонив голову на бок, будто разглядывал меня по-новому.

– Опа… началось.

– Я – ваша учительница. Вы – мой ученик. И все, что происходит сейчас, выходит далеко за пределы дозволенного. Вы позволяете себе слишком много.

– Да ты что? – ухмыльнулся он, но глаза уже не блестели бравадой. Взгляд стал тише, внимательнее. – "Вы", "дозволенное", прям как в суде. Осталось только форму надеть. Или рясу.

– Прекратите. Сейчас же. – Я шагнула назад, чтобы вернуть себе хотя бы иллюзию дистанции. – Это больше не разговор. Это нарушение всех границ. Я не собираюсь слушать хамство от ученика.

– А я не ученик, – бросил он сдавленно, и впервые в голосе было что-то… сломанное. – Я живой. Я человек. Я вижу, как ты смотришь, слышу, как ты дышишь, чувствую, что ты не проходишь мимо. А теперь ты строишь из себя ледяную королеву. Поздно, Катя. Ты уже тут. Со мной. И это – тоже выбор.

Он тоже поднялся. Без резких движений, без звука, но это было, как если бы глухой гром прокатился по сараю. И сразу стало тесно. Воздух сгустился, как перед грозой, и я ощутила, как сжимается все внутри, как начинает колотиться сердце – глухо, тяжело, будто откуда-то из живота. Он стоял впритык. Почти. Я видела, как поднимается и опускается его грудь, как ходит жила на шее, как пальцы сжимаются в кулаки. Но он не шел на меня с нахрапом, не дерзил, не усмехался. Он просто смотрел. И в этом взгляде не было мальчишки. Не было ученика. Был человек, способный на все.

Я отступила назад, но наткнулась на стену. Дальше – некуда. И он остановился передо мной, будто нарочно, будто знал, что у меня нет больше пути назад.

– Если он еще раз… – голос у него был низкий, с хрипотцой, не громкий, но такой, что кровь стыла в венах. – Если он еще раз к тебе сука прикоснется – я ему бошку проломлю. Прямо у тебя на пороге. Даже глазом не моргну. И потом сам сяду. И хер с ним. Но он дышать больше не будет. Поняла?

Я сжалась. Дыхание сбилось, как у загнанной лошади. Он не кричал. Не пугал. Он говорил, как дышал – так, как живут на улице. Без полутонов. Без «может быть». Он говорил, как делают. А я знала, что это не угроза. Это обещание. Чистое, страшное, звериное. От которого хочется спрятаться под землю. И при этом – от которого теплеет внутри. Безумно. Стыдно. До дрожи.

Он наклонился ближе, и я чувствовала, как его дыхание касается кожи. Оно обжигало.

– Он тебя лупит, а ты молчишь. Терпишь. Прячешься за этим своим “я справлюсь”, за тональным кремом и школьными указками.

Я не знала, что ответить. Я не могла. У меня дрожали пальцы. Я чувствовала, как к горлу подступает что-то густое, душа рвется, а тело хочет – бежать. Но не от него. А от себя. От того, что мне страшно не его злости… а того, как безопасно я чувствую себя рядом с этим парнем с улицы.

Он наклонился чуть ближе, голос стал тише, но в нем все так же пульсировала улица.

– Я за тебя в глотку вцеплюсь любому. Хоть менту, хоть черту.

Я не выдержала. Я просто развернулась и выбежала. Из сарая. Из жара. Из его слов. Из собственного тела. Потому что то, как он это сказал… заставило меня поверить. А я не должна была верить. Никому. Особенно ему.

Захлопнула дверь квартиры, будто пыталась отгородиться от того, что произошло в сарае, но не успела сделать и шага, как поняла – зря. Свет горел только на кухне. Желтый, тусклый, вонючий от табачного дыма. Как в допросной. Он не спал. Конечно. Он ждал. Не просто ждал – знал. Чувствовал. Я стояла в темноте, как мышь, прижавшись спиной к двери, сердце било в грудь так, будто сейчас вырвется наружу. В животе холод. В пальцах дрожь. А ноги ватные, как будто я только что пробежала через ад и обратно. Я сделала шаг, потом второй, и тут он заговорил. Спокойно. Мерзко. Точно.

– Ну че, как там собачка твоя? – голос ленивый, с растяжкой, с ехидцей, пропитан табачищем и злостью. – Помогла? Спасла бедолагу?

Я застыла, как вкопанная. Молча. Глотнула воздух, он встал поперек горла.

– Да… – выдавила я, сдавленно, – все хорошо.

Он хмыкнул. Затянулся. Дым пополз в сторону коридора, как змея, обвиваясь вокруг меня.

– Ну, слава богу, – тянет он. – А то я, прикинь, тут сидел, все думал, как она там. Псина. Бедная, наверное, хромает, вся в крови, мучается. Даже в окно вышел глянуть. Думаю, вдруг увижу, переживал. И, ты прикинь… увидел.

Я не дышала. Он не оборачивался, говорил в пространство. Но я знала – он видит. Чует, как я стою, застывшая, как вся трясусь внутри, как будто меня вот-вот стошнит от ужаса.

– Там, в сарае, свет тусклый. Но, сука, видно было хорошо. Псина, правда, пострадала. И явно не одна была. Интересно мне стало. Как ты там. На коленочках. С бинтиком.

Он медленно повернул голову. И я увидела его глаза. Прямые. Черные. Как пустота. Я поняла – он все видел. Абсолютно все. Или додумал настолько четко, что разницы уже нет.

Я не могла двинуться. Даже воздух не шел в легкие.

– Я ж тебе говорил, Катя… – он затушил сигарету в тарелке, не глядя, и встал. – Мне не надо орать, чтобы ты поняла. Не надо кулаком махать. Я – не дурак. Я вижу. И знаешь, что еще?

Он шагнул ко мне. Близко. Впритык. От него пахло сигаретами, перегаром, холодом. Он смотрел, как будто в лоб стреляет. Тихо. Без шума.

– Он тебя уже потрахал. Глазами. Тональником ты не сотрешь. У тебя в зрачках это написано. Я ж твою рожу знаю, Катя. Ты у меня дома, подо мной – глаза в пол, рот закрыт. А там – ты жила. Жила, сука. А теперь слушай сюда…

Он наклонился к самому уху. Я почувствовала, как мурашки побежали по позвоночнику вниз.

– Ты еще раз к нему пойдешь – я его на колени поставлю. Не перед тобой. Перед матерью. Прям на кладбище. Чтобы понял, откуда ноги растут. И ты меня знаешь, Катя. Я это сделаю.

Я побледнела. Отступила. Он выпрямился. И в этом молчании было все. Я вылетела из кухни. Как из камеры. И только тогда вдохнула. Слишком поздно. Он знал. Он все знал.

Леха

Я лежал в этом вонючем сарае, на грязном матрасе, как сраный пес, которого подстрелили и затащили в подвал. Рука горела, бинт уже начал промокать, но мне было похуй. Я не чувствовал ни боли, ни крови – все сдуло вместе с ее запахом, как только она вылетела отсюда, будто в ней горел дом, а я – тот, кто поджег.

Катя. Бля, Катя. Я не знал, как так получилось, что из всех телок, которые мне глазки строили, юбки задирали, губы кусали, именно она попала под кожу, как заноза, как ржавый гвоздь в ступню. Училка. Старше. Замужем. Холодная, как зима. Но я видел, как дрожали у нее пальцы, когда бинтовала плечо. Как глаза щемили, когда я дышал рядом. Как губы ее дрогнули, когда я сказал про него. Значит, задел. Значит, не мимо. А как смотрела, когда я сказал, что сломаю кости – так не смотрят на ученика. Так смотрят на того, кому веришь, даже если страшно. А она боялась. Меня – нет. Себя. Своего страха. Своего желания. Своей жизни. И, может, не жизни, а того, что все давно умерло, и только я – как электрошок, чтобы сердце сдернулось. Я вспоминал, как ее волосы пахли – не духами, а домом. Теплом. Тем, чего у меня никогда не было. Как она тряслась, но осталась. Как потянулась за водкой. Как выбежала. И мне не надо было трахаться с ней, чтобы знать, что я уже внутри. Что я у нее под ребрами, под кожей, между сжатыми ног. А она во мне – уже, давно, глубже, чем хочется признать. Я угорал. От злости. От нежности. От того, как меня клинило. Хотел трахнуть? Хотел. Но не ради тела. Ради власти? Нет. Ради тишины. Ради того, чтобы она выдохнула возле меня, а не возле него, этого ублюдка в форме. Я знал, он ее ломает. Бьет. Я видел этот взгляд у матерей пацанов с района – когда ты живой, но каждый вечер умираешь по чуть-чуть. А она… она пришла. Не в больницу, не к подруге. Ко мне. В сарай. Где пацаны дохнут, где крысы бегают, где стены холодные. И вот теперь она убежала. Но я знаю – вернется. Даже если не ногами – глазами. Сердцем. Страхом.

* * *

Сидели у гаражей, как обычно. Курили, залипали в серое небо, будто ждали от него чего-то – ответа, чуда, смерти, плевать. Асфальт еще сырой от ночного дождя, бычки под ногами в лужах плавали, как дохлые воспоминания. Шурка рядом, капюшон на голове, затягивается жадно, будто через дым выдыхает злость. Рыжий ржет над чем-то, но в голосе дрожь, он вчера, когда нас подрезали, чуть в штаны не наложил. Костян матерится сквозь зубы, руки трясет, как будто все еще кого-то душит. А я молчу. Смотрю в сторону, плечо тянет, ноет под повязкой, и каждый раз, как пульс отдает в кость – вижу ее пальцы, тонкие, дрожащие, как она бинт мотала, как дыхание сбивалось. Я стряхнул, будто вытряхивал ее из головы. Не время.

– Ты где был вчера, Гром? – Шурка наконец выдал. – Мы там чуть в землю не легли, а ты исчез, как призрак. Мы ж думали, тебя унесли нахер.

Я затянулся, медленно выдохнул. Спокойно, не дергаясь. Все давно решил, что говорить.

– В подворотне зацепили. По плечу срезали. Я отскочил, отлег их. Потом спрятался в сарае у рынка. Зашился там. Сам.

Костян хрюкнул.

– Сам? Бля, ты как Рэмбо, нахуй.

– Без понтов. Просто не хотел, чтоб кто видел. Там крови было – ебнешься.

Рыжий затих, затянулся, глянул искоса.

– Сарай… это у нас где? Там, где гаражи старые?

– Там, – соврал. – За третьим рядом, где раньше киоск ссучий стоял.

Про Катю – ни звука. Ни намека. Ее запах, ее глаза, ее голос – все запихал внутрь, глубже, туда, где никто не доберется. Пацанам про такое не рассказывают. Это не их тема. Это мое. Личное. Грязное. Слишком настоящее, чтоб обсуждать.

– Ладно, – Шурка сплюнул. – Хер с ним, что было, то прошло. Но за вчерашнее надо отвечать. Эти петухи с Севера совсем охуели. Вчетвером на нас четверых, с ножами – это уже не драка, это засада.

– Они думали, что нас меньше, – буркнул Рыжий. – Хотели срубить тихо, по-тихому, по-крысиному.

Я сжал кулак. Боль в плече отозвалась, как напоминание.

– Они хотели оставить послание, – выдохнул я. – Так вот… мы его получили. Теперь наша очередь писать.

– Писать кровью, – Шурка оскалился.

– Слов нет, – кивнул я. – Будем действовать.

Костян приподнялся, губы сжал.

– Накидывай план, Гром. Ты у нас голова.

Я затушил бычок об стену, бросил под ноги. В груди кипело. Не только из-за "Северных". Из-за всего. Из-за нее. Из-за боли. Из-за того, что мир – не ровный, а треснувший, как бетон под сапогами.

– Сегодня ночью. Подкараулим их у проходной. Они всегда после тренировки через овраг возвращаются. Трое. Иногда четверо. С ножами. Значит, мы с дубинами. По-тихому. Без лишнего шума. Без базара. Вышли – и исчезли.

– А если копы? – шепнул Рыжий.

– Если копы – свалим. А если мент… – я сжал челюсть. – Если мент – у нас своих хватает. Один больше – один меньше.

Пацаны молчали. Но в глазах у всех горело. Все, что надо, – уже решено. Отвечать будут. Не завтра. Сегодня. За каждую каплю нашей крови. За каждый наш шрам. За мое плечо.

Мы стояли у подстанции, солнце уже клонилось, воздух будто подкопчен – пыль, гарь, жар от асфальта. Все злые, потные, голодные до движухи. Шурка ковыряет пальцем в ржавом заборе, Рыжий что-то жует, Костян утирает лоб и бухтит.

– Пешком, значит, до хуя верст? – огрызается он. – Пока дойдем, ноги сотрутся в пыль, а «северные» уже в карты играть с ментами будут.

– И кто, блядь, сказал, что мы пешком пойдем? – кидаю я, – у нас че, ногти золотые?

– Или, может, мэр района подгонит нам «Волгу» с флажками?

Все переглянулись. А потом, как по команде, поворачиваем головы в одну сторону. Она там стоит. Как богиня из Таганрога. Красная "шестерка", немного уставшая, но бодрая, ровная, с характером. Бампер кривой, но фары смотрят дерзко. У магазика припаркована, немного в стороне. И самое главное – без сигналки. Хозяина не видно, возможно, ушел с концами. Или просто тупой.

Никто не сказал ни слова. Шурка первым двинулся, как будто его туда магнитом потянуло. Плавно, будто просто мимо шел. Мы за ним – не спеша, как будто воздух нюхаем. Без лишней суеты. Рыжий слева, я чуть сзади, Костян палит углы.

Шурка подкатил к ней как будто просто присел шнурки завязать, а сам уже глазами сигналку считывает. Рыжий с Шуркой курят по бокам, палят, чтоб ни один прохожий не мозолил. Я с боку, у стены, смотрю на все это как режиссер фильма, только без камеры – все по-настоящему, без дублей.

– Все, пацаны, сигналка говно, – тихо бросает Сашка и щелкает замок, как будто себе на память. – В залет пошли, как по маслу.

– Красавчик, – Костян усмехается, – а говорил, руки кривые.

– Я ща тебе в ухо щелкну, кривой ты, – бурчит он.

Рыжий наклоняется, пальцами скользит по замку, хмыкает. Легкий щелчок, будто это не «шестерка», а консервная банка с тушенкой. И все – дверь откинулась сама. Открыта. Как сердце хорошей шлюхи – без охраны.

– Все, пацаны, – шепчет он. – Готовьтесь к магии.

Шурка залазит под приборку, начинает шарить по кишкам. Пальцы – как у музыканта, провод к проводу, ищет тот самый. Искры сыплются, запах паленой изоляции. Напряжение в салоне – как перед взрывом.

– Твою мать, – сквозь зубы шипит он, – хозяин, сука, проводку как с говна лепил.

– Ты там аккуратнее, Шур, а то сгорит хата, – ржу я, – и мы с ней.

– Да заткнись ты, – он злится, – щас…

Щелчок. Искра. И жига закашлялась, завелась. Движок зарычал, как псина, которую только что пнули, но она рада – поедет.

– Есть, блядь! – орет Шурка.

– Ты глянь, – выдыхает он. – Кто-то нам явно подогнал. Подгон судьбы.

– Или тупо долбоеб, – кидаю я, – но мы не гордые.

Мы влетаем в салон, как будто всю жизнь тут жили. Я – на переднем, Рыжий и Костян – сзади, Шурка – за руль. Он оглядывается:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю