Текст книги "Творчество; Воспоминания; Библиографические разыскания"
Автор книги: Уильям Теккерей
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
Конечно, может статься, что читатель, ищущий ответа на свои скромные вопросы в труде, который включает в себя обширный круг чтения и освещает едва ли не все развитие литературы и истории от самых истоков и до наших дней, вступит в противоречие с этим энергичным, неутомимым и приметливым исследователем, не раз захочет с ним поспорить и вряд ли согласится подписаться под многими оценками, которыми тот сыплет, словно из рога изобилия. Однако согласны вы с автором или не согласны, не восхищаться им вы не можете, и самый неопытный читатель подобен в этом самому серьезному ученому. Чтоб наслаждаться этими томами, не менее увлекательными, чем романы лучших сочинителей, довольно знаний, почерпнутых из скромнейшего библиотечного собрания или любого романа Вальтера Скотта; те из читателей, что углубятся в эти книги не столько ради удовольствия, сколько для собственной пользы и просвещения, лучше сумеют оценить редкую силу этого блестящего ума, а также поразительное разнообразие и широту кругозора, без которых нельзя было бы составить эти очерки, доступные для каждого.
В немалом долгу у этого прекрасного мыслителя неподготовленная публика: в отличие от множества педантов, прославившихся скромной толикой познаний мистера Маколея, но возводящих вокруг своей учености ограду трудных слов, скучных фраз и старых схоластических терний, чтоб спрятать свою одряхлевшую премудрость за тяжелыми вратами университетского колледжа, где неусыпный страж с дубинкою в руках сгоняет непосвященных с чопорных древних дорожек и лужаек примыкающего сада, – в отличие от них мистер Маколей (и мы ему за это очень благодарны) открыл для всех свою сокровищницу знаний и радостно приветствует там и малых, и великих.
Этим благородством и доброжелательностью отмечена и политическая, и литературная деятельность Маколея. Как литератор и политик, немало повидавший в жизни, он представляет собой самый яркий пример того, что в общественной жизни человека одно способствует другому, и даже сам его успех не менее благоприятен для обоих его заветных поприщ, чем дар и строй души. В начале жизненного пути лишь его гений был ему поддержкой – он никогда не пользовался ничьим высоким покровительством, не угождал толпе или великому человеку, не изменял тем принципам, которые провозглашал, не делал уступок партии, чтобы добиться почестей.
И сами его книги, только что опубликованные, свидетельствуют о том, как он выдерживает бремя славы. Примкнув к партийному сообществу, он неизменно держится над ним, и, как иные гордятся своим происхождением, престижем или деньгами, так он, словно почетным титулом, гордится своим званием и славой литератора.
Он первый литератор в нашей стране, который, по заслугам и положению, стал вровень с самыми богатыми и именитыми. Возможно, это не вселяет трепета в читателя, но, право же, вселяет его в каждого писателя, который дорожит в судьбе собрата успехом собственного дела и радуется, что признанием и почетом увенчан, наконец, один из тех, кто лишь какие-нибудь сорок или пятьдесят лет тому назад вымаливал у лорда несколько гиней за посвящение, служил ходячим образом нужды и слыл мишенью для насмешек острословов.
Журнал и газета, не предназначенные ни для какого особого сообщества, литературного или политического, поставили лицом к лицу страну и литераторов, и она стала вознаграждать их за труд, как прочих своих слуг, следить, чтоб тех, кто ее просвещает, по крайней мере, уважали и обходились с ними, как с остальными лицами свободных профессий, которые трудятся ей во благо. И мы тем горячей приветствуем триумф мистера Маколея, что он свидетельствует о достоинстве и долгожданном признании литературной профессии. Свершенное однажды можно повторить вновь, и то, чего гений Маколея добился для себя, легче будет совершить всем прочим благодаря преподанному им примеру и завоеванному месту. Либералам также есть за что благодарить мистера Маколея, который привлек к ним больше сторонников, чем иной политик. Он вызвал интерес к литературе у несметного числа читателей, тем пробудив их сострадание к истине, из чьих бы уст она ни исходила и кто бы ни изрекал ее, высокий или низкий, он доказал им неуклонность мирового прогресса (а может ли не согласиться с этим тот, кто прочитал какую-либо историческую книгу?), он показал, как каждый век становится в конце хоть чуточку свободнее, мудрее и счастливее, чем был в начале. Никакие самые яростные нападки на оппозицию не приведут так много новых членов в ряды либеральной партии и не дадут ей столько высших должностей, как его труды.
Такое может сделать для прогресса только литератор, все остальное скромный долг причастных к делу политиков и мелких служащих.
ХОРН {8}, "НОВЫЙ ДУХ ВЕКА"
("Морнинг кроникл", 2 апреля 1844 г.)
Чем объясняется название "Новый дух века"? Намек ли это на преемство Хэзлитта {9}, книга которого, за исключением слова "новый" точно так же озаглавлена? Автор "Духа века" был одним из самых тонких и блестящих критиков за всю историю литературы. При всех своих многочисленных пристрастиях и предрассудках он отличался умом столь острым, вкусом столь изысканным, так живо, быстро и отточенно воспринимал и трогательное, и смешное, и даже самое великое в искусстве, что было всегда отрадно знать, какое впечатление составил этот мощный ум о книгах, людях и картинах; и так как в Англии не набралось бы, видимо, и дюжины людей столь многогранно одаренных, все прочие могли лишь радостно внимать суждениям такого совершенного ценителя. Он был совсем иной породы, чем те, что в его дни вершили суд, – тузы и знатоки, которые так никогда ему и не простили ни вольности его слога, столь непохожего на их собственный, ни его демократических, недопустимо демократических привычек и симпатий, так задевавших их чувство собственного достоинства, ни его неровного, беспорядочного образования, почерпнутого где придется: в книжных лавках и картинных галереях, где он работал в скудные студенческие годы, и в одиноких странствиях по Европе (которую он исходил пешком, а не объездил в почтовой карете, сидя бок о бок с молодым аристократом, по моде профессиональных критиков того времени), и в каждой школе знаний – будь то собор Святого Петра в Риме или Святого Джайлза в Лондоне. И по образу жизни, и по образу мыслей он так был не похож на признанных законодателей с их научными титулами и белыми батистовыми шейными платками, что они его ошикали во всю мочь своих легких и погнушались правдой, услышанной из уст философа в поношенных одеждах.
Не верится, что Хорн унаследовал хоть маленький клочок от старой, вытертой в пути, забрызганной мантии Хэзлитта. Хорн облачен в приличный, добротный костюм покроя, явно отдающего Ист-Эндом,– гораздо более щеголеватого, чем принято вне этой части Лондона – однако это наряд человека честного, дородного и добродушного. Под его элегантным жилетом бьется отзывчивое сердце, в кармане покоится рука, всегда готовая тепло пожать протянутую дружескую руку и с радостью пожертвовать два пенса беднякам.
Чтобы прервать эту портняжную метафору (с которой не станут спорить те, что не забыли труд, написанный Карлейлем об одежде {10}), заметим лишь, что вне достоинств справедливости и добродушия, на наш взгляд, мистер Хорн не вправе занимать критическую кафедру. В прежнем "Духе века" нельзя прочесть и страницы, не встретив чего-нибудь ошеломляющего и блестящего – какого-нибудь удивительного парадокса или яркой, ослепительной истины. Верные или неверные, они всегда дают толчок уму читателя, потрясенному если не истинностью, то новизной и дерзостью суждений. Из фонаря Хорна не изливаются подобные лучи. Из него льются слова, потоки слов, и в небывалом изобилии, однако этому полноводию недостает мыслей, высказываемые мнения, по большей части, совершенно безупречны, и скука, ими вызванная, беспредельна.
О ЮМОРЕ
("Морнинг кроникл", 31 декабря 1845 г.)
...Возвышенное ценится широкой публикой гораздо больше, чем смешное, и Милтон, разумеется, предшествует Рабле по званию и по уму. Удел писателей комического жанра жить и сходить в могилу с горьким убеждением, что есть на свете более высокое искусство, которого им не достичь, как ни старайся. Но, право, это жребий не из худших. Не так уж плохо быть Меркуцио, если вы не Ромео, и джентльменом – раз уж вы не герой, и полагаться на свой разум, острый и благожелательный, не покушаясь на лавры возвышенного гения или глубокого мыслителя, питать в душе сердечные привязанности и пламенные чувства, но обнаруживать их с великой осторожностью и скромностью, – короче говоря, если вам не дано быть автором "Потерянного рая" или ньютоновских "Начал", не так уж плохо оказаться сочинителем "Веселого Блэкстоуна" {11}.
ИСТОРИЯ ЛИТЕРАТОРА ЛЭМЕНА БЛЭНЧЕРДА {*} И МЫСЛИ О ТЯГОТАХ И РАДОСТЯХ ПИСАТЕЛЬСКОЙ ПРОФЕССИИ, ВЫСКАЗАННЫЕ ЕГО СОБРАТОМ ПО ПЕРУ МИКЕЛЬАНДЖЕЛО ТИТМАРШЕМ, ЭСКВАЙРОМ В ПИСЬМЕ К ЕГО ПРЕПОДОБИЮ ФРЭНСИСУ СИЛЬВЕСТРУ
("Фрейзерз мэгэзин", март 1846 г.)
{* Лэмен Блэнчерд {12}, Зарисовки с натуры.., с воспоминаниями об авторе сэра Бульвера Литтона; в 3-х тт., Колберн, Лондон, 1846. – Примеч. автора.}
Дорогой сэр, наш общий друг и покровитель, издатель настоящего журнала, передал мне ваше римское послание и настоятельную просьбу сообщить, что слышно нового в другом великом городе земли. Поскольку сорок колонок "Таймс" не могут насытить страстного любопытства вашего преподобия, а околичности истинно великой революции, которая происходит ныне в Англии, – не слишком занимательный для вас предмет, я посылаю несколько страниц разрозненных заметок о положении писателя, пришедших мне на ум во время чтения трудов и биографии нашего недавно скончавшегося друга-литератора, к которому все, кто его знал, питали, – что неудивительно, – самую и теплую и искреннюю привязанность. Нельзя было не доверять такому безмерно великодушному и порядочному человеку и не любить того, кто был так бесконечно весел, мягок и приветлив.
Никто не может наслаждаться всем на свете, но как прекрасны те дары и добродетели, которые ему достались. Хотя я знал Блэнчерда меньше, чем другие, на мой взгляд, он вкусил не меньше радостей, чем большинство людей: у него были добрые друзья, любящая семья, горячее сердце, умевшее ценить и то, и другое, и, наконец, отнюдь не безуспешная карьера, что представляется мне наименее важным. Однако в нас шевелится трусливое недружелюбие и жалость, когда нам говорят, что кто-то умер в бедности. Вот желчный скряга, денежный мешок, в котором нет ни вкуса к жизни, ни охоты радоваться своему богатству, но он слывет достойным человеком; а вот другой – угрюмый и гневливый, он видит мир сквозь кровавую пелену ярости либо сквозь мглу предубеждений, а, может быть, он бесчувственный дурак без слуха, зрения и сердца, чтоб наслаждаться музыкой, любовью, красотой, зато со средствами. Вон тот болван расхаживает по своим угодьям, занимающим пять тысяч акров, а этого безумца банкиры, кланяясь, сопровождают до кареты. Все мы не без удовольствия разгуливаем по полям или катаемся и каретах с их владельцами, которые отнюдь не вызывают у нас жалости. Мы племя подхалимов, и уделяем жалость беднякам.
Я вовсе не виню в лакейских чувствах того добросердечного джентльмена и знаменитого писателя, который поместил воспоминания о Блэнчерде, я лишь хочу сказать, что нахожу их чересчур унылыми, ибо судьба героя скромного рассказа вовсе не плачевна, да и сегодня нет ни малейшего резона выставлять литераторов мучениками. Даже господствующая точка зрения, что сочинителям, увы, не выделяют средств и не дают свободы создавать в тиши бессмертные шедевры и потому они растрачивают свой талант на однодневки и так далее и тому подобное, мне представляется подчас необоснованной и вредной. Неловко признаваться, но большинство писателей, имей они твердое денежное содержание, должно быть, навсегда оставили бы свое перо, а что до остальных, труд, продиктованный потребой дня, лучше всего отвечает их способностям. Пришли сэр Роберт Пиль {13} письмо и чек на 20.000 фунтов и поручи распределить их между пятьюдесятью самыми достойными авторами, чтобы они писали на досуге великие творения, на ком бы вы остановили выбор?
Дельцы книжного бизнеса, радеющие о серьезных сочинениях, не менее бурно протестуют против модной развлекательной литературы, оно и не мудрено. "Таймс", например, привел на днях отрывок из труда некоего доктора Кэреса, лейб-медика короля саксонского, сопровождавшего недавно своего августейшего повелителя в турне по Англии и написавшего об этом книгу. Среди иных чудес столицы известный путешественник снизошел до посещения громадной и, несомненно, самой примечательной из шумных лондонских диковин – он побывал в типографии "Таймс", о чем как истый человек науки дает нам чрезвычайно скверный, глупый и невразумительный отчет.
Он признается, что огромные листы бумаги внушили ему отвращение, которое еще усилилось от мыслей, навеянных ее размерами. Ее здесь за день тратят столько, что хватило бы на целый толстый том. Философ отдал бы десятилетие подобному труду. Печатать ежедневно по такому тому грешно по отношению к философам, которые не пользуются спросом, грешно по отношению к читателям, которых приучают потреблять (и, хуже того, смаковать) поспешные, сиюминутные суждения и легковесные, призрачные новости, вместо того, чтоб просвещать и насыщать пищей попроще и поосновательней.
А сколько раз мы слышали подобные протесты знатоков: публика тратит досадно много времени на книги-однодневки, писатели, которые могли бы посвятить себя шедеврам, размениваются на миллионы беглых зарисовок. Даже добрый, мудрый, славный доктор Арнольд {14} скорбит о пагубном пристрастии, которым воспылали его питомцы к "Запискам Пиквикского клуба" – в Итоне {15} и впрямь читают "Панч" не реже, чем латинскую грамматику.
Отстаивая свободу совести против любого, самого непогрешимого авторитета, против самого доктора Арнольда, который представляется мне величайшим, мудрейшим и лучшим из людей, родившихся за восемнадцать последних столетий, давайте выскажемся откровенно: "Почему каждому дню не иметь свою литературу? Почему писателям не делать легких зарисовок? Почему читателям не наслаждаться каждый божий день или хотя бы зачастую приятным литературным вымыслом?" Разумно и справедливо, если с этим не согласен доктор Арнольд. Его душе, возвышенной и чистой, должно внимать неблагосклонно побасенкам о Джингле и Тапмене, присловьям и причудам Сэма Уэллера {16}. Банальности и вольности не подобают его обществу, и безобидному балагуру лучше, смешавшись, удалиться, как он бы смолк и присмирел в соборе. Увы, не все похожи на бесплотных ангелов. С горних высот своей добродетели доктор Арнольд только и мог, что созерцать, печалясь, несовершенства маленьких людишек где-то там внизу. Я не шутя хочу сказать, что обладатель столь возвышенных и благородных чувств не в силах был судить о нас и наших прегрешениях по справедливости. Порою нездоровый человек испытывает дурноту и слабость, нюхая цветок, однако же виной тому отнюдь не скверный или ядовитый запах, и вопреки всем докторам на свете, я нахожу, что в смехе, как и в добрых, честных романах нет ничего предосудительного.
Смех, разумеется, не высший человеческий удел, и дар писать смешно не высшая способность гения. Не в большей степени, чем чистка башмаков. Но те, кому положено, не требуя наград и привилегий для своей профессии (если это порядочные и достойные чистильщики), честно и хорошо делают свое дело и, не считая его высшим проявлением гениальности, по собственному разумению, выбирают себе святого покровителя – Мартина или Уоррена {17}, празднуют его день, ваксят что есть мочи башмаки, обслуживают клиентов и в поте лица зарабатывают свой хлеб.
Я выбрал это неизящное сравнение совсем не для того, чтобы принизить труд писателей, а только потому, что ремесло чистильщиков не хуже остальных годится для примера. Так или иначе, все люди повседневно трудятся, чтобы добыть свой хлеб и кров. Не будь необходимости, никто бы не работал или работал, может быть, но очень мало. Порою вместе с выгодой вы пожинаете признание, но заработок остается главным побуждением. Не стоит закрывать на то глаза или воображать, будто журналисты пишут для почестей и славы и устремляются вперед под действием необоримых порывов гениальности. Если бы за перо брались одни лишь гении, – чего не дай нам бог – много ли книг было бы написано? И многие ли могут оценить творения гения? Чего стоят суждения о поэзии... Юма {18}? Ничуть не больше, чем оценки миллионов смертных, населяющих эту честную и глупую империю, которые имеют точно такое право получать книги для чтения, как и самые утонченные и образованные критики. Писатели зарабатывают на жизнь, производя товары, нужные читателям. Один печатает полицейский отчет, другой – разоблачение, третий, с позиции редактора, ругает сэра Роберта Пиля и превозносит лорда Джона Рассела {19} или наоборот, взывая к тем кругам читателей, которые близки к нему по взглядам или небезразличны к его теме. Давайте верить или хотя бы исходить из того, что все они пишут совершенно честно, но нечего и думать, что они стали бы работать постоянно без вознаграждения. Ну, а бессмертие не входит в правила игры. Разумно ли на него рассчитывать или разыгрывать комедию, будто мы движимы желанием стяжать его? Многие ли из всей пишущей братии вытянули этот непомерный выигрыш? И честно ли просить его для многих? Из уважения к нашим бедным потомкам и грядущим литераторам порадуемся лучше, что номерок этот так редко выпадает. Иначе людям бы не доставало времени – они были бы так погружены в давнишние шедевры, что до новых у них не доходили руки, и будущие литераторы остались бы без пропитания.
Честно делать свое дело, увеселять и просвещать нынешних читателей, в свой час сойти в могилу с чувством хорошо исполненного долга – да будет это нашим общим жребием, по Божьей воле. Будем же довольны своей участью мастеровых литературы, которые выкладывают правду как повелевает совесть, не применяют недозволенных приемов, не опускаются до раболепных славословий и выполняют роль не столь возвышенную, но мужественную и почтенную. Никто не говорит, что доктор Лококк понапрасну тратит время, когда он каждый божий день катается в карете или гостит у своих сановных и богатых пациентов, вместо того, чтоб предаваться в кабинете отвлеченным рассуждениям о медицине. Никто не укоряет сэра Фицроя Келли в том, что он пренебрегает гениальным даром, когда, приняв в суде очередное дело, он выступает по нему за деньги, тогда как мог бы, уединившись в своей конторе, отдаться изучению природы и истории и исправлению законов. Вне всякого сомнения, каждый из этих замечательных людей способен был бы путем глубоких штудий расширить круг научных знаний в своей области, но между тем, дела житейские не терпят отлагательств: все новые иски поступают к рассмотрению, все новые женщины рожают, и кто-то должен отправлять эти обязанности. Услуги адвоката и врача весьма необходимы обществу, которое вознаграждает их с немалой щедростью, и точно так же ему с каждым днем нужней рукомесло писателей, и тем, кто в нем искусен, все больше платят и выказывают больше уважения. Очень возможно, сто лет спустя в литературном труде так увеличится потребность, так разрастется книжная торговля, что гонорары станут вдвое или втрое больше, подымется престиж писателей, они стяжают так называемые "почести" и будут умирать в кругу благовоспитанных людей. Над нашим ремеслом смеются только потому, что за него так мало платят. У общества нет лучшего мерила респектабельности. Скажите мне, во имя всего святого, что заставляет публику подумывать о памятнике сэру Уильяму Фоллету? Что он такого совершил? Составил 300.000 фунтов. А что такого совершил Георг IV {20}, чтоб удостоиться отлитых в бронзу памятников это был образчик человека без величия, без достоинств, без чувства долга, охочего до роскоши, сверкающих мундиров, ковров, кабриолетов, черепахового супа, жирандолей, буланых скакунов, изысканного мараскина, он воплощал и представлял собой все эти блага, и, почитая их превыше прочих, общество воздвигло монументы "первому джентльмену Европы". Как только литераторы разбогатеют, они получат свою долю славы, и завтрашнему автору нашего журнала, возможно, станут платить десять гиней за то, за что сегодня платят лишь одну, и вышлют приглашение на бал в Букингемский дворец, тогда как вам и вашему покорному слуге, падре Франческо, отрадно посидеть за трубкой в уютной маленькой Д... с ее усыпанным песком полом. Однако счастливчик homme de lettres {литератор (фр.).} грядущего, который, как мне грезится, танцует фанданго или что-нибудь такое в паре с герцогиней при дворе у внуков Ее Величества, на деле, будет не лучше, не честнее и не более достоин славы, чем нынешний писатель с его сомнительным престижем и скудными доходами. Слава, эта награда величайших, приходит независимо от Баркли-сквер {21}, она республиканское установление. Окиньте взором современных сочинителей и, не называя ничьих имен (ибо они одиозны), сочтите по пальцам, на кого бы вы поставили в соревновании на бессмертие. Сколько пальцев осталось у вас незагнутыми? Нескромный вопрос. Увы, дорогой А., дорогой Б., считавшие, что ваше будущее обеспечено, вас ждет загробный мир, забвение и темнота, любезные друзья! "Cras ingens uterabimus aequor" {"Завтра вновь в беспредельное море", Гораций, 1,7,32 – "К Мунацию Планку" (пер. Г. Церетели).} нет толку отрицать или чураться этого, туда нам надлежит отбыть, чтобы сокрыться навсегда.
И что такое, в конце концов, это самое Признание – словцо нашей профессии, заветная цель, к которой якобы стремится с притворной скромностью каждый неумелый борзописец? Зачем к нему стремиться? И почему нельзя прожить и без него? Нам только кажется, что мы о нем мечтаем. "Он пренебрег своим талантом, он разменял на однодневки свой талант и время, которые, возможно, породили бы шедевры" – вот суть того биографического очерка, который написал сэр Бульвер Литтон {22} о нашем дорогом друге и коллеге Лэмене Блэнчерде, скончавшемся при грустных обстоятельствах год тому назад.
Мне неизвестно ничего бесцельнее и вздорнее нелепого обыкновения, введенного некоторыми литераторами, считать за пробный камень дружбы комплименты их творениям. Довольно вам обмолвиться, что такая-то картина не удалась, такое-то стихотворение слабо, или такая-то статья бессодержательна, и среди наших авторов и живописцев немедленно отыщутся такие, которые запишут вас в недоброжелатели или сочтут faux-frere {лжебрат (фр.).}. Что общего между вашим другом и его произведением? Когда картина или статья закончена и передана в руки публике, она принадлежит последней, а не автору, и следует ценить ее на основании ее собственных достоинств, и потому – не истолкуйте меня ложно – я сомневаюсь в правоте сэра Бульвера Литтона, когда он утверждает, что Блэнчерд, имей он полную свободу и благоприятные условия, должно быть, написал бы нечто первоклассное. На мой взгляд, его образование и навыки, его живой и легкий слог, его искрящаяся, затаенная шутливость, неизбывная нежность и ослепительная веселость нрава лучше всего пришлись к тому, чем он и занимался. Как бы то ни было, он подчинялся долгу, много более непреложному, чем работа над гадательными шедеврами, – кормить свою семью. И нужно быть поистине Великим Человеком, чтобы позволить себе пренебречь подобной осмотрительностью.
Три тома его очерков, приятных, зачастую и блестящих, не дают понятия ни о даре автора, ни о его манере говорить, которая, как кажется, была стократ милее. Словно у доброй сказочной крошки, из уст его сыпались бриллианты и рубины. Его остроумию, всегда игривому и искрометному в собрании друзей, присуще было замечательное свойство: оно никогда никого не задевало. У него был редчайший дар – замечать в людях хорошее; рассказывая о таких открытиях, кроткий маленький человечек начинал сиять, воспламенялся, впадал в преувеличения с самым неотразимым пылом. О добрых делах других людей, чужих удачных шутках, полюбившихся стихах друзей он говорил с неизменной нежностью, где бы они ему ни встретились и где бы о них ни заходила речь; в беседе он поигрывал, жонглировал словами, и, наконец, пускал по кругу, словно чашу, подобно несравненной мисс Слоубой, вручавшей всем младенца в последней "Рождественской песне". Но лучше остроты его речей была их доброта. Он радовался от души и щебетал над рюмкой с заразительной веселостью. Гостеприимство его было чарующим, в нем ощущалось что-то восхитительно живое, простое и теплое. А как он заливался смехом! Как много славных, дружеских картин мелькает в памяти, когда я вывожу сейчас эти слова! Я будто слышу его веселый, звонкий смех и вижу его насмешливое, доброе, улыбчивое еврейское лицо, соединявшее черты Вольтера с Мендельсоном.
Друзья Блэнчерда с удовольствием прочтут рассказ о нем сэра Буль-вера Литтона, для прочих то будет небезынтересный образец биографии писателя. Сколько я знаю, ни черточки в этом прелестном образе не приукрашено. Был ли герой воспоминаний разочарован в высших честолюбивых помыслах? Смягчалась ли его работа удовольствием? Было ли неблагодарным его достойное призвание? Как я уже сказал, призвание его не было неблагодарным, работа, большей частью, была ему приятна, разочарование в высших честолюбивых помыслах, буде он знал такое, не было невыносимым. Если каждый станет разочаровываться из-за того, что не сравнялся с высшим совершенством, в каком безумном, человеконенавистническом мире нам придется жить! С какой стати писателям метить выше, чем они могут, и "разочаровываться" в той крупице разума, которую им дал Господь? К тому же несправедливо говорить, что человеку было неприятно его поприще, если его так горячо любили и ценили, как Блэнчерда, и умные, и глупые – все, с кем его сводила жизнь. Бедность ему и вправду докучала, но и она была посильна. Дома у него было все, чем утешается человеческое сердце, за стенами дома этого всеобщего любимца встречали всюду с участием и уважением. Нет, несомненно, такое поприще не может быть неблагодарным. Долой эту докучную и нездоровую погоню за известностью. Если угодно, тому, кто написал "Улисса", подобно Теннисону {23}, или "Комуса" {24}, допущено претендовать на славу, пусть требуют ее и будут взысканы, но, чтобы написать определенный набор слов и напечатать его в виде книги, – не нужно быть о семи пядей во лбу, возьмем, к примеру, настоящую статью, любой новый роман, памфлет или путевые очерки. Большинство людей сколько-нибудь образованных и сносно владеющих пером, могли бы сделать то же самое, потребуй от них того профессия. Пусть все они и им подобные поступают в рядовые, берут свои ружья на плечо, заряжают, целятся и бодро палят. Средний писатель так же не вправе сетовать на то, что он не Шекспир и упускает лавры, как скажем, завидовать сэру Роберту Пилю, Веллингтону {25}, Хадсону {26} или Тальони {27}. Что человеку делать, если солнце светит в небе, – греться и нежиться в его лучах или скорбеть из-за того, что он не может сам воспламениться, как светило? Не верится, что Блэнчерд был добровольным мучеником, скорей он был доволен своим местом в жизни..."
Однако стоит рассказать его историю полнее, не драпируя главного героя в пышные слова, как в складки римской тоги, – так драпируют скульпторы свои модели, чтобы придать им условно-героическую позу вместо гораздо более интересной – той, что уделила им природа. Полезно было бы узнать эту короткую волнующую повесть поподробнее. Юнец, которого засунули в контору к адвокату, взбешен поденщиной, влюблен в театр, влюблен в поэзию, сочиняет драматические сцены в духе Барри Корнуолла {28}, декламирует "Леонида" перед антрепренером, остается без дома и куска хлеба и, не имея гроша за душой, но преисполненный любовных чувств, ухаживает за своей прелестной молодой женой . Затем следует горестный приступ отчаяния, когда несчастный юноша почти падает духом: отец от него отказывается, стихов его никто не печатает, на любимый театр нет никакой надежды и нет надежды соединиться с той, к которой он стремится. Отчего бы тотчас не покончить счеты с жизнью? Он читал "Вертера", самоубийство ему внятно:
Не ведает мудрец, что сердце выстрадать должно,
Чтобы, изверясь, гибель выбрало оно.
– писал он в своем сонете. Если Благопристойности хотелось преподать ему урок, не ясен ли он как божий день? Сторонись поэзии, остерегайся театра, держись своего ремесла, не читай немецких романов, не женись двадцати лет от роду. Казалось бы, подобные увещевания сами собой следуют из этой истории. И все же, наперекор нужде и испытаниям, молодой поэт женится двадцатилетним, работает усердно и не без успеха, обуздывает Пегаса, взбирается по социальной лестнице, счастливо окружает себя любящей семьей и преданными друзьями, и так все продолжается два десятилетия, пока судьба не посылает ему и его жене промыслительный удар, который почти одновременно уносит их в могилу.(...)
История Блэнчерда (если отвлечься от ее горестного конца, стоящего особняком в его судьбе) никак не позволяет обвинять читателей в равнодушии к литературе. Его карьера, рано оборвавшаяся, сложилась, в основном, удачно. По правде говоря, мне невдомек, могла ли его всерьез облагодетельствовать поддержка и вмешательство правительства, и непонятно даже, как можно было бы о том ходатайствовать. Ни из чего не следует, что человек напишет гениальное творение, даже имея полную свободу. Сквайр Шекспир из Стратфорда с его земельными угодьями и рентами, с гербом над портиком – уже не тот Шекспир, который писал пьесы. К тому же праздность, или, если угодно, созерцательность, ничуть не внове сочинителям. Среди всех сквайров, владевших землями и рентами, и среди тех, что занимали государственные должности, доходные и необременительные, многие ли писали книги, да еще и хорошие? Людей полезных правительство берет на службу и оплачивает: юристов, дипломатов, солдат и им подобных, но в поэзии оно не нуждается и может обойтись и без трагедий. Пусть литераторы стоят на собственных ногах. День ото дня растет спрос на их труд и множится число заказчиков. Самые искусные и удачливые из тех, что трудятся на ниве развлекательной литературы, имеют такую власть над чувствами читателей и возбуждают к себе такое непритворное участие, какое и не снилось их собратьям; а люди ученые и образованные, которые стремятся к высшим почестям, их и удостаиваются. И несмотря на отвращение доктора Кэреса, я нахожу, что никогда у нас так много не писали и не читали жизненно полезного и никогда все виды сочинительства не были окружены таким горячим интересом.