Текст книги "Собрание рассказов"
Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)
Хотя я слушал этот рассказ в самой что ни на есть спокойной обстановке, я был напуган и удивлен не меньше, чем Тэрл. Потому что на кровати-то лежал Том-Том: да, Том-Том, хотя Тэрл был уверен, что он в этот миг на электростанции, в двух милях от дома, дожидается, покуда Тэрл не придет его сменить.
Прошлой ночью Том-Том принес домой последний арбуз в том году, который местный мясник всю зиму хранил в подвале, но съесть побоялся, отдал Том-Тому, и еще он принес пинту виски. Том-Том с женой выпили, закусили и легли спать, но через час Том-Тома разбудил ее крик. Она вдруг сильно занемогла и боялась, что умрет. До того была напугана, что не отпустила Том-Тома, который хотел позвать доктора, и когда он по мере сил стал ее отхаживать, призналась ему в том, что было у нее с Тэрлом. Едва она это рассказала, ей сразу же полегчало, и она уснула, не успев даже сообразить, какую оплошность сделала, или ей просто было не до этого, только бы остаться в живых.
Другое дело – Том-Том. Наутро он убедился, что она выздоровела, напомнил ей про эту историю. Она всплакнула и попыталась пойти на попятный; потом от слез перешла к ругани, потом попробовала все отрицать, потом улещала его и снова ударилась в слезы. Но все это время ей приходилось смотреть Том-Тому в лицо, и немного погодя она притихла, лежала смирно и глядела, как он добросовестно стряпает завтрак ей и себе, без единого слова, будто вовсе позабыл об ее присутствии. Потом он ее накормил, все такой же безучастный, непроницаемый, без малейших признаков гнева. Она ждала, что он уйдет на работу; тогда у нее в этом и сомнений не было, она все время придумывала и отбрасывала разные хитрые уловки; до того была поглощена этим, что только на исходе утра спохватилась, сообразила, что он и не думает ехать в город, но она, правда, понятия не имела, как он умудрился к семи утра дать знать на электростанцию, что берет выходной.
Стало быть, лежала она в постели, тихо, как мышь, только глаза у нее были малость расширены, а он состряпал обед и снова ее накормил все такой же заботливый, неловкий и непроницаемый. А перед самым закатом он запер ее в спальне, причем она все молчала, не спросила, что это он задумал, только смотрела покорными, спокойными глазами на дверь, но вот дверь затворилась и ключ щелкнул в замке. Тогда Том-Том напялил ее ночную рубашку, положил подле себя длиннющий нож, какими мясники скот режут, и лег в постель на задней веранде. Так он пролежал битый час, даже не пошевельнулся, а потом Тэрл прокрался на веранду и погладил его с нежностью.
Когда Тэрл, повинуясь безотчетному порыву, повернулся и хотел убежать, Том-Том привстал, зажал в кулаке нож и прыгнул на Тэрла. Он вскочил на плечи, оседлал его; и под напором его тяжести Тэрл вылетел с веранды и уже бежал, прежде чем ноги его коснулись земли, и в глазах у него помутилось со страху, и в них запечатлелось только, как коротко, грозно сверкнуло при лунном свете лезвие занесенного ножа, а сам он уже пересек задний двор и, неся на себе Том-Тома, вломился прямо в лес – вдвоем они были похожи на странную, обезумевшую тварь с двумя головами и одной парой ног, словно кентавр навыворот, и как призрак помчались дальше, причем длинная рубаха, что была на Том-Томе, летела, развеваясь, позади них, а занесенный нож серебристо поблескивал, помчались в глубь залитого лунным светом апрельского леса.
– Том-Том здоровенный, как бык, – рассказывал потом Тэрл. – Раза в три здоровей меня. Но я его вез. Как оглянусь да увижу – нож блестит, чувствую, что могу подхватить еще двух таких, как он, и резвости ничуть не убавится. – Он рассказывал, что сперва просто бежал; и только когда очутился меж деревьев, подумал, что стряхнуть Том-Тома можно, лишь стукнув его об ствол дерева. – Но тот держался крепко, хоть и одной рукой, и я, как попробую стукнуть его о дерево, сам вместе с ним стукаюсь. И мы скакали дальше, а нож все сверкал под луной, и я все чувствовал, что могу подхватить еще двоих таких, как Том-Том.
А Том-Том уже начал вопить, на землю проситься. Теперь уж он обеими руками за меня держался, и я понял, что, как-никак, а от ножа я удрал. Но больно уж сильный я взял разбег; ноги меня не слушались, а Том-Тома и подавно, хоть он и орал во всю глотку, чтоб я остановился, дал ему слезть. Тогда он ухватил меня обеими руками за голову и ну ее поворачивать, будто я невзнузданный сбесившийся мул, тут-то я и сам овраг увидел. Он был глубиной футов в сорок, а шириной казался в добрую милю, да только было уж поздно. Мои ноги даже не замедлили бег. Они пробежали в пустоте вот как отсюдова до той двери, а потом мы начали падать. И они все еще загребали лунный свет, когда мы с Том-Томом грохнулись на дно.
Я первым делом полюбопытствовал, чем же Том-Том заменил брошенный нож. Оказывается, ничем. Просто они с Том-Томом сидели в овраге и разговаривали. Потому что есть священный покой, который всякая живая тварь обретает, преодолев отчаянье, решившись на все, а такие чувства уважают даже смертельные враги. А может, просто у негров такая природа. Как бы там ни было, они сидели в овраге, вероятно, малость запыхавшись, и разговаривали о том, что домашний очаг Том-Тома поруган, но не Тэрлом, а Флемом Сноупсом; что жизнь и тело Тэрла подверглись опасности, но сделал это не Том-Том, а Флем Сноупс.
Это стало им до того ясно, что они мирно уселись, переводя дух, и стали разговаривать спокойно, как добрые знакомые, которые случайно повстречались на улице; до того ясно, что они с легкостью договорились меж собой без лишних слов. Они просто сравнили признаки и, пожалуй, малость посмеялись над собой. А потом вылезли из оврага и вернулись в домик Том-Тома. Том-Том отпер дверь, выпустил жену из заточения, и оба посидели у очага, покуда она стряпала им ужин, который они съели так же спокойно, но не теряя времени: два суровых, исцарапанных лица склонились при той же лампе над теми же тарелками, а издали на них смотрела женщина, затаенная и безмолвная, как тень.
Том-Том взял и ее в амбар, они втроем погрузили медь на повозку, и тут Тэрл сказал в первый раз с той минуты, как они вылезли из оврага, человеку, которому он, по выражению Харкера, «дружески наставил рога»:
– Черт побери, приятель, сколько же времени ты возил сюда весь этот хлам?
– Да недолго, – ответил Том-Том. – Всего каких-нибудь два года.
Они перевези медь за четыре ездки; когда свалили последний груз, начало рассветать, а когда Тэрл явился на электростанцию с опозданием в одиннадцать часов, уже всходило солнце.
– Где тебя носила нелегкая? – спросил Харкер.
Тэрл поглядел на три манометра, и его исцарапанное лицо выражало лукавую многозначительность.
– Другу пособить случилась нужда.
– Какому еще другу?
– Одному малому по прозванию Тэрл, – сказал Тэрл, искоса поглядывая на манометры.
V– И больше он слова не вымолвил, – сказал Харкер. – А я глядел на его исцарапанную рожу, а потом на другую, точь-в-точь такую же рожу, с которой в шесть часов явился Том-Том. Но тогда Тэрл мне ничего не рассказал. И не только мне он ничего не рассказал в то утро. Потому что еще до шести, до ухода Тэрла, пришел мистер Сноупс. Позвал Тэрла и спросил, нашел ли он медь, а Тэрл сказал, что нет, не нашел.
– Почему ж ты ее не нашел? – спросил мистер Сноупс.
На этот раз Тэрл уже не отвел глаза.
– Потому что там нету никакой меди. Вот в чем загвоздка.
– А почему ты знаешь, что ее там нету? – спрашивает мистер Сноупс.
Тэрл поглядел ему прямо в глаза.
– Потому что мне Том-Том сказал, – говорит.
Пожалуй, тут уж пора ему было сообразить, что к чему. Но человек способен на любую глупость, только бы себя обмануть: он станет твердить себе всякую чушь и верить ей, да еще разозлится на человека, которому сам подложил свинью, только бы верить.
– Куда ж вы ее подевали?
– Положили туда, где, как вы сказали, ей быть должно.
– А когда я это говорил?
– Когда вывинчивали из котлов клапаны, – сказал Том-Том.
Вот что его подхлестнуло. Понимаете, он не решался выгнать которого-нибудь их них. И должен был каждый день, с утра до вечера, видеть одного из них и знать, что другой бывает на электростанции каждую ночь с вечера до утра; должен был мириться с мыслью, что каждые двадцать четыре часа один из них заступает смену и ему за это деньги платят – платят, заметьте, повременно, а они полжизни проводят там, под этим самым баком, где хранятся те четыре груза меди, которые уже принадлежат ему по праву, куплены им, но только он не может об этом праве заявить, потому что слишком долго дожидался, и теперь уж поздно.
Я уверен, что уже тогда было поздно. Но потом, когда опять наступил Новый год, стало совсем поздно. Наступает, значит, Новый год, и в город приезжает очередная ревизия; опять эти двое очкастых нагрянули, и рылись в книгах, а потом ушли и вернулись уже не только с чиновником из городского управления, но еще и с Бэком Коннером, у которого был ордер на арест Тэрла и Том-Тома. И они хмыкали, да мямлили, да извинялись снова и снова, подталкивали друг друга локтями, боясь объяснить, в чем дело. Видать, два года назад они здорово оплошали, и теперь меди испарилось уже не на триста четыре доллара пятьдесят два цента, а на пятьсот двадцать пять долларов, так что чистая Сноупсова прибыль составила двести двадцать долларов. И вот явился Бэк Коннер с ордером, чтоб арестовать Тэрла и Том-Тома по первому его слову, и случилось так, что Тэрл с Том-Томом оба в ту минуту были в котельной, один сдавал, а другой принимал смену.
И Сноупс уплатил. Порылся в кармане, достал денежки, выложил двести двадцать долларов и получил расписку. А часа через два после этого я случайно зашел к нему в контору. Сперва я никого там не увидел, потому что свет был погашен. Я подумал, что, может, пережгли пробку, ведь прежде там свет горел днем и ночью. Но пробка была в исправности: просто вывернута. Только прежде чем я успел ее ввернуть на место, я разглядел, что он там сидит. И не стал зажигать свет. Повернулся и вышел, пускай себе сидит, сколько влезет.
VIВ ту пору Сноупс арендовал домик на окраине города, а вскоре после Нового года он ушел с должности смотрителя электростанции, и ближе к весне, когда малость потеплело, люди часто видели, как он сидел на своем маленьком дворике, где не росло ни травы, ни деревца, В том предместье много было таких убогих домишек, добрую половину занимали негры, земля там глинистая, размытая, всюду канавы и рвы, где свалены обломки старых автомобилей и ржавые жестянки, словом, вид мало приятный. Но он все равно проводил там много времени, сидел без дела на крылечке. А люди дивились, зачем он там сидит, ведь ничего не видать за густыми деревьями, которые весь город скрывали, ровно ничего оттуда не видать, кроме низко стлавшегося дыма электростанции и бака водокачки. Да и водокачка эта была обречена, потому что вот уже два года, как вода вдруг испортилась и городские власти построили новый подземный резервуар. Но бак на водокачке был еще крепкий и давал воду, которой все же можно было поливать улицы, так что ее покамест не стали ломать, хотя какой-то неизвестный предложил щедрую плату, хотел купить и увезти бак.
Вот люди и дивились, на что же это глядит Сноупс. Им и невдомек было, что глядит-то он на свой памятник: на эту вышку, которая возносится над всем городом, полная текучей символической жидкости, которая даже для питья не годится, но зато, в силу самой своей переменчивости, текучести и непрерывного возобновления, куда прочнее меди, ее отравившей, и монументов из базальта или свинца.
ЗАСУШЛИВЫЙ СЕНТЯБРЬ
IВ кровавых сентябрьских сумерках – после шестидесяти двух дней без дождя – он распространился словно пожар в сухой траве: слушок, анекдот, как угодно называй. Что-то такое насчет Минни Купер и негра. На нее напали, ее оскорбили, перепугали: ни один из тех, что собрались субботним вечером в парикмахерской, где под потолком, волнами застоявшихся лосьонов и помады возвращая им их же несвежее дыхание и запахи, вентилятор колыхал, не очищая, спертый воздух, – не знал достоверно, что же произошло.
– А только это не Уил Мэйз, – сказал один из парикмахеров. Худощавый, рыжеватый человек средних лет, с добрым лицом, он в это время брил заезжего клиента. – Я знаю Уила Мэйза. Он ничего парень, хоть и черномазый. Да и Минни Купер я знаю.
– Что же ты про нее знаешь? – сказал другой парикмахер.
– А кто она? – сказал клиент. – Молоденькая девчонка?
– Да нет, – сказал парикмахер. – Ей, я так полагаю, под сорок. Незамужняя. Потому-то мне и не верится…
– При чем тут верится – не верится! – сказал нескладный юнец в шелковой сорочке, взмокшей от пота. – Чье слово важнее – белой женщины или черномазого?
– Не верится мне, что Уил Мэйз способен такое сотворить, – сказал парикмахер. – Уила Мэйза я знаю.
– Тогда, может, знаешь, кто это сотворил? Да не ты ли и помог ему бежать из города, раз ты так черномазых обожаешь?
– Не верю, чтобы вообще кто-то такое сотворил. Не верю, чтобы что-нибудь стряслось. Да вы сами раскиньте мозгами. Не знаете, что ли, когда мужа нет, женщинам этим, чем старше становятся, так и лезет в голову всякий вздор, который человеку…
– Тоже мне белый! – сказал клиент. Он завозился под простыней. Юнец вскочил на ноги.
– Не веришь, значит? – сказал он. – Так, по-твоему, белая женщина врет?
Парикмахер задержал бритву над привставшим клиентом. Он не глядел по сторонам.
– А все эта чертова погода, – сказал другой. – В такую погоду человек способен на любую дурь. Даже с Минни Купер.
Никто не засмеялся. Парикмахер сказал мягко, упрямо:
– Никого я ни в чем не обвиняю. Просто я знаю, да и вы, ребята, знаете, что женщина, которую никогда никто не…
– Иди поцелуйся со своими негритосами! – сказал юнец.
– Заткнись, Крепыш, – сказал другой. – Разберемся, что к чему, а времени, чтоб действовать, у нас навалом.
_ А кто? Кто будет разбираться? – сказал юнец. – Еще чего выдумали! Да я…
– Ты белый что надо, – сказал клиент. Взмыленная борода придавала ему сходство с ковбоями, как их изображают в кино. – Втолкуй им, парень, – сказал он юнцу. – Если в вашем городе не осталось белых мужчин, можешь рассчитывать на меня, даром что я всего-навсего коммивояжер и не здешний.
– Послушайте, ребята, – сказал парикмахер. – Сперва разберитесь, что к чему. Уила Мэйза я знаю.
– Ну дела! – вскричал юнец. – Подумать только, белый из нашего города…
– Тихо, Крепыш, – сказал второй… – Времени у нас навалом.
Клиент выпрямился в кресле. Он посмотрел на говорившего.
– По-вашему, значит, можно стерпеть, когда черномазый нападает на белую женщину? И вы, белый, его оправдаете, правильно я вас понял? Катитесь-ка лучше обратно на Север, откуда приехали. Нам здесь таких не нужно.
– Причем тут Север? – сказал второй. – Я в этом городе родился и вырос.
– Ну дела! – сказал юнец. Он обвел всех напряженным, недоумевающим взором, словно стараясь припомнить, что же хотел сказать или сделать. Рукавом он вытер лоб, покрытый испариной.
– Черт меня побери, если я допущу, чтоб белую женщину…
– Втолкуй им, парень, – сказал коммивояжер. – Богом клянусь, пусть они только…
С грохотом распахнулась стеклянная дверь. На пороге, раздвинув ноги, легко удерживая в равновесии плотное тело, остановился человек. Ворот белой рубашки расстегнут, на голове фетровая шляпа. Разгоряченный, наглый взгляд мгновенно охватил всех присутствующих. Фамилия этого человека была Мак-Лендон. На фронте он командовал солдатами и получил медаль за доблесть.
– Ну, – сказал он, – так и будете сидеть да терпеть, что на улицах Джефферсона черномазый подонок насилует белую женщину?
Крепыш снова вскочил. Шелк сорочки плотно облегал его тугие плечи. Под мышками набрякли два темных полумесяца.
– Вот и я про то! Я же им слово в слово…
– А там и вправду что-то было? – спросил третий. – Не впервой же ей мерещится, Пинкертон тут верно говорил. Помните, прошлый год она вопила, что с крыши мужчина подглядывает, как она раздевается?
– Что? – сказал клиент. – Что такое?
Парикмахер осторожно усаживал его обратно в кресло, и он, подчиняясь, откинулся на спинку, с запрокинутой головой. Парикмахер придерживал его за плечи.
Мак-Лендон напустился на третьего.
– Было! А какая, к чертовой матери, разница! Вы что, намерены спускать черномазым, пока они и впрямь до этого не додумались?
– Вот и я про то! – вскричал Крепыш. И бессмысленно выругался – длинно, не переводя духа.
– Полно, полно, – сказал четвертый. – Не так громко. Зачем шуметь?
– Точно, – сказал Мак-Лендон, – обойдемся без шума. Кто со мной?
Он покачивался на пятках, обводил взглядом лица.
Занеся бритву над клиентом, парикмахер прижал его голову к креслу.
– Ребята, разберитесь-ка сперва, что к чему. Уила Мэйза я знаю. Это не он. Давайте позовем шерифа и сделаем все как положено.
Мак-Лендон резко обернул к нему искаженное злобой и решимостью лицо. Парикмахер не отвел взгляда. Они казались людьми разных рас. Другие мастера тоже замерли над клиентами, полулежавшими в креслах.
– Значит, – сказал Мак-Лендон, – для тебя слово негра важнее, чем белой женщины? Ну и цацкаешься ты с этими черномазыми…
Третий встал и схватил Мак-Лендона за руку. В свое время он тоже воевал на фронте.
– Полно, полно. Давайте пораскинем мозгами. Кто из вас знает, что же произошло на самом деле?
– Еще чего, мозгами раскидывать! – Мак-Лендон рывком высвободил руку. – Кто со мной заодно – пошли. А кто нет… – впиваясь глазами в окружающих, он утирал рукавом пот, катившийся по лицу.
Поднялись трое. Коммивояжер распрямился в кресле.
– Ну-ка, – сказал он, дернув простыню у горла, – снимите с меня эту тряпку. Я не здешний, но, богом клянусь, когда наших жен, сестер и матерей…
Мазнув себя простыней по лицу, он швырнул ее на пол. Мак-Лендон стоял на пороге, понося остальных последними словами. Встал и подошел к нему еще один. Прочие в смущении посидели, не глядя друг на друга, а затем, поодиночке, присоединились к Мак-Лендону.
Парикмахер поднял простыню с пола. Он принялся аккуратно ее складывать.
– Не надо, ребята. Уил Мэйз тут ни при чем. Я знаю.
– Потопали, – сказал Мак-Лендон. Он круто повернулся. Из кармана брюк торчала рукоятка тяжелого пистолета. Вышли. Стеклянная дверь с грохотом захлопнулась за ними, и звук отозвался в душном воздухе.
Парикмахер тщательно и неспешно обтер бритву, положил ее на место, зашел в подсобное помещение и снял со стены шляпу.
– Я скоро вернусь, – сказал он. – Нельзя же допустить…
Он выбежал на улицу. Двое других мастеров последовали за ним до двери, придержали ее на отскоке и высунулись на улицу, глядя ему вслед. Воздух был душный, неживой. От него оставался на языке металлический привкус.
– Что он может сделать? – сказал один из парикмахеров. Другой вполголоса бормотал: «Господи Иисусе, господи Иисусе. Не хотел бы я быть на месте Уила Мэйза, раз уж он Мак-Лендона рассердил».
– Господи Иисусе, господи Иисусе, – шептал второй.
– Как, по-твоему, там и впрямь что-то такое было? – сказал первый.
IIЕй было лет тридцать восемь, тридцать девять. Жила она с тяжело больной матерью и тощей, золотушной, но не унывающей теткой; у них был стандартный сборный домик, и каждое утро между десятью и одиннадцатью она появлялась на веранде в нарядном, отороченном кружевами чепчике и до полудня раскачивалась в кресле-качалке. После обеда она ложилась отдохнуть, пока не спадет зной. А потом, в каком-нибудь из трех-четырех новых полупрозрачных платьев, которые шила себе каждое лето, она шла в центр – встретиться со знакомыми в дамских магазинах, где можно щупать товары и холодным, резким тоном препираться о цене, хотя и не думаешь ничего покупать.
Родом из обеспеченной семьи – не лучшей в Джефферсоне, но вполне приличной, – она была телосложения скорее изящного, наружности заурядной, одевалась и держала себя задорно и немного вызывающе. В юности ее стройная подтянутая фигурка и резковатая живость позволили ей какое-то время продержаться в светских кругах, где вращались сливки городского общества; молодые не так сильно ощущают различия в общественном положении, и она бывала на школьных вечеринках своих ровесниц и вместе с ними ходила в церковь.
Она последней поняла, что сдает позиции; в той компании, где она выделялась огоньком побойчее и поярче прочих, мужчины начали постигать все прелести снобизма, а женщины – отместки. Тогда-то у нее и появилось это вымученно-задорное выражение. Такой она побыла еще немного на вечеринках, в тенистых галереях и на зеленых лужайках; для нее это выражение было вроде маски или стяга, и от исступленного неприятия правды в глазах у нее появилось недоумение. Но вот однажды вечером, в гостях, она случайно подслушала разговор юноши и двух девушек, своих одноклассников. С тех пор она больше не принимала ни единого приглашения.
Она наблюдала, как девушки, росшие с нею вместе, выходят замуж, обзаводятся домами и детишками, ее же ни один мужчина не домогался мало-мальски серьезно, и вот, глядишь, дети бывших одноклассниц уже несколько лет подряд зовут ее «тетенька», а матери их тем временем задорными голосками рассказывают им о том, каким успехом пользовалась тетя Минни в юности. А потом в городке стали примечать, что по воскресеньям она раскатывает в автомобиле с кассиром из банка. Кассир был сорокалетний вдовец, видный из себя мужчина, от него неизменно попахивало не то парикмахерской, не то виски. Он первым во всем городке приобрел автомобиль – маленькую красную «егозу»; и не на ком ином, как на Минни, городок впервые узрел шляпку с вуалью для поездок в автомобиле. Тогда-то и начали приговаривать: «бедная Минни». «Но она уже взрослая и может сама за себя постоять», – говорили другие. Тут она стала просить своих бывших одноклассниц, чтобы их дети звали ее не «тетенька», а «кузина».
Теперь уж минуло двенадцать лет с тех пор, как общественное мнение занесло ее в разряд прелюбодеек, и восемь лет тому, как кассир перевелся в Мемфис, а в Джефферсон наезжал лишь на сутки под рождество, которое справлял на ежегодной холостяцкой вечеринке в охотничьем клубе у реки. Притаясь за шторами, соседи подглядывали за процессией участников этой вечеринки и в первый день рождества, нанося визиты, рассказывали Минни о том, как прекрасно он выглядит, как, если верить слухам, преуспевает в большом городе, и задорными, скрытными глазами впивались в ее вымученно-задорное лицо. К этому часу дыхание Минни обычно отдавало запахом виски. Виски ей поставлял некий юнец, заправлявший киоском с содовой водой:
– Факт, покупаю для старушенции. Я так считаю: пусть и у ней будет хоть какая-то радость.
Мать ее теперь вовсе не покидала своей комнаты; хозяйство вела золотушная тетушка. На этом фоне какой-то вопиющей нереальностью казались яркие платьица Минни, ее праздность, ее пустые дни. По вечерам она теперь выходила из дому только с женщинами, соседками, в кино. Днем же надевала какое-нибудь из новых платьиц и одна-одинешенька шла в центр, где к концу дня уже прогуливались ее юные кузины – изящные шелковистые головки, худенькие, угловатые руки и осознавшие свою прелесть бедра, – девочки идут в обнимку друг с дружкой или же вскрикивают да хихикают с мальчишками у киоска с содовой; а она проходила мимо них и шла дальше вдоль сомкнутого строя витрин, причем мужчины, изнывавшие от безделья в дверях, даже не провожали ее больше глазами.