Текст книги "Собрание рассказов"
Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)
– Видела газеты, – сказал он.
Она поцеловала его, не вдруг и не пылко, естественно продолжая движение, которым закрывала дверь, словно бы обволакивая его теплотой; неожиданно он вскричал:
– Уму непостижимо! Чего им, казалось бы, недоставало… Что только я ни делал для них, и вот…
– Тихо, – сказала она. – Ну, тихо. Ты пока надевай плавки, а я тебе приготовлю выпить. Может, поешь – я заказала бы сюда?
– Нет, не хочу… Что только я ни старался им дать…
– Тс-с, тихо. Переодевайся, я пока тебе налью. Знаешь, как отлично будет на пляже.
В спальне на ее кровати были разложены его плавки и пляжный халат. Он переоделся, повесил костюм в шкаф, где висели ее вещи, где уже висел другой его костюм и все, что он наденет вечером. Когда он вернулся в гостиную, она уже налила ему выпить; поднесла ему спичку, когда он достал сигарету, следила, как он садится, как берет в руку стакан – следила все с тою же безмятежной и незначащей полуулыбкой. Теперь и он следил, как, сбросив накидку, она становится на колени возле бара, чтобы налить серебряную фляжку: в купальнике самоновейшего покроя, какие в то лето были выставлены на десяти тысячах восковых манекенов в десяти тысячах витрин, в каких загорали на пляжах Калифорнии сто тысяч женщин; он смотрел, как она стоит на коленях – спина, ягодицы, бока вполне ладные, даже вполне крепкие (настолько, признаться, что, пожалуй, жестковаты от мускулов, да оно и немудрено при столь придирчивом, можно сказать, нещадном уходе за собой) и все-таки – сорокалетние. А мне и не нужна молодая, подумал он. Господи, хоть бы всех их, молодых, всю юную девичью плоть унесло, хоть бы вовсе стерло с лица земли. Он допил стакан раньше, чем она кончила наливать флягу.
– Еще хочется, – сказал он.
– Ну, что же, – сказала она. – Вот приедем на пляж, тогда.
– Нет, сейчас.
– Давай сначала на пляж. А то уж скоро три. Так же лучше будет, разве нет?
– Нет, если это способ не дать мне выпить сейчас.
– Ну что ты, – сказала она, кладя флягу в карман накидки и глядя на него с той же теплой, двойственной полуулыбкой. – Просто хотелось бы окунуться, пока не слишком остынет вода. – Они спустились к машине; филиппинец и тут знал порядок: он придержал дверь, пропуская ее на свое место за баранкой, а сам сел сзади. Машина тронулась; она хорошо водила. – Ты бы откинулся назад и закрыл глаза, – сказала она Айре, – отдохни, пока доедем. А потом искупаемся и выпьем.
– Чего мне отдыхать, – сказал он. – Я не устал.
Но все же он вновь закрыл глаза, и вновь машина понесла его мощно, и плавно, и ходко, совершая свой праздный предвечерний пробег через немыслимые расстояния, связующие город; время от времени, если бы он мог видеть, ему, под светлым, вкрадчивым, просеянным сквозь марево солнцем, открывался бы город, раскиданный как попало по пересохшей земле, подобно веселым лоскутам бумаги, развеянным ветром; на удивление неосновательный, не пустивший корней, – дома, яркие, красивые, веселые, без подвалов и фундаментов, легко порхнувшие на неглубокую, в несколько дюймов, корочку легкой, легче пыли, податливой земли, так же легко прикрывшей толщу первозданной лавы; первым же хорошим ливнем его навеки смыло бы долой с глаз людских и из людской памяти, подобно тому, как смывает мусор по сточной канаве пожарная кишка, – этот город поистине несметных богатств, которому по странной, а впрочем, оправданной прихоти судьбы назначено покоиться на неких бобинах, обмотанных лентой, чья стоимость исчисляется миллиардами, но способной обратиться в ничто от одной небрежно брошенной спички в то короткое мгновенье, когда ее уже бросили, но еще не успели подскочить и затоптать.
– Ты сегодня виделся с матерью, – сказала она. – Она читала?..
– Да. – Он не открыл глаза. – Японец, собака, подсунул. Опять просила денег. Я выяснил, на что они ей. Хочет сбежать, вернуться в Небраску. Я ей сказал, что сам непрочь бы… Куда ей, – вернулась бы, не дотянула бы до Рождества. Первые зимние холода – и ей конец. Может быть, целой зимы даже и не потребуется.
Она все так же вела машину, все так же она следила за дорогой, но как будто оцепенела вдруг.
– Так, значит, вот оно что, – сказала она.
– В каком смысле– вот оно что? Он все не открывал глаза.
– Вот почему она столько времени точит тебя, чтобы ты дал ей денег, наличными. Видит, что ты ни в какую, и все равно нет-нет, да и попросит снова.
– В каком смысле… – Он открыл глаза, глянул на нее сбоку; он рывком сел прямо. – Думаешь, она все время хотела вернуться? И столько лет она просит у меня денег – на это?
Она мельком оглянулась на него и опять перевела взгляд на дорогу.
– А на что же еще? Зачем еще ей могут понадобиться деньги?
– Вернуться? – сказал он. – В этот городишко, к этим зимам, этому укладу жизни, зная наперед, что первые же холода… Можно прямо-таки подумать, что она нарочно ищет смерти, правда?
– Тс-с, – быстро отозвалась она. – Тише. Не надо так. Ни про кого так не надо говорить. – До них уже доносился запах моря, вот они развернулись и покатили к нему под уклон; навстречу вместе с размеренным шумом волн несся соленый бодрящий ветер; а вот показалось и море – темная синька воды, сопряженная пеной с выбеленным изгибом пляжа, усеянным купальщиками. – Через клуб не поедем, – сказала она. – Стану где-нибудь здесь – и сразу купаться.
Они оставили филиппинца в машине и сошли на пляж. Он уже был многолюден, оживлен веселым движением. Она отыскала свободное место и расстелила накидку.
– А теперь – обещанное, – сказал он.
– Искупайся сначала, – сказала она.
Он посмотрел на нее. Потом медленно скинул халат; она приняла его и расстелила рядом с накидкой; он наблюдал сверху.
– Как это всегда получается? Ты ли всякий раз умеешь перехитрить меня, – или я всякий раз заново готов тебе верить?
Она взглянула на него, ясно, тепло, любовно и загадочно.
– Возможно, и то, и другое. Возможно – ни так, ни эдак. Сходи искупайся; выйдешь – я тебя жду с фляжкой и сигаретой.
Когда он вышел из воды, тяжело отдуваясь, – что-то очень сильно и часто билось сердце – она стояла с полотенцем наготове; он улегся на расстеленный халат, и она раскурила для него сигарету, отвинтила крышку фляги. Потом тоже легла и, опершись на локоть, улыбаясь ему, стала вытирать полотенцем его мокрые волосы, пока он отдувался, дожидаясь, когда же утихнет и успокоится сердце. Меж ними и водой и вдоль по всему пляжу, сколько хватал глаз, непрерывно проходили купальщики – молодые: на юношах – плавки, на девушках – немногим больше; с бронзовыми, нескованными телами. Ему, простертому внизу, чудилось, будто они шагают по кромке мира, заселенного лишь ими да их единоплеменниками, а он в свои сорок восемь – забытый, последний, кто остался в живых из иного племени и народа; они же – предтечи нового племени, еще не виданного на земле: мужчины и женщины, неподвластные годам, прекрасные, как боги и богини, – и с разумом младенцев. Он быстро повернул голову и оглядел женщину, лежащую рядом, – спокойное лицо, мудрые, улыбчивые глаза, пористая кожа, увядающие виски, седина у корней отросших, крашеных волос; ноги, испещренные под кожей бессчетными лиловатыми жилками.
– Ты всех их лучше! – вскричал он. – Для меня ты лучше их всех!
IIIСадовник-японец, не снявши шляпу, стоял и стучал в стекло, и манил к себе пальцем, и корчил немыслимые рожи, пока старая миссис Юинг наконец не вышла к нему. Он держал дневной выпуск газеты с черным заголовком: «ДЕВИЦА ЛАЛИР УЧИНЯЕТ СКАНДАЛ В ЗАЛЕ СУДА».
– Нате вот, – сказал японец. – Читайте, пока я закрою воду.
Но она отказалась; лишь постояла на тихом, ласковом солнце, среди несметного и яростного цветения, и спокойно поглядела на заголовок, даже не взяв газеты в руки, – вот и все.
– Я нынче, пожалуй, не стану смотреть газету, – сказала она. – На все равно, спасибо.
Она возвратилась в гостиную. Не считая стула, здесь все оставалось в точности как в тот день, когда она впервые увидела эту комнату, когда сын привел ее сюда и сказал, что отныне дом ее здесь, а невестка и внуки – отныне ее семья. Здесь мало что изменилось, и о том, что все-таки изменилось, ее сын ничего не ведал, да и в этом немногом столько времени ничего больше не менялось – она уж запамятовала, когда в последний раз доложила к накопленному еще одну монету. Опустила в фарфоровую вазу на каминной доске. Что там и сколько, она знала досконально и, однако, сняла вазу, села на стул, привезенный в такую даль из Небраски, и вытряхнула себе на колени монеты вместе с истрепанным расписанием. Расписание было перегнуто пополам на той странице, на какой она раскрыла его пятнадцать лет назад, в день, когда пошла в город и купила его в билетной кассе, и было это так давно, что карандашный ободок вокруг названия ближайшей к Юингу узловой станции совсем стерся. Впрочем, он тоже был ей не нужен; расстояние она знала с точностью до полумили, как с точностью до последнего цента знала стоимость проезда, и в начале двадцатых годов, когда владельцы железных дорог забеспокоились и стоимость пассажирских билетов стала падать, ни один биржевик не следил так ревниво за курсом акций на хлебной бирже, как она – за сводками и объявлениями об изменении цен на железной дороге. Наконец, цены установились окончательно, только билет до Юинга все равно стоил на тринадцать долларов больше, чем ей удалось накопить, – и, на беду, в это же время иссяк источник ее дохода. Им служили внуки. Двадцать лет назад, в тот день, когда она вошла в этот дом и в первый раз увидела двух малышей, она глядела на них и стеснительно, и жадно. Пусть она до конца жизни зависима от других; она сумеет что-то давать взамен. Нет, она не будет пытаться вырастить из них вторых Саманту и Айру Юингов; она уже ошиблась однажды, воспитывая собственного сына, – и добилась того, что отпугнула его от дома. Теперь она стала умней; необязательно, чтобы и детям трудно жилось, она поняла, не в том дело; она лишь возьмет все, что было ценного в их с мужем трудной жизни, – что им самим довелось познать. терпя лишения, но не изменяя мужеству, чести, достоинству, – и передаст детям, и не придется им ради этого терпеть никаких лишений, ни тягот, ни мытарств. Она предвидела, что с невесткой у нее может пойти негладко, но верила, что в сыне, природном Юинге, найдет союзника; через год она даже смирилась с необходимостью подождать, ибо дети были еще малы; она не тревожилась, ведь и они были Юинги: придирчиво рассмотрев в тот первый раз едва намеченные черты пухлых младенческих лиц, она сказала себе, что потому они и не походят ни на кого из их рода – чересчур малы. И, не сетуя, терпеливо поджидала, когда настанет срок; не знала даже, что сын собрался переезжать, покуда он не сообщил ей, что куплен новый дом, а этот до самой смерти принадлежит ей. Она смотрела, как они уезжают; она ничего не сказала; не пробил час. Не пробил он и в ближайшие пять лет, когда у нее на глазах сын принялся наживать деньги все быстрей, все легче и легче, с откровенной, презренной и презрительной легкостью загребая то самое, что они с мужем добывали по жалким крохам в тяжких трудах, неотступно и неподкупно храня достоинство, гордость, честь, – и точно так же тратил, транжирил их. К тому времени она махнула рукой на сына и давно успела убедиться, что в представлениях о нравственности они с невесткой – непримиримые и вечные враги. Это произошло на пятый год. Раз, у сына, она увидела, как из лежащей на столе материнской сумочки дети вытаскивают деньги. Сколько их было в сумочке, мать и сама не знала; когда бабушка рассказала ей, что произошло, она вскипела и с вызовом предложила устроить проверку. Бабушка предъявила свои обвинения детям; те, глядя на нее честными, правдивыми глазами, все отрицали. Тогда-то она по-настоящему и порвала с семейством сына; с тех пор она виделась с детьми, только когда ему случалось захватить их с собой во время неукоснительных ежедневных наездов. У нее сохранилось сколько-то долларов, горстка мелочи, привезенной еще из Небраски и не тронутой за пять лет, ибо зачем ей тут были деньги; однажды, когда дети были у нее, она положила одну монету на видное место, потом пошла посмотреть – монеты как не бывало. Наутро она попробовала завести с сыном разговор о детях; памятуя, как приняла такой разговор невестка, начала издалека, с денег вообще.
– Да, – сказал он. – Я зашибаю деньгу. Пока удается, зашибаю быстро. Я собираюсь нажить большие деньги. Собираюсь содержать своих детей в роскоши, предоставить им возможности, какие моему отцу и во сне бы не приснились.
– В том-то и беда, – сказала она. – К тебе слишком легко идут деньги. В здешних местах вообще житье чересчур легкое для Юингов. Для тех, у кого деды и прадеды родились здесь, может быть, и подходяще, кто его знает. Для нас – нет.
– Но дети родились здесь.
– Всего одно поколение. Прежние у нас рождались в крытой дерном землянке на целинных, распаханных под пшеницу землях Небраски. А раньше – в бревенчатой хижине в Миссури. А перед тем – в Кентукки, в осажденном индейцами блокгаузе. Никогда Юингам в этом мире не доставались легкие пути. Возможно, так оно и задумано господом.
– А теперь вот – достанутся, – сказал он; и это было сказано с торжеством. – Тебе достанутся, мне тоже. Ну, а главное – им.
Вот и все. Он ушел, а она еще посидела тихо на единственном стуле из Небраски, который забрала со склада, – первом стуле, купленном для нее Айрой Юингом-старшим после того, как он построил дом; на нем она укачивала Айру-младшего, когда он еще не научился ходить, а сам Айра– старший сидел на мучном бочонке, приспособленном под табурет, суровый, спокойный, неподкупный, вкушая честно заработанное отдохновение в сумерках после дня работы, накануне дня работы, – она сидела и говорила себе, вот и все. А дальше предприняла шаг, любопытный своею прямотой; было в нем нечто сродни деловитой нещепетильности, свойственной первопоселенцам, их умению трезво и молниеносно оценить суровую обстановку и использовать ее в своих интересах; можно подумать, будто впервые в жизни она сумела пустить в ход что-то, нечто обретенное ею, когда она променяла свою молодость и налитую силой зрелость на бескрайность Небраски – и не затем пустить в ход, чтоб жить дальше, но затем, чтобы умереть; вероятно, она в том не видела ничего парадоксального или нечестного. Из продуктов, что сын покупал для нее в кредит, она стала делать конфеты, печь пирожные и продавать их своим же внукам, за те монеты, которые они получали от отца, а, может быть, и таскали из сумочки у матери, – и прятала монеты туда, где лежало расписание, в вазу, следя, как растет этот нищенский клад. Но прошло несколько лет, дети охладели к конфетам и пирожным, и теперь она следила, как падает плата за проезд, все ниже, ниже – еще бы только на тринадцать долларов – но тут цены установились окончательно. Она все-таки и тогда не отступилась. Много лет назад сын навязывал ей прислугу, она отказалась; она верила, что в решительный час, в удобную минуту он не откажется дать ей хотя бы тринадцать долларов из тех денег, что она ему сберегла. Теперь и это не вышло. «Видимо, неудачно выбрано время», – размышляла она. – «Видимо, я поспешила. Это я от неожиданности», – думала она, глядя на горку мелочи у себя на коленях. – «А, может быть, наоборот, это он от неожиданности сказал нет. Вот пройдет время, и как знать…» Она поднялась, ссыпала монеты обратно в вазу, поставила вазу опять на камин, заодно взглянув на часы. Только четыре, еще два часа, пока пора будет готовить ужин. Солнце стояло высоко; подходя к окну, она видела, как искрится и вспыхивает в его лучах вода из дождевальной установки. Оно пока еще стояло высоко, это послеполуденное солнце, не заслоняя его, невозмутимые и мутно-серые высились горы; город, край, разметавшись, лежал под ним, неисчислимый – край, земля, порождающая каждый год тысячу новых верований, панацей и лекарств, и ни единого недуга, на каком хотя бы изобличить их ложность, – под сенью золотых дней, не омраченных дождем иль непогодой, неизменных, однообразных, прекрасных дней без конца, бессчетно выплывающих из безмятежного прошлого, бесконечно уходящих в безмятежное будущее.
– Я останусь здесь и пребуду вовеки, – сказала она себе.
ЖИЛА ОДНАЖДЫ КОРОЛЕВА
IЭлнора вышла из своей хижины и направилась к заднему двору. В долгие послеобеденные часы огромный квадратный дом вместе с дворовыми постройками погружался в мирную дрему – и так было уже почти сто лет, с тех самых пор, когда Джон Сарторис приехал из Каролины и его построил. Он и умер в этом доме, и сын его Баярд умер в нем, и Джона, сына Баярда, и Баярда, сына Джона, тоже вынесли отсюда, хотя последний Баярд умер не здесь.
И вот теперь эту тишину населяли одни женщины. Проходя по заднему двору к двери на кухню, Элнора вспомнила, как десять лет назад в этот же самый час старый Баярд – он был ее сводным братом (впрочем, возможно, хотя и маловероятно, что никто из них, в том числе и отец Баярда, об этом не знал), – бывало с шумом топтался на заднем крыльце, крича неграм, чтобы они привели ему с конюшни верховую кобылу. Но он умер, и внук его Баярд тоже умер двадцати шести лет отроду, да и мужчин-негров уже нет: Саймон, муж элнориной матери, тоже лежит на кладбище, муж самой Элноры, Кэспи, сидит в тюрьме за воровство, а ее сын Джоби, одетый по последней моде, разгуливает по Бийл-стрит в Мемфисе. В доме остались только сестра первого Джона Сарториса Вирджиния – ей девяносто лет, и она живет в кресле на колесах у окна, выходящего в цветник, и Нарцисса, вдова молодого Баярда, со своим сыном. Вирджиния Дю Пре, последняя из каролинских Сарторисов, приехала в Миссисипи в 1869 году; она привезла с собою только то, что было на ней, да еще корзину, в которой лежало несколько цветных стеклышек из окна каролинского дома, несколько черенков и две бутылки портвейна. При ней умер ее брат, потом ее племянник, потом внучатый племянник, потом два правнучатых племянника, и теперь она жила в доме, где не было мужчин, и с нею жила жена последнего из них со своим сыном Бенбоу, которого старуха упорно называла Джонни по имени его дяди, погибшего во Франции. Негров осталось только трое: Элнора – она стряпала; ее сын Айсом – он ходил за садом, и ее дочь Сэди – та спала на раскладушке возле Вирджинии Дю Пре и ходила за ней, как за малым ребенком.
Но это бы все ничего. «Уж о ней-то я позабочусь», – подумала Элнора, проходя через задний двор.
– И помощи мне никакой не надо, – сказала она вслух самой себе – рослая женщина цвета кофе, с маленькой, красивой, гордой головой. – Ведь это работа для Сарторисов. Полковник знал, что делает, когда перед смертью наказывал мне о ней заботиться. Он это мне наказал, а не каким– то чужакам из города.
Теперь Элнора шла в дом на час раньше, чем обычно. А все потому, что в середине дня, работая у себя в хижине, она вдруг увидела, что Нарцисса, жена молодого Баярда, и ее десятилетний сын идут через пастбище. Элнора подошла к двери и стала смотреть, как они – мальчик и высокая молодая женщина в белом платье – идут по жаре через пастбище к ручью. Она не пыталась угадать, куда они идут и зачем, как непременно попыталась бы на ее месте белая. Но Элнора была наполовину черной, и поэтому она просто смотрела на белую женщину с тем выражением спокойного и глубокого презрения, с каким она, когда еще был жив наследник Сарторисов, взирала на его жену и выслушивала ее приказания. Совершенно так же, как два дня назад, она выслушала сообщение Нарциссы, что та едет на денек-другой в Мемфис и что Элноре придется самой заботиться о старой тетушке. «Как будто я раньше этого не делала, – подумала Элнора. – Как будто ты для кого-нибудь что-нибудь сделала с тех пор, как сюда явилась. Не очень ты нам тут нужна. Не воображай, что мы тут без тебя не обойдемся». Но она ничего этого не сказала. Она это только подумала, когда помогала Нарциссе собраться в дорогу, а потом молча смотрела, как коляска покатилась по направлению к городу и к станции. «По мне можешь хоть совсем не возвращаться», – думала она, глядя, как коляска исчезает из виду. Однако нынче утром Нарцисса возвратилась и даже не соблаговолила объяснить ни свой внезапный отъезд, ни внезапное возвращение, и днем, стоя в дверях своей хижины, Элнора смотрела, как женщина и мальчик идут через пастбище в лучах горячего июньского солнца.
– Ну что ж, это ее дело, куда она идет, – произнесла Элнора вслух, поднимаясь по ступенькам кухонного крыльца. – И чего ради она вдруг ни с того ни с сего поехала в Мемфис, а мисс Дженни оставила одну сидеть в кресле, когда в доме одни черномазые? Впрочем, это тоже ее дело, – задумчиво, хотя и не совсем последовательно добавила она опять-таки вслух. – Меня не то удивляет, что она туда поехала. Меня только то удивляет, что она вернулась. Нет. Пожалуй, даже и не это. Раз уж она сюда попала, она отсюда ни за что не уберется. Шваль. Городская шваль, – закончила она спокойно, громко, без всякой злобы и без досады.
Она вошла в кухню. Ее дочь Сэди сидела за столом, ела холодную вареную репу и листала измятый, засаленный модный журнал.
– Что ты тут делаешь? – спросила Элнора. – Ведь отсюда не слышно, если мисс Дженни позовет.
– Мисс Дженни ничего не надо, – отвечала Сэди. – Она сидит себе там у окна.
– Куда пошла мисс Нарцисса?
– Не знаю, мэм, – сказала Сэди. – Она куда-то пошла с Бори. Они еще не вернулись.
Элнора что-то проворчала. Башмаки у нее были без шнурков, и она двумя движениями сбросила их, вышла из кухни и через гихий высокий холл, полный ароматами сада и тысячью сонных звуков июньского дня, направилась к раскрытой двери в библиотеку. У окна в кресле на колесах сидела старуха. (Сейчас фрамуга была поднята, а зимой узкая кайма из цветных каролинских стекол обрамляла голову и плечи старухи словно поясной портрет.) Она сидела очень прямо – худощавая, стройная старая женщина с тонким носом и волосами цвета оштукатуренной стены. На плечах у нее была накинута шаль – на фоне черного платья шерсть сверкала такой же белизной, как волосы. Она смотрела в окно; в профиль ее неподвижное лицо казалось точеным. Когда Элнора вошла в комнату, она повернула голову и бросила на негритянку мимолетный вопросительный взгляд.
– Может, они черным ходом вернулись? – спросила она.
– Нет, мэм, – отвечала Элнора, направляясь к креслу.
Старуха опять посмотрела в окно.
– Признаться, я ничего не понимаю. Мисс Нарцисса вдруг ни с того ни с сего куда-то едет. Собирается и…
Элнора подошла к креслу.
– Да, пожалуй, слишком много прыти для такой лентяйки, – проговорила она своим спокойным, холодным голосом.
– Собирается и… – продолжала старуха. – Не смей так о ней говорить.
– Разве я не правду сказала? – возразила Элнора.
– Вот и держи ее при себе. Она жена Баярда. И теперь она женщина из семьи Сарторисов.
– Она никогда не будет женщиной из семьи Сарторисов, – отвечала Элнора.
Ее собеседница смотрела в окно.
– Собирается и вдруг ни с того ни с сего едет на два дня в Мемфис. С тех пор, как родился этот мальчик, она его ни разу даже на одну ночь не оставляла. Оставляет его на целых две ночи, и заметь, ничего не объясняет, а потом возвращается и средь бела дня ведет его гулять в лес. Как будто он без нее соскучился. Как ты думаешь, он по ней скучал?
– Нет, мэм, – отозвалась Элнора. – Ни один Сарторис никогда ни по ком не скучал.
– Разумеется, он не скучал. – Старуха посмотрела в окно. Элнора стояла немного позади кресла. – Они что, за пастбище пошли?
– Не знаю. Там дальше не видно. Они шли к ручью.
– К ручью? Зачем это, хотела бы я знать?
Элнора ничего не ответила. Она стояла немного позади кресла, прямая и неподвижная, как индианка. Лучи солнца теперь горизонтально ложились на сад под окном, и скоро из сада донеслось вечернее благоухание жасмина; оно вливалось в комнату почти осязаемыми волнами, густыми, сладкими, приторно сладкими. Обе женщины неподвижно вырисовывались на фоне окна – старуха немного наклонилась вперед в кресле, негритянка стояла чуть позади, тоже неподвижная и прямая, как кариатида.
Свет в саду уже становился медно-красным, когда женщина и мальчик вошли в сад и направились к дому. Старуха в кресле вдруг наклонилась вперед. Элноре показалось, будто этим движением старуха вырвалась из своего беспомощного тела и, как птица, устремилась в сад навстречу ребенку; в свою очередь подвинувшись немного вперед, Элнора увидела, что на лице ее промелькнуло выражение искренней неприкрытой нежности.
Женщина и мальчик прошли через сад и уже подходили к дому, как вдруг старуха резко откинулась на спинку кресла.
– Они мокрые! – вскричала она. – Посмотри на их одежду. Они одетые купались в ручье!
– Я, пожалуй, пойду соберу ужинать, – сказала Элнора.