Текст книги "Собрание рассказов"
Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)
ДВА СОЛДАТА
Мы с Питом все ходили к старику Килигрю – чтобы слушать радио. Дождемся, бывало, после ужина стемнеет, и стоим под окнами, и слышно, потому что у Килигрю жена-то глухая – он запустит свое радио на полную катушку, и пожалуйста, слушай, даже если окна закрыты.
А в тот вечер я говорю: «Где был пир храбрых? В Японии?» А Пит говорит: «Молчи».
Ну вот, мы стоим там, холодно, – слушаем, как этот парень по радио говорит, только я никак не пойму, о чем это он.
Потом парень сказал: «Передача окончена» – и мы пошли домой, и Пит разобъяснил мне, что к чему. Ему-то уже чуть не двадцать, он школу кончил прошлый июнь и до черта всего знает, и про Пирл-Харбор, порт такой, и как японцы на него бомбы бросают, а там вокруг вода.
– Это как вокруг Оксфорда? – спрашиваю. – Водохранилище?
– Не, – отвечает, – больше. Тихий океан.
Тут мы домой пришли. Мама и отец уже спали, и мы тоже легли, а я все не понимал, где это, и Пит сказал опять: «Тихий океан».
– Что с тобой? – спрашивает. – Тебе скоро девять сравняется. В школе с сентября. Ты что ж, ничего не выучил?
– Так мы, небось, тихие океаны еще не проходили, – говорю.
Мы все еще сеяли вику, а надо было давно уж с ней разделаться, к пятнадцатому ноября – это отец запаздывал; да он и всегда так, сколько мы с Питом его знали. А еще надо было дров запасти, но каждый вечер мы идем, бывало, к старику Килигрю и стоим на холоде, и слушаем его радио, и возвращаемся домой, и ложимся спать, и Пит рассказывает, что к чему. Это он сперва рассказывал. А потом перестал. Вроде, он не хочет об этом говорить больше. Скажет: «Отстань, спать хочу», – а сам и не спит вовсе.
Вот он лежит там – куда тише, чем если б спал, а мне все кажется (так он молчит), что он на меня сердится; да нет, я знал: он и не думал обо мне; или его что беспокоит – так нет, и не это: ему сроду не о чем было беспокоиться. Он никогда не опаздывал, не то что отец: отстанет от всех и останется один. Отец выделил ему десять акров, когда Пит кончил школу, а я и Пит, мы думали, он здорово был рад хоть от этих отделаться, от десяти, хоть их с плеч долой, и Пит засевал их, и вспахивал, и под озимь готовил… – значит и не это. А что-то было, точно. Только к старику Килигрю мы как раньше ходили и слушали его радио, про японцев, как они уже на Филиппины полезли, а генерал Макартур их не пускал. И потом мы шли домой и ложились спать, и Пит мне ничего не рассказывал, даже разговаривать со мной не хотел. Ляжет в кровать, притаится, как в засаде, а я дотронусь до него – он как мертвый, хуже железки: не шелохнется, пока я не засну.
И вот как-то вечером (это когда он первый раз ничего мне не рассказал, а только все ругался, что, мол, я дров мало нарубил) и говорит: «Пойду я».
– Куда? – спрашиваю.
– На войну на эту, – отвечает.
– Да ведь мы еще дров не навозили, – говорю.
– Какие там дрова, – говорит, – к черту дрова!
– Ладно, – говорю. – Когда выходим?
А он и не слушает. Лежит в темноте, как мертвый: «Я должен, – говорит. – Не позволю я, чтобы они так разбойничали».
– Ну да, – говорю, – Дрова там, не дрова, а надо идти. – Тут он услышал. Лежать-то он тихо лежал, да не так; не как раньше.
– Ты? – спрашивает. – На войну?
– Ты больших будешь бить, – отвечаю, – а я маленьких.
Но Пит сказал: «Нельзя тебе». Я сперва думал, что он просто так – бывало, он и раньше меня брать не хотел: я увяжусь за ним, а он к этим, к талловским девкам – женихаться. А Пит: «Не то, – говорит, – просто тебя в армию не возьмут, потому что ты маленький», – и я понял: он верно говорит, серьезно – нет, не возьмут. Поначалу я ведь и не верил, что он взаправду на войну на эту собирается, и вдруг вон как все обернулось: он-то уже собрался, а мне с ним нельзя.
– Я буду воду возить и дрова рубить, – говорю, – ведь дрова и вода, они всем нужны.
Ага, вижу, насторожился, слушает. А не как железка. Потом он повернулся, положил руку мне на грудь, потому что теперь уж я притаился, застыл на спине вроде мертвяка, и говорит:
– Тебе оставаться, парень, отцу в помощь.
– В какую такую помощь? Все равно уж хуже некуда, сам управится с этими обсевками, пока мы японцам задаем, обойдется. А я с тобой. Ты должен – ну и я тоже должен.
– Нет, – говорит, – И хватит трепаться. Хватит!
Тут уж мне стало ясно, что ничего не поделаешь. Потому что он бесповоротно сказал. И я сдался.
– Что ж, выходит, никак нельзя, – говорю.
– Нет, – говорит Пит. – Нельзя. Ты слишком маленький, это во-первых, а во-вторых…
– Ладно, говорю. – Только заткнись тогда, я спать буду.
Он замолчал и лег на спину. И я тоже лег на спину, и будто сплю, а он и правда заснул, потому что раньше все думал, идти или не идти, и она ему покоя не давала, война, а теперь решил и спит: успокоился.
Назавтра он сказал отцу с мамой. Мама что? – мама, как мама: заплакала.
– Не хочу, – говорит, – чтобы он на войну на эту шел, – а сама плачет. Могла бы, так сама бы лучше пошла. Не хочу я спасать страну. Пускай эти японцы ее всю позавоюют и живут здесь сколько влезет, пока они меня и мою семью и моих детей не трогают. У меня брат Мэрш страну спасал, еще в ту войну ушел, и всего-то ему было девятнадцать, а наша мать, думаете, понимала, – почему он должен? Иди, говорит, раз должен, вот и я говорю – иди, а только вы с меня не спрашивайте, чтоб я понимала, почему должен.
Ну, отец не то. Мужчина все-таки. На войну? – говорит. – Вот уж не вижу смысла – на войну. Да и не дорос ты еще, допризывник, и на страну пока, вроде бы, никто не нападал. Наш президент в Вашингтоне, округ Колумбия, – он следит и объявит, когда надо будет. А потом, я уже служил – в ту, ну вот мама сейчас говорила, войну: призвали и отправили прямо в Техас, и держали там, считай, восемь месяцев, пока они не додрались. Думаю, и нас с дядей Мэршем хватит, – его вон ранили в полях Франции, – отвоевались и за себя и за вас, на мой век, по крайней мере. А с хозяйством как? Я, может, и совсем зашьюсь без помощника, ты как думаешь?
– Ты, сколько я помню, всегда зашивался, – говорит Пит. – А я должен идти. И пойду.
– И пойдет, – говорю. – Раз надо. Японцы, они…
– Ты-то хоть придержи язык, – мама на меня, а сама плачет, – с тобой не разговаривают. Дров бы охапку принес, твоя забота.
Ну, принес я дров. А назавтра мы все трое заготовляли дрова и до вечера вкалывали, чтобы много наготовить, – мне Пит объяснил, что, мол, надо побольше, а то отец увидит у стенки полено, которое мама еще не успела сунуть в печку, и считает, что дров у нас целая куча. А мама собирала Пита на войну. Она штопала и стирала, и готовила еду, а вечером мы с Питом лежали и слушали, как она собирает его и плачет, и тогда Пит встал и пошел к ней на кухню, и я слышал их голоса, а потом один мамин: «Ну, надо, я и говорю: иди, раз надо, а я все равно не понимаю и не пойму». Тут Пит вернулся и лег и лежал на спине, как мертвый, а потом и говорит, да только не мне и никому, а так: «Я должен идти. Должен, и все».
– Конечно, должен, – говорю. – Японцы, они…
А он повернулся на бок – рывком, будто у него шея не ворочается, и смотрит на меня в темноте.
– Хоть с тобой-то обошлось, – говорит. – Я думал, с тобой намучаешься хуже, чем с ними.
– Что ж, ничего не попишешь, – отвечаю. – А вот, может, годика через два-три и я к тебе приеду, и мы тогда вместе будем, ладно?
– Надеюсь, что нет, – сказал Пит. – Люди на войну не для веселья едут. Мать оставят – и едут; а она плачет. Думаешь, это кому-нибудь весело?
– А тогда зачем же ты едешь? – говорю.
– Я должен. Просто должен. А теперь – спи. Мне с первым автобусом ехать, спи.
– Ладно, – отвечаю. – Только Мемфис, слышно, здоровый город. Ты армию-то как найдешь, где она?
– Спрошу кого-нибудь, где в армию вступают, а ты спи.
– Так и спросишь? Где в армию вступают?
– Ну да, – говорит Пит. – Он опять лег на спину. – А ты теперь помолчи, и давай-ка спать.
Стали мы спать. А наутро при лампе завтракали, потому что автобус в шесть часов проходит. Мама не плакала. У ней только грустное такое лицо было, когда она на стол накрывала; и все суетилась. Потом дособирала Пита, – он-то и вовсе ничего с собой брать не хотел, но мама сказала, что приличные люди никуда не ездят, хоть и на войну, без смены белья да вещевого мешка. Она положила жареного цыпленка да сухого печенья в коробку от ботинок, да Библию, и тут пришло время выходить. Мы не знали, что мама с ним тут и распрощается. А она просто принесла питову шапку и пальто, и вовсе она не плакала, только положила руки ему на плечи, и стоит, и смотрит на него, смотрит, будто застыла, – так вот и Пит на меня смотрел из кровати, как железный весь, голову даже не мог повернуть, – это когда он сказал, что со мной «обошлось». А мама сказала: «По мне, так пусть бы они всю страну позавоевали и жили бы тут, сколько влезет – если бы они меня и семью мою не трогали». – Потом она сказала: «Не забывай никогда, кто ты такой. Ты не богач, никто о тебе и не слышал за Французовой Балкой. Но твой род не хуже любого другого – никогда ты этого не забывай».
Она поцеловала Пита, и мы вышли из дому, и отец нес Питов мешок, а Пит – хочешь не хочешь – шел так. Все еще не развиднелось, и мы стояли на шоссе у нашей калитки и ждали. Потом засветились фары автобуса, и я смотрел на него, пока он подъезжал, и Пит поднял руку, и уже было светло, а я и не заметил, как начался рассвет. Мы с Питом думали, что отец сморозит глупость, вроде вчерашней, когда он ляпнул, что, мол, дядя Мэрш, раненный во Франции, и отец в Техасе в восемнадцатом году достаточно навоевали для защиты Штатов в сорок втором, но он – нет: вел себя нормально. Он только сказал: «Прощай, сын. Всегда помни, что мать сказала, и пиши ей, как будет время, почаще». Потом он пожал Питу руку, а Пит посмотрел на меня, погладил по голове – так погладил, что чуть шею мне не свернул, – и вскочил в автобус. Парень в автобусе хлопнул дверцей, автобус заурчал, двинулся, взревел и с воем стал набирать скорость, и ехал все быстрее, и два задних огонька убегали, сходились, не уменьшаясь, будто скорей хотели слиться в один. Но огоньки так и не сошлись, и автобус уехал, а мне бы только дождаться ночи, когда никто не видит, да разреветься, даром, что чуть не девять, и все такое.
И пошли мы с отцом домой. И дрова возили, и некогда было, и обошлось без рева, потому что мы до вечера проработали. Потом взял я рогатку, – а хорошо бы было и нашу коллекцию прихватить, птичьи яйца; сначала-то Пит мне отдал свою, а потом я и сам тоже яички собирал, а Пит мне помогал и любил их разглядывать; бывало, мы вытащим наш ящик и любуемся, хоть Питу почти что к двадцати подошло. Но ящик больно большой, чтоб его по дорогам таскать, да и хлопотно; вот я и взял только яичко выпи, оно самое лучшее было, уложил в спичечный коробок и спрятал его вместе с рогаткой в амбаре. Поужинали мы, легли спать, и – ну хоть что хошь делай – не могу я тут, в этой комнате, в этой кровати, не выдержу даже и одну ночь еще, ну никак. Дальше, слышу, отец похрапывает, спит, а мать совсем не слышно – спит ли, нет; только, думаю, не спала она. Взял я ботинки, выкинул их в окно, вылез сам – сколько раз глядел, как Пит вылезал, это когда ему семнадцать только было, и отец дверь запрет: дескать, молод еще по ночам котовать, – и не пускает; тоже и я: надел ботинки и айда к сараю – за рогаткой и яичком, а потом вышел на шоссе.
Холодно не было, только здорово темно, и шоссе это – ты идешь, а оно бежит, ты идешь, а оно еще длинней, – вот, думаю, прихватит меня солнце, разгорится, а я еще и до Джефферсона не дошел, двадцать-то две мили. Ан нет, не прихватило. Рассвет чуть-чуть зачинался, как я в гору взошел, а тут и город. Кругом в домах завтрак готовят – и не хочешь, а чуешь, – эх, думаю, хоть сухарей бы взял на дорогу, да поздно. Пит говорил, Мемфис за Джефферсоном стоит, а тут оказалось восемьдесят миль.
Ну, стою я на площади; пусто; светает, и фонари еще горят, и мне восемьдесят миль до Мемфиса осталось, а я всю ночь двадцать шел, и приду я в Мемфис таким ходом как раз, когда Пит в Пирл-Харбор отчалит, и на меня полицейский смотрит.
– Ты откуда идешь? – говорит.
А я ему: «Мне в Мемфис надо. Брат у меня там, в Мемфисе».
– У тебя, что ж, значит, нет никого здесь? – полицейский говорит. – А тогда зачем ты тут болтаешься, если брат в Мемфисе?
А я ему опять: «Мне в Мемфис надо. Некогда мне время терять – трепаться, и идти времени нет. Мне сегодня туда надо».
– Иди-ка сюда, – он говорит.
Мы по другой улице пошли. И увидели автобус, совсем такой, на каком Пит вчера уехал, только фары потушены, и без народа, пустой; а еще там был вокзал, как на железной дороге, и внутри загородка, и за загородкой кондуктор. Полицейский мне говорит: «Посиди пока здесь», я сел на лавку, а он спрашивает кондуктора: «Можно мне от вас позвонить?» – поговорил в телефон и потом просит кондуктора: «Присмотрите тут за ним, а я миссис Хэбэршем приведу – как она соберется, так и придем». И ушел. Тогда я встал и говорю кондуктору:
– Мне в Мемфис надо.
– Мало ли кому что надо, – кондуктор отвечает, – а ты лучше сиди, мистер Фут сейчас вернется.
– Не знаю я мистер-футов никаких, – говорю, – а мне бы на этом автобусе до Мемфиса добраться.
– Деньги есть? – спрашивает. – Это тебе в 72 цента обойдется.
Я вытащил яичко выпи. «Я вам вот что дам за билет, – говорю. – Вы такого в жизни не видели, оно доллар стоит. А я за 72 цента отдам».
– Нет, – говорит. – Хозяин автобуса любит наличные. Если я стану за билеты птичьи яйца брать или другую какую живность, он, пожалуй, меня выгонит. Пойди-ка сядь на место, как мистер Фут го…
Я ходом к двери, но он догнал меня: перепрыгнул через загородку и хотел за рубашку поймать, да я увернулся, дернул нож из кармана (он всегда со мной) – рраз! – и раскрыл: «Тронь, – говорю, – попробуй – я тебе руки-то как раз отхвачу», – и к двери, хотел проскочить, да куда! Ни разу не видел, чтобы взрослые такими резвыми были, а этот почти как Пит бегал. Он дверь загородил: сам спиной к ней стоит, а другого пути нет. И он мне сказал: «А ну-ка, иди обратно и сиди где сидел».
И там не было другого пути. А он стоит и стоит. Ну, я пошел обратно и сел. И тут, вроде, в вокзал битком народу налезло. А это полицейский пришел с двумя тетками в шубах, и с утра пораньше накрашены. Но видно было, что их сейчас только разбудили, и будто им это вовсе не нравится – старухе и другой, помоложе, – и глядят на меня.
– У него даже пальто нет! – старая говорит. – Как же он, господи, сюда добрался один?
– Спросите у него, – полицейский отвечает, – а я ничего не добился, твердит только, дескать, брат в Мемфисе, и он туда хочет.
– Это точно, – я кивнул, – мне в Мемфис надо, сегодня.
– Ну, конечно, надо, – старая говорит, – а ты уверен, что в Мемфисе брата своего найдешь?
– Небось, найду. Он один у меня, брат-то, и всю жизнь вместе жили. Небось, узнаю, как увижу.
А старая глянула на меня и говорит: «Не похож он на мемфисского».
– Так он, может, и не мемфисский, – полицейский ей отвечает. – А, в общем, кто его знает. Много их бродит, и мальчишек, и девчонок, и техасских, и миссурийских, сегодня здесь, завтра там, лишь бы где-нибудь поесть перехватить, – бывает, такого карапуза встретишь, что он еще и ходить-то как следует не умеет. Этот-то уверен: в Мемфисе у него, видите ли, брат, да и все тут. Что я могу? – пошлю его туда, пусть ищет.
– Правильно, – старая кивнула, а та, помоложе, села рядом, открыла сумочку, достала ручку, достала бумагу – листки какие-то, а старая опять:
– Ну, милый, надеюсь, ты найдешь брата, а нам тут надо твою историю зарегистрировать. Нам надо знать твою фамилию, и где ты родился, и когда умерли твои родители, и как зовут твоего брата.
– Не нужно мне ваших историй, – говорю. – Мне только до Мемфиса добраться, и все: мне сегодня туда надо.
– Видите? – это полицейский опять влез. И вроде ему нравится, как я говорю. – Я ж вам рассказывал.
– Вам везет, миссис Хэбэршем, – кондуктор говорит, – пожалуй, пулемета у него нет, зато нож… нож у него проворный, хоть кому удружит.
А старая все смотрит и смотрит на меня.
– Ну, хорошо, – говорит. – Ладно. Уж не знаю, что и делать.
– Я знаю, – это кондуктор опять. – Куплю ему билет за собственный счет, огражу пассажиров от смертоубийства. Пусть мистер Фут подтвердит, что я гражданское мужество проявил, возместят же мне убытки… а, может, и медаль дадут, а? Мистер Фут?
А на него никто и внимания не обращает. Старая все стоит – уставилась на меня. «Ну, ладно, – говорит. – Ладно». А потом вдруг вынула доллар из кошелька и дает кондуктору: «Надеюсь, он по детскому билету ездит?» – спрашивает.
А кондуктор говорит: «Н-да. Не знаю уж, как и быть. Уволить ведь могут. Скажут: „Почему не упакован? Почему надписи нет – „взрывоопасно“? Ну да ладно, рискну“».
Ушли они. Только полицейский снова вернулся, сэндвич мне дал. «Найдешь брата, уверен?» – спрашивает.
– Да как же не найду? – отвечаю. – Ну, я его не увижу, так он меня увидит. Что ж, он меня не знает?
Тогда и полицейский ушел, а я сэндвич стал есть. Народу в вокзал набивалось все больше, а потом кондуктор сказал, что пора ехать, я влез в автобус – совсем как Пит вчера, и мы тронулись.
И я разные города видел. Автобус здорово разошелся, а я вдруг понял: спать хочу – сил нет! Так ведь сколько было смотреть всего – какой уж тут сон. Автобус из Джефферсона выбрался – и пошло: поля, леса, мимо, и вдруг опять город, и этот мимо, и опять поля и леса, а гляди, уж опять город, и склады, и водокачки, и фабрики, а потом мы вдоль насыпи поехали, и я видел, как семафор семафорил, и поезд шел, а вот опять город, и еще, и еще, и я совсем носом клюю, – да нельзя мне было спать. И тут начался Мемфис. Автобус ехал и ехал, и пошли склады. А это и не Мемфис вовсе был, и мы ехали мимо водокачек, труб, фабрик, и если это были лесопилки или ткацкие фабрики, то я в жизни таких больших не видал и так много; а уж где они столько хлопку берут или бревен, чтоб работать, я и вовсе не знаю.
А потом я увидел Мемфис. Тут уж я сразу узнал. Он вырастал и уходил вверх. Будто десяток Джефферсонов собрались вместе и растут к небу, – выше любой горы по всей Йокнапатофе. И вот мы въехали в город, и автобус пополз и останавливался каждую минуту, и машины так и порскали со всех сторон, а народу было на улицах – ну, тьмущая тьма, небось всё Миссисипи в тот день туда съехалось: хорошо хоть кондуктор в Джефферсоне остался, чтоб билет мне продать; и еще эти тетки, – интересно, почему они в Мемфис не уехали? И тут автобус совсем остановился. Это была другая автобусная станция, здорово больше, чем которая в Джефферсоне. Я сказал: «Порядок. Где тут вступают в армию?»
– Что? – спросил кондуктор. И я повторил: «Где тут вступают в армию?»
– А-а, – говорит, и растолковал, как пройти. Я сперва боялся, что не найду в таком большом городе, да все обошлось, я и переспросил-то, может, раза два. И пришел. И обрадовался, сил нет, а то люди бегут – целая толпа, машины несутся, шум, гром… а теперь уж недолго, думаю; только если и в армию вступило столько же народу, сколько здесь по улицам бегает, то пусть бы Пит меня первый увидел. Ну, вошел я, значит, в комнату. А Пита нет.
Не было его там. Солдат сидел – с нашивкой на рукаве, писал; да напротив стояли двое, и, может, еще кто-то был. Вроде, помнится, были какие-то.
Я подошел к столу, где солдат писал, и говорю: «Где Пит?» Он поднял глаза, и я сказал: «Мой брат. Пит Гриер. Он где?»
– Что? – солдат спрашивает. – Кто?
Я ему объясняю: «Пит, вступил вчера в армию и едет в Пирл-Харбор, а я с ним. Отстал малость. Вы куда его дели?» Тут они все стали на меня глядеть, но я не обращаю внимания. «Ну так что, – говорю. – Он где сейчас?»
Солдат писать перестал, руки по столу разложил: «Вот как? – говорит. – И ты, значит, тоже?»
– Да, – объясняю. – Им нужны дрова и вода. Я буду носить воду и рубить дрова. Ну, где Пит?
Солдат встал. «Тебя кто пустил? – спрашивает. – Вали-ка отсюда».
– На-ка, – говорю, – выкуси! Где Пит?
Гадом быть, он еще ловчей, чем кондуктор, оказался; не через стол ведь летел – вокруг бежал, а я и опомниться не успел: только отпрыгнул, выхватил нож… ну и пырнул; он заорал, держится за руку, ругается.
Один солдат схватил меня сзади, я и ему хотел сунуть, да не достал.
И еще схватили – тоже сзади, а тут дверь открылась, и новый солдат вошел, и у него ремень, вроде как для правки бритв, через плечо.
– Какого черта? – говорит.
– Этот пащенок ножом меня пырнул, – это первый скулит.
Я бы его и еще разок пырнул, а они вон – двое на одного, да сзади. А который с бритвенным ремнем, говорит: «Ладно, ладно. Убери нож, парень. У нас ни у кого нет оружия. Человек не должен драться с безоружными».
Его я мог слушать. Он разговаривал со мной, как Пит. «Отпустите мальца, – говорит. Они отпустили. – В чем хоть загвоздка?» Я рассказал. «Так. – Он подумал. – И ты пришел проведать его, пока он не уехал, да?»
– Не, – отвечаю. – Я пришел…
Но он уже отвернулся к первому солдату, а тот палец носовым платком оборачивает.
– Есть он у нас? – спрашивает.
Первый порылся в бумагах и говорит: «Есть. Вчера записан. Он в полку, который отправляется в Литтл-Рок».
Солдат посмотрел на часы, они ремешком к руке у него были пристегнуты, и говорит: «Поезд отходит минут через пятьдесят. Они все уже на станции сейчас, знаю я этих деревенских парней».
– Вызовите его сюда, – тот, с бритвенным ремнем, говорит. – Позвоните, попросите проводника достать такси. – И мне: – Пойдем, – говорит. – со мной.
Там была другая комната – в глубине, и тоже стоял стол и стулья. Мы сели, и солдат закурил, но недолго сидели: я Питовы шаги сразу узнал, как услышал. Солдат отворил дверь, и Пит вошел. И он был не в солдатском. Такой же, как вчера, когда садился в автобус, а только мне показалось – неделя пронеслась, столько всего было и столько я пропутешествовал. Вот он, здесь, глядит на меня, и будто из дома не уезжал, даром что мы в Мемфисе сидим, по дороге в Пирл-Харбор.
– Ты что здесь вытворяешь? – спрашивает.
И я сказал ему: «Вам нужны вода и дрова – готовить пищу, а я могу дрова рубить и воду носить».
– Нет, – говорит Пит. – Ты поедешь домой.
– Нет, Пит, – отвечаю. – Я тоже должен ехать. Вместе с тобой. Душа ведь болит…
– Нет, – говорит Пит. Он поглядел на солдата. – Просто не знаю, что с ним стряслось, лейтенант. В жизни он ни на кого нож не подымал. – Он глянул на меня, – Ты зачем человека поранил?
– Не знаю, – говорю. – Я должен был. Я должен был тебя найти.
– Ладно, – говорит Пит. – Но никогда больше так не делай, слышишь? Держи свой нож в кармане и не вынимай. Если я услышу, что ты поднял на кого-нибудь нож, приеду, где бы я ни был, и выбью из тебя эту дурь, понял?
– Я бы кому хошь глотку перерезал, только бы ты вернулся, – говорю. – Пит, – говорю. – Пит!
– Нет, – сказал Пит, – Теперь его голос не был суровым, просто спокойным, и я понял: ничего уже не изменишь. – Ты должен вернуться домой. Ты должен заботиться о маме и о моих десяти акрах. Я хочу, чтобы ты вернулся. Сегодня. Слышишь?
– Слышу, – говорю.
– А доберется он до дому один? – спросил солдат.
– Сюда-то один добрался, – ответил Пит.
– Небось, доберусь, – сказал я. – В одном месте живу. Небось, оно на месте стоит.
Пит вынул доллар из кармана и протянул мне.
– Вот, купи билет прямо до нашего дома. И слушайся лейтенанта. Он посадит тебя на автобус. Поезжай домой и заботься о маме, и присматривай за моими десятью акрами, и держи свой нож в кармане, понял?
– Да, Пит, – говорю.
– Ну, ладно, – сказал Пит. – Надо идти. – Но теперь он не сворачивал мне шею. Он просто положил мне руку на голову и постоял так с минуту. И – гадом мне быть – он нагнулся и поцеловал меня, и я услышал шаги, и хлопнула дверь, и я не смотрел вслед, и все кончилось, и я сидел и притрагивался рукой к тому месту, куда Пит поцеловал меня, да солдат глядел в окно и чуть покашливал. Он сунул руку в карман и протянул мне что-то, и это был кусочек жевательной резинки.
– Большое спасибо, – говорю, – и, пожалуй, мне тоже пора. Ехать-то не близко.
– Подожди, – сказал солдат, и стал звонить опять, а я снова сказал, что мне пора, а он еще раз говорит: – Подожди. Помни, что Пит тебе наказывал.
Ну, мы подождали, и вот какая-то миссис вошла в комнату, тоже старая, и в шубе, как та старуха, но не накрашенная, – и духами от нее не разило, и никаких историй ей было не надо.
Она вошла, и солдат встал, и она быстро огляделась и увидела меня и положила руку мне на плечо – легко, спокойно и просто, – как мама.
– Пойдем, – сказала она. – Пойдем домой обедать.
– Нет, – ответил я. – Мне надо поспеть на джефферсонский автобус.
– Я знаю. Еще масса времени. Мы пойдем сначала домой и пообедаем.
У нее была машина. И теперь мы оказались там – в самой гуще всех других машин. Только что не под автобусами, вокруг гудки, люди толпятся – да так близко, что я мог бы с ними разговаривать, если б знал кого. Немного погодя она остановила машину. «Вот и приехали», – говорит, а я посмотрел на дом и подумал, что если он весь ее, то у нее большая, наверно, семья. Но нет – оказалось, не весь. Мы прошли залу с деревьями и вошли в маленькую комнату, в которой не было ничего, а только негр, да в такой форме, что куда солдатам! Негр закрыл дверь, и я вскрикнул и схватился за стенку, но все было в порядке: эта самая комната просто поехала вверх и потом остановилась, и мы оказались в другой зале, и миссис отперла дверь, и мы вошли, а там был еще один солдат, старый, и тоже с бритвенным ремнем, только у этого с плеч еще и серебряная бахрома свешивалась.
– Вот и пришли, – говорит эта миссис. – Познакомься, пожалуйста, командир полка Маккэллог. Ну, что бы ты хотел на обед?
– Пожалуй, яичницу с ветчиной да кофе, – говорю.
Она звонила по телефону и вдруг остановилась. «Кофе? – спрашивает. – С какого же возраста ты пьешь кофе?»
– Кто его знает, – отвечаю, – сколько помню себя, столько и пью.
– Тебе ведь лет восемь? – она повернулась ко мне.
– Не, говорю, – 8 и 10 месяцев. Одиннадцатый пошел.
Она опять стала звонить, а потом мы сидели, и я рассказывал им, как Пит уехал в Пирл-Харбор, а я совсем было нацелился за ним, да вот надо возвращаться домой, заботиться о маме и присматривать за питовыми десятью акрами, а миссис сказала, что у них тоже есть маленький мальчик, вроде меня, и он учится в школе, на Востоке.
И тут еще один негр, в хвостатом таком пиджаке ввез столик на колесиках. А это была моя яичница и стакан молока и кусок сладкого пирога, и я, оказывается, здорово проголодался. Ну, откусил я пирога, и чувствую – не лезет мне ничего в глотку. Вскочил и говорю: «Мне пора».
– Подожди, – просит миссис.
А я ей свое: «Пора мне».
– Да подожди ты, – говорит, – хоть минутку. Я уже вызвала машину. Она сейчас придет. Что ж, ты даже молока выпить не можешь? Или хоть кофе своего?
– Не, – говорю, – я не голодный. Домой приеду, поем. – И тут зазвонил телефон. А она даже не ответила.
– Вот, – говорит. – Машина пришла.
И мы спустились вниз в той движущейся комнате, с негром в форме. Машина была большая, и солдат за рулем. Я подошел, и она дала солдату доллар. «Он, может, проголодается, – говорит. – Постарайтесь найти хорошее место, чтобы поесть».
– Будет сделано, миссис Маккэллог, – сказал солдат.
И вот мы отправились. И теперь я мог разглядеть Мемфис очень хорошо, в солнечных лучах, пока мы колесили по улицам. А потом мы помчались по тому же шоссе, где я ехал утром в автобусе, и пошли склады, фабрики, трубы, и Мемфис все тянулся и тянулся – миля за милей, а потом отстал и уполз назад.
Мы ехали между полей и лесов и ехали теперь быстро, и если бы не солдат, то я будто и в Мемфисе-то не был вовсе. И мы ехали теперь быстро. Таким ходом не успеешь заметить, как приедешь. Я подумал, что я проедусь по Французовой Балке в этой большой машине и с солдатом за рулем, и тут я вдруг заплакал. Никогда бы не подумал, а вот, поди ж ты, – и остановиться не мог. Сидел в машине с этим солдатом и плакал. И мы ехали быстро.