412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Катберт Фолкнер » Собрание рассказов » Текст книги (страница 12)
Собрание рассказов
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:41

Текст книги "Собрание рассказов"


Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)

V

Ну, я пошел двором, только луна стала светить ярко-ярко, и я держался поближе к забору, и так до самой улицы. И слышно было, как запускают шутихи, и видно было, как римские свечи и ракеты взлетают на небо, только стреляли-то далеко в городе, и с нашей улицы всего и было видно, что свечи в небе и веночки в окнах. Я, значит, дошел до проулка и проулком до конюшни, и там, слышно, лошадь заржала, я, правда, не знал, а ну как это не та конюшня, и вдруг дядя Родни как выскочил оттуда из-за угла и сказал: а, ты вот он, и показал мне, где у дома постоять послушать, а сам ушел в конюшню. Ничего не было слышно, только как дядя Родни запрягал лошадь, потом он присвистнул, и я пошел к нему, а он уж впряг лошадь в пролетку, и я спросил: это чья пролетка и лошадь, совсем ведь тощая, не то что дедушкина? А дядя Родни сказал: моя это теперь лошадь, только вот луна светит, черт бы ее побрал. Я снова вышел проулком на улицу, там никого не было, и я помахал рукой, луна такая яркая, что все видно, пролетка подъехала, и мы пустились вскачь. Занавески с боков были задернуты, городские ракеты и римские свечи не видать, только шутихи слышно, и я подумал, вот поедем по городу, может дядя Родни остановится, даст мне хоть не все четвертаки, я и куплю дедушке на завтра подарок, только он не остановился; дядя Родни на ходу отдернул занавеску, и я увидел дом и два дерева магнолии, только мы и тут не остановились, а свернули за угол.

Ну, – сказал дядя Родни, – значит, как окошко откроется, скажешь: «Он будет на углу через десять минут. Забирай все драгоценности». Скажешь, а кому – не твое дело. Тебе и знать не надо, кто там есть. Вообще ты этого дома не видал. Понял?

– Так точно, сэр, – сказал я, – а потом ты мне заплатишь мои…

– Да! – сказал он и ругнулся. – Да! Пошел! Быстро!

Ну, я вылез, пролетка уехала, и я пошел по улице обратно. Дом был весь темный, одно окошко горело, в общем, он самый, и два дерева рядом. Я прошел через двор, отсчитал три окошка и только собрался кинуть песком, как из-за угла выскочила какая-то леди и сцапала меня. Что-то такое она говорила, не разобрать что, да и где ж было разбирать, когда из-за другого куста выскочил какой-то дядька и сгреб нас обоих. Меня – что, а ее, видно, прямо за рот схватил, она сразу стала хлюпать и билась руками и ногами.

__ Так, малыш? – сказал он. – В чем дело? Это тебя ждут?

– Я для дяди Родни работаю, – сказал я.

– Значит, тебя и ждут, – сказал он. Леди прямо жутко билась и хлюпала, а он ей все равно зажимал рот. – Правильно. В чем дело?

Вообще-то я не припомню, чтоб дядя Родни делал дела с мужчинами, но раз он стал работать в Давильной компании, так, может, пришлось. Опять же он сам мне сказал, что я их тут никого не знаю, про это, небось, и говорил.

– Он сказал быть на углу через десять минут, – сказал я. – И забрать все драгоценности. Это он сказал мне два раза повторить. Забери все драгоценности.

Леди билась, как полоумная, и хлюпала-заходилась, и он меня, наверно, затем и выпустил, чтоб держать ее обеими руками.

– Забери все драгоценности, – сказал он, ухватив теперь леди обеими руками. – Неплохо придумано. Здорово. Это он правильно тебе сказал, чтоб ты повторил два раза. Ладно. Иди обратно на угол, подожди его там, а подъедет – скажешь: «Она говорит, приходи, помоги нести». Это ты ему тоже два раза повтори. Понял?

– И я тогда получу двадцать четвертаков, – сказал я.

– Всего-то двадцать четвертаков? – сказал тот дядька, а леди не выпускал. – Это всего-то тебе и обещано? Это пустяки. Ты ему тогда скажи еще: «Она говорит, чтоб ты дал мне что-нибудь из драгоценностей». Понял?

– Зачем, мне бы мои двадцать четвертаков, – сказал я.

Потом они с леди опять куда-то делись за кусты, а я пошел себе обратно на угол и опять посмотрел на римские свечи и ракеты из города, послушал, как шутихи хлопают, а тут и пролетка вернулась, и дядя Родни снова зашептал сквозь занавески, вроде как раньше из-за досок на мэндином окне.

– Ну? – сказал он.

– Она говорит, приходи, помоги нести, – сказал я.

– Что? – сказал дядя Родни. – Он дома, она не сказала?

– Никак нет, сэр. Она сказала, что приходи, помоги нести. И чтоб я два раза повторил. – Потом я сказал: а где мои двадцать четвертаков? – потому что он уже выпрыгнул из пролетки и скакнул с дорожки в темень, под кусты. Я тоже пошел под кусты и сказал:

– Ты сказал, что дашь мне…

– Хорошо, хорошо! – сказал дядя Родни. Он чуть не на карачках под кустами пробирался; я слышал, как он дышит. – Завтра получишь. Завтра получишь тридцать четвертаков. А пока что катись к дьяволу домой. И если они побывали у Мэнди в домике, то ты про меня ничего не знаешь. Беги отсюда. Быстро!

– Мне бы лучше сегодня мои двадцать, – сказал я.

Он быстро-быстро пробирался под кустами, а я от него не отставал, он тогда назад крутнулся, чуть меня не схватил. Только я вовремя отскочил из кустов; он остался на месте и ну меня крыть, потом нагнулся, и я смотрю – палку поднял, я повернулся – и бежать. А он дальше заторопился, и все жался к кустам, а я тогда пошел, встал у пролетки, потому что мы на другой день после рождества уедем в Джефферсон, и если дядя Родни до тех пор не обернется, я его раньше лета не увижу, а он тогда, небось, будет делать дела с другой уже леди, и плакали мои двадцать четвертаков, как тот никель, когда миссис Такер была нездоровая. Ну, я и стал ждать у пролетки, смотрел на ракеты и римские свечи и слушал, как в городе шутихи хлопают, только уж теперь было поздно, наверно, все магазины закрыты, и дедушке подарка не купишь, даже если дядя Родни вернется и отдаст мне мои двадцать четвертаков. Стою себе, слушаю шутихи и думаю, а может, мне сказать завтра дедушке, что я ему хотел купить подарок, может, он мне все-таки даст пятнадцать центов заместо десяти, и тут вдруг как начали хлопать шутихи у самого дома, куда дядя Родни пошел. Одну за другой пять шарахнули, и снова тихо, а я подумал, ну, сейчас выдадут, наверно, ракеты, а может, и римские свечи. Нет, не выдали. Хлопнули разом пять шутих, и все. Я стал дальше ждать у пролетки, а потом народ кругом из домов посыпал и давай чего-то кричать; смотрю, а все бегут к дому, куда дядя Родни пошел, а какой-то выскочил оттуда со двора и побежал по улице в дедушкину сторону, я даже подумал сперва, что это дядя Родни пролетку забыл, потом вижу – не он.

А дядя Родни все никак не возвращался, и я тогда пошел во двор, где люди собрались, пролетку все равно ведь и оттуда видно, увижу, если дядя Родни из кустов вынырнет; пошел я, значит, во двор, а там мне навстречу шесть человек несут чего-то длинное, еще двое подскочили, хвать меня, и один говорит: вот черт, это же ихний малыш, тот, джефферсонский. И я тогда разглядел, что несли-то оконный ставень, а на нем не понять что в одеяло завернуто, и я сперва даже подумал, что они все пришли помогать дяде Родни нести драгоценности, только дяди Родни было что-то не видать, и один, который нес, сказал:

– Кто? Из малышей? Вот черт, заберите его кто-нибудь отсюда домой.

И меня один дядя взял на руки, только я сказал, что мне надо дожидаться дядю Родни, а он сказал, что дядя Родни теперь без меня обойдется, а я ему: да нет, мне же его здесь вот надо ждать, и сзади кто-то сказал: проклятье, да уведите же его, и мы пошли. Я ехал у дяди на шее, а луна хорошо светила, я оборачивался и видел, как шесть человек несут за нами ставень с большим свертком, и я сказал: это для дяди Родни? – а дядя мне, что трудно сказать, для кого это, скорее для дедушки. И тут я сразу догадался.

– Это говяжий бок, – сказал я. – Вы его дедушке несете.

Тут один дядя фыркнул, не то поперхнулся, а на котором я ехал, сказал, что в общем, да, говяжий бок или вроде того, а я тогда сказал:

– Это дедушке подарок к рождеству. А от кого? Это от дяди Родни?

– Нет, – сказал дядя. – Не от него. Скорее, пожалуй, от мотстаунских мужчин. От всех мотстаунских мужей.

VI

Потом стало еще издали видно дедушкин дом. Всюду горел свет, даже на крыльце, и я увидел, что в передней полно народу, всякие разные леди в шалях, а еще другие шли по дорожке к крыльцу, и я услышал, что в доме, похоже, кто-то поет, и тут папа вышел к воротам как раз когда мы подошли, дядя спустил меня на землю, а Рози, оказывается, тоже ждала у ворот. Только это было никакое не пение, раз музыки не было, это, небось, тятя Луиза опять в слезы ударилась, ей, видно, на пару с дедушкой разонравилось рождество.

– Это дедушке подарок, – сказал я.

– Да, – сказал папа. – Иди с Рози и ложись спать. Мама скоро тоже к тебе придет. А ты пока веди себя хорошо. Слушайся Рози. Ладно, Рози. Забирай его. Побыстрее.

– Сама знаю, что побыстрей, – сказала Рози. Она взяла меня за руку. – Пойдем.

Только мы не во двор, а Рози вышла из ворот, и мы пошли по улице. Я подумал, может, мы хотим в обход к заднему крыльцу, чтоб не через людей, а мы, оказывается, не хотели. Мы шли и шли по улице, и я спросил:

– Куда это мы идем?

А Рози сказала:

– Мы будем спать в доме у одной леди, такая миссис Джордон.

И мы пошли дальше. Я помалкивал. Папа-то меня забыл спросить, чего это я из дому смотался, и лучше-ка я пойду потихоньку спать, может, он и завтра не припомнит. А главное дело, надо будет как-нибудь сыскать дядю Родни и забрать у него мои двадцать четвертаков, пока мы не уехали, ну, ничего, подождем до завтра, может, повезет. Мы шли-шли, и потом Рози сказала: вот он и дом, – и мы зашли во двор, а тут вдруг Рози увидела опоссума. Он сидел на персиммоновом дереве во дворе у миссис Джордон, а луна хорошо светила, и мне его тоже стало видно, и я закричал:

– Беги! Беги возьми лестницу у миссис Джордон!

А Рози сказала:

– Какую тебе еще лестницу! Сейчас же спать!

А я ждать не стал. Я как припустился к дому, а Рози бежала за мной и кричала: Эй, Джорджи! А ну, стой! – а я бежал и не останавливался. Сейчас достанем лестницу, поймаем опоссума и подарим его дедушке напридачу к говяжьему боку, даже и десять центов не надо тратить, а дедушка, наверно, мне тоже даст четвертак, еще двадцать я получу от дяди Родни, и станет у меня двадцать один четвертак, вот будет здорово.

Из сборника «Пустыня»

УХАЖИВАНИЕ

Вот что было в старое время, когда старый Иссетиббеха еще был вождем, а Иккемотуббе, племянник Иссетиббехи, и Давид Хоггенбек, белый человек, который говорил пароходу, куда идти, ухаживали за сестрой Германа Корзины.

Весь Народ жил тогда уже на Плантации. Иссетиббеха и генерал Джексон встретились, обожгли палочки, расписались на бумаге, и через леса протянулась линия, хотя ее не было видно. Она протянулась сквозь лес прямо, как сорока летит, и по одну сторону от нее оказалась Плантация, где вождем был Иссетиббеха, а по другую – Америка, где вождем был генерал Джексон. И теперь, если что-то случалось по одну сторону линии, для одних это было несчастьем, а для других – счастьем, смотря по тому, чем белый человек владел – так уж повелось с самого начала. Но из-за того только, что дело случилось по ту сторону линии, которой даже увидеть нельзя, белые могли назвать его преступлением, караемым смертью, – если только могли дознаться, кто это сделал. Что нам казалось глупым. Одна заваруха тянулась с перерывами неделю: и не из-за того, что белый человек исчез, – он был из тех белых, по ком даже белые не скучают, – а из-за заблуждения, будто его съели. Словно кто– нибудь, как бы он ни проголодался, рискнет съесть мясо вора и труса – в стране, где даже зимой всегда найдется еда, на земле, для которой, как говаривал Иссетиббеха, – когда состарился настолько, что от него ничего другого не требовалось, кроме как сидеть на солнышке и ругать Народ за вырождение, а политиков за жадность и безрассудство, – Великий Дух потрудился больше, а человек меньше, чем для любой земли, о какой он слышал. Но у нас была свободная страна, и если белому захотелось установить правило – даже такое глупое – на своей половине, наше дело маленькое.

Потом Иккемотуббе и Давид Хоггенбек увидели сестру Германа Корзины. Правда, этого никто не миновал, раньше или позже – ни молодой, ни старый, ни холостой, ни вдовый, ни даже тот, кто еще не овдовел, у кого и дома хватало, за чем присмотреть, – хотя кто скажет, в какую дряхлость надо впасть или до какой уступчивости дойти в молодые годы, чтобы не смотреть на их сестру и не кусать себе локти – эх. Потому что такая красавица еще под солнцем не ходила. Вернее, не сидела – потому что она совсем не ходила без крайней нужды. С утра чуть ли не первым звуком на Плантации бывал крик тетки Германа Корзины – почему она не встала и не пошла за водой к роднику с другими девушками, и порою даже до того доходило, что самому Герману Корзине приходилось встать и послать ее; а под вечер тетка кричала, почему она не идет с другими девушками и женщинами мыться – чем она тоже себя не перетруждала. Правда, ей и незачем было. Тому, кто выглядит, как сестра Корзины в семнадцать, восемнадцать и девятнадцать лет, мыться не обязательно.

Потом ее однажды увидел Иккемотуббе, который знал ее всю жизнь, кроме первых двух лет. Он был сын сестры Иссетиббехи. Однажды ночью он взошел на пароход с Давидом Хоггенбеком и уехал. И проходили дни, проходили луны, трижды приходила высокая вода, и старый Иссетиббеха ушел в землю, и сын его Мокегуббе уже год был вождем, когда Иккемотуббе вернулся, называясь теперь Дуумом, с белым другом по имени Кавалер Сьё Блонд де Витри и восемью новыми рабами, которые нам тоже были ни к чему, в расшитой золотом шляпе и плаще, с золотой коробочкой крепкого порошка и ивовой корзиной с другими четырьмя щенками, которые еще не сдохли, а через два дня умер маленький сын Мокетуббе, а через три Иккемотуббе, называвшийся теперь Дуумом, сам стал вождем. Но тогда он еще не был Дуумом. Он был еще просто Иккемотуббе, просто парень, первый на Плантации, и скакал на коне лучше и быстрее всех, плясал дольше всех, напивался пьянее всех, и любили его больше всех – и парни, и девушки, и даже женщины постарше, им бы о другом подумать. И вот он однажды увидел сестру Германа Корзины, которую знал всю жизнь, кроме первых двух лет.

Когда Иккемотуббе посмотрел на нее, мой отец, Ночная Сова и Сильвестров Джон стали смотреть в другую сторону. Потому, что он был первым среди них, и они любили его, когда он был еще просто Иккемотуббе. Они держали для него другую лошадь, когда, обнажившись до пояса, смазав тело и волосы медвежьим салом, как на скачках (только тут в медвежье сало был подмешан мед), с одним веревочным недоуздком, без седла, как на скачках, Иккемотуббе проезжал на своем новом скаковом пони мимо крыльца, где сестра Германа Корзины лущила горох или кукурузу и кидала в серебряный винный кувшин, который перешел к ее тетке по наследству от жены старого Давида Колберта – двоюродной бабки ее троюродной сестры по мужу, а Через-Ручей-Колода (тоже парень, только на него никто не обращал внимания: он на лошадях не скакал, петухов не стравливал, в кости не играл, и даже когда его заставляли, не мог плясать хотя бы так, чтобы у других в ногах не путаться, и каждый раз позорил себя и всех, хворая после каких-нибудь пяти-шести рогов водки, чужой к тому же) стоял, прислонясь к столбу крыльца, и дул в свою губную гармошку. А потом один из парней держал скакового пони, а Иккемотуббе на своей выезженной кобыле, в цветастом жилете, хвостатом сюртуке и бобровой шапке, в которой он выглядел представительнее пароходного шулера и богаче самого водочника, проезжал мимо крыльца, где сестра Германа Корзины лущила другой стручок гороха, а Через– Ручей-Колода сидел прислонясь к столбу, и дул в губную гармошку. Потом Иккемотуббе оставлял кобылу другому парню, а сам шел к Герману Корзине и в своей красивой одежде сидел на крыльце, где сестра Германа Корзины лущила над серебряным кувшином, наверно, уже третий стручок гороха, а Через-Ручей-Колода лежал на полу и дул в губную гармошку. А когда приехал продавец водки, Иккемотуббе и другие парни пригласили Через-Ручей-Колоду в лес, – пока не устали нести его. И хотя большая часть вылилась из него обратно без пользы, после семи-восьми рогов Через-Ручей-Колода по обыкновению захворал и уснул, а Иккемотуббе вернулся на крыльцо Германа Корзины, где день-другой ему не надо было не слушать губную гармошку.

Наконец Ночная Сова подал мысль: «Пошли подарок тетке Германа Корзины». Но единственным, что имел Иккемотуббе и не имела тетка Германа Корзины, был новый скаковой пони. И немного погодя Иккемотуббе сказал: «Видно, я хочу эту девушку даже больше, чем я думал», и послал Ночную Сову привязать недоуздок своего скакового пони к ручке кухонной двери Германа Корзины. Потом ему вспомнилось, что тетке Германа Корзины не всегда удается заставить сестру Германа Корзины выйти даже за водой к роднику. Кроме того, эта тетка была троюродной сестрой по мужу внучатой племянницы жены старого Давида Колберта, главного вождя всех чикасо в нашем краю, и на семью и род Иссетиббехн смотрела вообще как на грибы.

– Но мы же знаем, что Герман Корзина может заставить ее подняться и выити за водой к роднику, – сказал мой отец. – И я никогда от него не слышал, чтобы жена старого Давида Колберта, или племянница его жены, или чьей-нибудь еще жены племянница или тетка были лучше прочих. Отдай лошадь Герману.

– Я могу сделать лучше, – сказал Иккемотуббе. Потому что ни на Плантации, ни в Америке, от Начеза до Нэшвилла, не было такой лошади, чтобы новому скаковому пони Иккемотуббе приходилось смотреть ей в хвост. – Я вызову Германа на скачку за его влияние на сестру. Беги, – сказал он моему отцу. – Перехвати Ночную Сову, пока он не дошел до дома. – Так что мой отец успел вовремя и привел пони. Но на всякий случай – если бы тетка Германа Корзины смотрела из кухонного окна или еще что-нибудь – Иккемотуббе послал Ночную Сову и Сильвестрова Джона за корзиной со своими бойцовыми петухами, хотя на них надежды было мало, потому что тетка Германа Корзины все равно держала лучших петухов на Плантации и каждое воскресное утро выигрывала все деньги. А потом Герман Корзина отказался влиять, так что скачка была бы просто на деньги и для интересу. А Иккемотуббе сказал, что от денег ему проку нет, и какой уж там интерес, когда проклятая девчонка ни днем ни ночью не идет из головы и весь белый свет ему опостылел. Но водочник всегда приезжал, так что день-другой ему хотя бы не надо было не слушать губную гармошку.

Потом и Давид Хоггенбек посмотрел на сестру Германа Корзины, которую он тоже видел каждый год с тех пор, как пароход первый раз пришел на Плантацию. Рано или поздно кончалась даже зима, и мы начинали следить за отметкой, которую сделал на пристани Давид Хоггенбек, чтобы мы знали, когда воды станет довольно и пароход сможет идти. Потом река поднималась до отметки, и действительно, через день-другой на Плантации раздавался крик парохода. И тогда весь Народ – и мужчины, и женщины, и дети, и собаки, и даже сестра Германа Корзины – потому что Иккемотуббе приводил лошадь, чтобы она могла доехать, а оставался только Через-Ручей-Колода (но не в доме, даже если было холодно, – потому что тетка Германа Корзины не пускала его в дом, где приходилось бы все время через него перешагивать, – а на крыльце, на корточках, в одеяле, с горшком углей под одеялом), – собравшись на пристани, наблюдал, как движется среди деревьев чердак и труба, и слушал, как пыхтит труба и быстро шлепают по воде его ноги (если, конечно, пароход не кричал). Потом становилась слышна скрипка Давида Хоггенбека, а потом появлялся сам пароход и проходил последний кусок реки, как скаковая лошадь, распуская хвост дыма и кидая ногами воду, как лошадь на скаку кидает грязь, и капитан Студенмейр, который был хозяином парохода, жевал табак в одном окошке, а Давид Хоггенбек играл на скрипке в другом, и между ними виднелась голова мальчишки-негра, который вертел колесо и был почти вдвое меньше капитана Студенмейра и почти втрое меньше Давида Хоггенбека. И весь день напролет продолжалась торговля, хотя Давид Хоггенбек в ней участвовал мало. А всю ночь напролет продолжались танцы, и в них Давид Хоггенбек участвовал больше всех. Потому что он был едва ли не больше любых двух парней вместе взятых, и хотя про такого не скажешь, что он создан для танцев или для бега, двойной величины тело, вмещавшее вдвое больше обычного водки, как будто и плясать могло вдвое дольше, пока парни не выбывали один за одним, и Давид Хоггенбек не оставался в одиночестве. А потом начинались скачки и еда, и хотя Давид Хоггенбек лошадей не держал и не ездил на них, потому что никакая лошадь под ним не могла бежать быстро, он каждый год ел на деньги против любых двух парней, которых выставлял народ, – и Давид Хоггенбек всегда выигрывал. Потом вода спадала до отметки, которую он сделал на пристани, и пароходу пора было отправляться, пока в реке хватало воды, чтобы ему ходить.

И вот пароход не ушел. Река начала мелеть, а Давид Хоггенбек все играл на скрипке у Германа Корзины на крыльце, где сестра Германа Корзины смешивала что-то для готовки в серебряном винном кувшине, а Иккемотуббе сидел спиной к столбу в своей красивой одежде и в бобровой шапке, а Через-Ручей-Колода лежал на полу, держа в ладонях перед лицом губную гармошку, хотя теперь не слышно было, дует он в нее или нет. Потом стало видно отметку, которую Давид Хоггенбек сделал на пристани, а он все играл на скрипке у Германа Корзины на крыльце, куда Иккемотуббе перенес из своего дома кресло-качалку, чтобы сидеть, пока Давиду Хоггенбеку не придется показывать пароходу дорогу обратно в Начез. И весь этот день Народ стоял на пристани и смотрел, как пароходные рабы кормят пароход дровами, чтобы он мог ходить; а большую часть ночи – когда Давид Хоггенбек пил вдвое больше и плясал вдвое дольше, чем даже сам Давид Хоггенбек, так что он пил вчетверо больше и плясал вчетверо дольше самого Иккемотуббе, даже того Иккемотуббе, который, наконец, посмотрел на сестру Германа Корзины или, по крайней мере, посмотрел на кого-то, кто смотрел на нее, – те из Народа, что постарше, стояли на пристани и смотрели, как рабы кормят пароход дровами – не для того, чтобы он ходил, а для того, чтобы он кричал, – между тем как Капитан Студенмейр высовывался из чердака, привязав конец кричальной веревки к дверной ручке. А на другой день капитан Студенмейр сам пришел на крыльцо и ухватился за конец скрипки Давида Хоггенбека.

– Вы уволены, – он сказал.

– Ладно, – сказал Давид Хоггенбек.

Тогда Капитан Студенмейр ухватился за конец скрипки Давида Хоггенбека.

– Нам придется вернуться в Начез, там я достану денег, чтобы рассчитаться с вами, – сказал он.

– Оставьте деньги в салуне, – сказал Давид Хоггенбек. – Я приведу судно в следующую весну.

Потом настала ночь. Потом вышла тетка Германа Корзины и сказала, что если они намерены оставаться здесь всю ночь, то пусть Давид Хоггенбек хотя бы перестанет играть на скрипке и даст людям спать. Потом она вышла и велела сестре Германа Корзины идти в дом и ложиться. Потом вышел Герман Корзина и сказал: «Правда, ребята. Сами посудите». Потом вышла тетка Германа Корзины и сказала, что в следующий раз она выйдет с охотничьим ружьем покойного дяди Германа Корзины. Тогда Иккемотуббе и Давид Хоггенбек оставили Через-Ручей-Колоду лежать на полу и сошли с крыльца.

– Покойной ночи, – сказал Давид Хоггенбек.

– Я провожу тебя до дому, – сказал Иккемотуббе. И они пошли через Плантацию к пароходу. Было темно, и в брюхе у него огонь не горел, потому что капитан Студенмейр спал под задним крыльцом Иссетиббехи. Потом Иккемотуббе сказал:

– Покойной ночи.

– Я провожу тебя до дому, – сказал Давид Хоггенбек. И они пошли через Плантацию к дому Иккемотуббе. Но на этот раз Давид Хоггенбек не успел пожелать покойной ночи, потому что едва они подошли к дому, Иккемотуббе тут же повернул и отправился обратно к пароходу. Потом он побежал, потому что Давид Хоггенбек все еще не был похож на человека, который может быстро бегать. Но он не был похож и на человека, который может долго плясать, так что когда Иккемотуббе добежал до парохода, повернулся и побежал обратно, он был лишь чуть-чуть впереди Давида Хоггенбека. И когда подбежали к его дому, и Иккемотуббе по-прежнему был лишь чуть-чуть впереди Давида Хоггенбека, он остановился, дыша чаще обычного, но лишь чуть-чуть чаще, и распахнул перед Давидом Хоггенбеком дверь.

– Мой дом – не ахти какой дом, – сказал он. – Но он – твой. – И эту ночь они проспали в доме Иккемотуббе, на его кровати. А на другой день, хотя Герман Корзина опять ограничился тем, что пожелал ему успеха, Иккемотуббе послал моего отца с Сильвестровым Джоном за своей верховой лошадью, чтобы привезти тетку Германа Корзины, и с Германом Корзиной поскакал наперегонки. И скакал он быстрее всех, когда-либо скакавших на Плантации. Он выиграл много длин лошадиного тела и на глазах у тетки Германа Корзины заставил Германа Корзину взять все деньги, как будто не он, а Герман Корзина победил, а вечером послал Ночную Сову привязать недоуздок скакового пони к ручке кухонной двери Германа Корзины. Ночью, однако, тетка Германа Корзины даже не сделала им предупреждения. Она сразу вышла с ружьем покойного дяди Германа Корзины, и Иккемотуббе довольно быстро понял, что к нему это тоже относится. Так что они с Давидом Хоггенбеком оставили Через-Ручей-Колоду лежать на крыльце и по дороге к пароходу и обратно первым делом завернули на минуту к моему отцу, но когда отец с Ночной Совой нашли, наконец, Иккемотуббе, чтобы сообщить ему, что тетка Германа Корзины, наверное, спрятала скакового пони далеко в лесу, поскольку им так и не удалось найти его, Иккемотуббе с Давидом Хоггенбеком уже спали в кровати Давида Хоггенбека на пароходе.

Наутро приехал водочник, и днем Иккемотуббе с другими парнями пригласил Через-Ручей-Колоду в лес, и вскоре мой отец с Сильвестровым Джоном вернулся из лесу за тарантасом водочника и, вдвоем правя тарантасом – с Через-Ручей-Колодой, который лежал ничком на крыше маленького домика, где ездят бочонки с водкой, и Иккемотуббе, который стоял на крыше домика в старом генеральском сюртуке, подаренном Иссетиббехе генералом Джексоном, скрестив на груди руки и поставив ногу на спину Через-Ручей-Колоды, – медленно проехали мимо крыльца, где Давид Хоггенбек играл на скрипке, а сестра Германа Корзины смешивала что-то для готовки в серебряном винном кувшине. А ночью, когда отец с Ночной Совой разыскали Иккемотуббе, чтобы сообщить ему, что они до сих пор не нашли, где прячет пони тетка Германа Корзины, Иккемотуббе и Давид Хоггенбек были в доме Иккемотуббе. А на другой день Иккемотуббе с парнями пригласил в лес Давида Хоггенбека, и на этот раз они появились не скоро, а когда появились, тарантасом правил Давид Хоггенбек, а ноги Иккемотуббе и других парней свисали из двери водочного домика, как плети сухого винограда, и генеральский сюртук Иссетиббехи был связан рукавами на шее одного из мулов. И в ту ночь никто не разыскивал скакового пони, а Иккемотуббе, когда проснулся, даже не мог понять, где он. И скрипку Давида Хоггенбека он услышал раньше, чем смог выбраться из-под других парней и вылезти из водочного домика, потому что в эту ночь ни тетка Германа Корзины, ни сам Герман Корзина, ни ружье покойного дяди Германа Корзины, наконец, не могли убедить Давида Хоггенбека уйти с крыльца или хотя бы прекратить игру на скрипке.

Так что на другое утро Иккемотуббе и Давид Хоггенбек сидели на корточках в укромном уголке леса, а парни, кроме Сильвестрова Джона и Ночной Совы, опять разыскивавших пони, стояли на страже.

– А можно было бы подраться за нее, – сказал Давид Хоггенбек.

– Можно было бы подраться, – сказал Иккемотуббе. – Только белые и Народ дерутся по-разному. Мы деремся на ножах, чтобы ранить сильно и ранить быстро. И это было бы хорошо, если бы я проиграл. Потому что я хотел бы сильной раны. Но если мне удастся победить, я не хочу, чтобы ты был сильно ранен. Для настоящей победы мне нужно, чтобы ты там был и видел. В день свадьбы я хочу, чтобы ты был – хотя бы где-нибудь – а не лежал завернутый в одеяло на помосте в лесу, дожидаясь, когда уйдешь в землю. – И отец рассказывал, как Иккемотуббе положил руку на плечо Давиду Хоггенбеку и улыбнулся ему. – Если бы это меня устраивало, мы не сидели бы тут на корточках и не обсуждали, что делать. Я думаю, тебе это понятно.

– Думаю, что да, – сказал Давид Хоггенбек.

И отец рассказывал, что тут Иккемотуббе снял руку с плеча Давида Хоггенбека.

– А водку мы уже пробовали, – сказал он.

– Водку мы пробовали, – сказал Давид Хоггенбек.

– Даже скаковой пони и генеральский сюртук не помогли мне, – сказал Иккемотуббе. – Я приберегал их, как две лучших карты.

– Я бы не сказал, что сюртук совсем не помог, – заметил Давид Хоггенбек. – Ты в нем прекрасно выглядел.

– Эх, – отозвался Иккемотуббе, – Мул – тоже. – И отец рассказывал, что Иккемотуббе уже не улыбался, а, сидя на корточках рядом с Давидом Хоггенбеком, прутиком чертил на земле закорючки. – Выходит, осталось только одно, – сказал он. – И здесь я тоже побит, еще до начала.

В тот день они ничего не ели. А ночью, когда Через-Ручей-Колода остался лежать один на крыльце у Германа Корзины, они, вместо того чтобы походить, а потом побегать взад-вперед между домом Иккемотуббе и пароходом, сразу пустились бежать, как только сошли с крыльца. И спать легли в лесу, где не было не только искушения поесть, но и никакой возможности, и откуда они могли еще пробежаться как следует до Плантации – для аппетита перед состязанием. Потом наступило утро, и они побежали туда, где их ждали верхами мой отец и другие парни – чтобы сообщить Иккемотуббе, что они до сих пор не нашли, где же эта самая тетка Германа Корзины прячет пони, и проводить их назад через всю Плантацию к скаковому кругу, где около стола собрался Народ во главе с Иссетиббехой, который сидел в качалке Иккемотуббе, принесенной с крыльца Германа Корзины, а позади на скамейке – судьи. Сначала был перерыв, во время которого десятилетний мальчик обежал скаковой круг, чтобы они пока отдышались. Затем Иккемотуббе и Давид Хоггенбек заняли свои места у концов стола друг против друга, и Ночная Сова дал команду.

Сперва каждый съел столько тушеных птичьих потрохов, сколько другой мог захватить из горшка обеими руками. Затем каждый получил столько яиц дикой индейки, сколько ему было лет; Иккемотуббе – двадцать два, а Давид Хоггенбек – двадцать три, хотя Иккемотуббе отказался от преимущества и пообещал, что тоже съест двадцать три. Тогда Давид Хоггенбек стал доказывать, что ему полагается на одно больше, и он съест двадцать четыре, – пока Иссетиббеха не велел им обоим замолчать и заниматься делом, – и Ночная Сова пересчитал скорлупки. Потом были лапы, селезенка и язык медведя, хотя Иккемотуббе немного постоял и поглядел на свою половину, когда Давид Хоггенбек уже ел. И на половине, когда Давид Хоггенбек уже кончал, Иккемотуббе опять остановился и посмотрел на еду. Но все было в порядке; на лице его была слабая улыбка, такая, какую у него случалось видеть парням под конец трудного бега, когда он двигался не потому, что еще был жив, а потому, что он был Иккемотуббе. И он закончил, и Ночная Сова пересчитал кости, женщины поставили на стол жареного поросенка, Иккемотуббе с Давидом Хоггенбеком перешли к хвосту поросенка, посмотрели друг на друга поверх него, и Ночная Сова даже дал команду начинать, перед тем. как дал команду остановиться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю