355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Катберт Фолкнер » Собрание рассказов » Текст книги (страница 27)
Собрание рассказов
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:41

Текст книги "Собрание рассказов"


Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)

С так и не зажженной сигаретой в руке он хотел пройти дальше. Но вместо этого остановился и посмотрел вниз на ребенка. Тот сидел на дорожке у ног женщины, окруженный крошечными оловянными фигурками, одни стояли, другие лежали ничком. Опрокинутая и теперь пустая корзинка валялась рядом. Потом судья увидел, что фигурки были римские солдатики с различными увечьями – кто без головы, а кто без рук и без ног, – разбросанные кругом, одни уткнулись лицом в пыль, другие глядели в небо, воинственные, усталые, непостижимые, лежа на милосердной и непостижимой земле. Точно посередине каждой предплюсны ребенка был маленький шрам. На раскрытой ладони был третий шрам, а когда судья с насмешливым и спокойным недоумением посмотрел вниз, ребенок опрокинул стоявших солдатиков, и он увидел четвертый шрам. Ребенок заплакал.

– Ш-ш-ш-ш-ш, – сказала женщина. Она посмотрела на судью, затем опустилась на колени и расставила солдатиков. Ребенок плакал непрерывно, сильно, протяжно, неторопливо, бесстрастно, без слез. Его лицо было в полосах грязи.

– Посмотри! – сказала женщина. – Видишь? Вот и Пилат! Посмотри!

Ребенок умолк. Не плача, он сидел в пыли, глядя на солдатиков с таким же непостижимым выражением, как и у них, безразлично, сдержано, значительно. Женщина снова опрокинула солдатиков.

– Вот! – воскликнула она ласково. – Видишь?

Еще мгновение ребенок сидел тихо. Потом он начал плакать. Она взяла его на руки и села на скамейку, укачивая его и глядя на судью.

– Ну-ну, – повторяла она, – успокойся.

– Он болен? – спросил судья.

– О нет. Ему просто надоели игрушки, как это бывает у детей. – Она укачивала ребенка ласково и безмятежно. – Ну-ну, джентльмен на тебя смотрит.

Ребенок, не умолкая, плакал.

– А есть у него другие игрушки? – спросил судья.

– О да, конечно. Так много, что я не решаюсь ходить по дому в темноте. Но больше всего он любит своих солдатиков. Старый господин, который живет здесь уже давно и, как говорят, довольно богатый, подарил их ему. Старый господин с седыми усами и глазами навыкате, какие бывают у пожилых людей, слишком любящих поесть; я ему так и говорю. У него есть лакей, который носит его зонтик, пальто и плед, и он сидит с нами иногда больше часа, разговаривая и тяжело дыша. У него всегда с собой конфеты или еще что-нибудь сладкое.

Она посмотрела на ребенка, ее лицо было спокойно и задумчиво. Он плакал, не умолкая. Насмешливо, недоуменно смотрел судья на грязные, израненные ноги ребенка. Женщина подняла глаза и проследила за его взглядом.

– Вы смотрите на его шрамы и думаете, откуда они. Это сделали дети во время игры. Конечно, они не знали, что могут причинить ему боль. Я думаю, они удивились не меньше, чем он сам. Вы знаете, как ведут себя дети, когда им скучно.

– Да, – сказал судья. – У меня тоже был сын.

– У вас есть сын? Почему вы не взяли его с собой? Я уверена, что мой малыш был бы очень рад поиграть с ним в солдатиков.

Зубы судьи чуть блеснули.

– По-моему, он уже не в том возрасте, чтобы интересоваться игрушками. – Он достал из портфеля фотографию. – Это был мой сын.

Женщина взяла фотографию. Ребенок плакал упорно и громко.

– Да ведь это Говард. Вот тебе раз, мы же видим его каждый день. Он каждый день проезжает мимо. Иногда он останавливается и дает нам покататься. Я иду рядом и поддерживаю его. – добавила она, мельком взглянув на судью. Она показала карточку ребенку. – Посмотри! Видишь, это Говард на своем пони. Видишь?

Не переставая плакать, ребенок рассматривал фотографию, на его лице, измазанном грязью и слезами, было отрешенное и безразличное выражение, как будто одновременно он жил двумя непохожими, обособленными друг от друга жизнями. Она отдала карточку судье.

– По-видимому, вы его ищете.

– М-да, – произнес судья сквозь зубы.

Он осторожно положил фото в портфель, держа в пальцах незажженную сигарету. Женщина, подобрав юбку, подвинулась на скамейке, освобождая ему место.

– Не хотите ли присесть? Он обязательно проедет мимо.

– М-да, – пробормотал судья снова. Он посмотрел на нее с недоумением, затуманенным взором старого человека. – А, знаете, это похоже на правду. Вы говорите, он всегда ездит на одном и том же пони?

– Ну да.

Она смотрела на него серьезно, со спокойным удивлением.

– Сколько же, по-вашему, лет пони?

– Да как вам сказать… Они как раз подходят друг к другу.

– Значит, молоденький пони?

– Пожалуй… да. Да.

Она смотрела на него широко раскрытыми глазами.

– М-да, – снова произнес судья сквозь зубы.

Он осторожно закрыл портфель. Из кармана он достал полдоллара.

– Возможно, ему надоели солдатики. Возможно, это…

– Спасибо, – сказала она. Она и не взглянула на монету. – Ваше лицо так печально. Ну вот, когда вы думаете, что улыбаетесь, оно у вас еще печальнее. Вам нехорошо?

Она взглянула на протянутую руку. Она даже не попыталась взять монету.

– Он только потеряет ее. А монетка такая красивая и блестящая. Когда он подрастет и будет аккуратнее обращаться с мелкими предметами… Он ведь еще такой маленький.

– Понимаю, – сказал судья. – Ну, я думаю, мне пора…

– Подождите здесь с нами. Он всегда проезжает мимо. Здесь вы скорее увидите его.

– Так, – сказал судья. – На пони, на том же самом пони. Дело в том, что пони было бы сейчас тридцать лет. Этот пони умер у меня, когда ему было восемнадцать, шесть лет на нем уже никто не ездил. Это было двенадцать лет назад. Пожалуй мне лучше уйти.

Ему снова стало не по себе. Вдвойне не по себе – ведь теперь ему приходилось дюйм за дюймом пробивать себе дорогу в узком проходе против толпы, которая в тот раз двигалась вместе с ним.

– По крайней мере, я теперь знаю, куда иду, – думал он, проталкиваясь, в своей измятой шляпе, волоча за собой палку и портфель, – чего я, кажется, не знал раньше.

Но вот, наконец, он был свободен и, взглянув на часы на здании суда, чего он никогда не забывал делать, выходя из присутствия, он увидел, что у него есть время до ужина, пока соседи не увидят его шествующим мимо в свой час. «Я еще успею сходить на кладбище», – подумал он и, поглядев вниз в свежую, недавно вырытую яму, раздраженно выругался, потому что несколько комьев грязи упали или были брошены на соседнюю мраморную плиту. – «Черт бы побрал этого Петтигру, – сказал он. – Мог бы проследить за этим. Я же сказал ему, что хочу, чтобы две из них были расположены как можно ближе друг к другу, но уж…» Встав на колени, он попытался очистить плиту. Но у него хватило сил лишь соскрести грязь, залепившую надпись: «Говард Эллисон II. 3 апреля 1903 – 22 августа 1913» и таинственные готические буквы у подножия: «Auf Wiedersehen, мой мальчик». Он гладил, ласкал буквы, хотя они были очищены от грязи, его лицо было задумчивым, спокойным, он будто говорил человеку, которого Мазершед назвал Ингерсоллом: «Видите ли, если бы я мог поверить в то, что увижу его, смогу коснуться его снова, я бы не потерял его. А если бы я не потерял его, у меня никогда не было бы сына. Потому что я есмь в результате и вследствие утраты. Я не знаю, ни чем я был, ни чем буду. Но так как есть смерть, я знаю, что я есмь. И это и есть то бессмертие, которое доступно разуму и к которому должна стремиться плоть. Что-либо другое существует для простонародья, для черни, которая не может настолько любить сына, чтобы потерять его». Его лицо выражало недоумение и бесконечную усталость, он все еще водил рукой по равнодушным буквам, лишь слегка касаясь их. «Нет, я не нуждаюсь в этом. Лгать здесь, рядом с ним, невыносимо для меня. Между нами будет стена праха, и это такая же правда, как то, что он прах все эти двадцать лет. Но однажды я тоже стану прахом. И тогда, – он говорил теперь решительно, спокойно, торжественно, – кто сможет утверждать, будто для того, чтобы поддерживать огонь любви, обязательно нужны живая плоть и кровь?»

Было уже поздно. «Может быть, в это самое мгновение они переводят назад стрелки часов», – думал он, шагая вдоль улицы к своему дому. Сейчас должно было послышаться жужжание косилки, и тут, уже разозлившись на Джейка, он заметил перед воротами вереницу автомобилей, и вдруг он очень заторопился. Но не настолько, чтобы, увидев колымагу, которая стояла во главе кортежа, не разозлиться снова. «Черт бы побрал этого Петтигру! Я же сказал ему в присутствии свидетелей, когда подписывал свое завещание! Чтобы меня провезли по Джефферсону ногами вперед со скоростью сорок миль в час! Не мог уж найти для меня пару приличных лошадей. Ну, подожди, мы с тобой еще встретимся. Вот возьму и явлюсь тебе, как бы мне посоветовал Джейк».

Но он должен спешить. Он торопливо обогнул дом и вошел через черный ход, заметив при этом, что газон аккуратно подстрижен, будто это было сделано только сегодня. Затем он ощутил слабый запах цветов и услышал голоса; у него как раз оставалось время выскользнуть из пальто и пижамы и аккуратно повесить их в стенной шкаф, и пройти через холл, где пахло срезанными цветами и где стоял приглушенный шум голосов, и юркнуть в свою одежду. Ее недавно отгладили, и лицо его было выбрито. Тем не менее одежда была его собственной, и он сладостно отдавался старому, знакомому чувству, которое не мог изгладить никакой утюг, с таким же наслаждением, с каким вытягивал под одеялом в зимнюю ночь свое усталое тело.

«Да, – сказал он человеку, которого Мазершед назвал Ингерсоллом, – это самое прекрасное, что может быть, несмотря ни на что. Старый человек ни в чем не чувствует себя так уютно, как в своей собственной одежде: со своими старыми мыслями и убеждениями, со своими старыми руками и ногами, локтями, коленями и плечами, к которым он так привык».

И теперь с тихим, слабым, приглушенным, деликатным звуком ушел свет, и в какой-то исчезающий миг на него повеяло зловещим, мрачным запахом погубленных цветов; и тут он осознал, что монотонно бубнящий голос затих. «В моем собственном доме, – подумал он, ожидая, когда исчезнет запах цветов, – а я так и не заметил, ни кто говорил, ни когда это кончилось». Затем он услышал или почувствовал чинное шарканье ног вокруг него, и вот он уже лежал в надвинувшейся темноте, скрестив руки на груди, будто спал, как спят старые люди в ожидании последнего мгновения. И оно пришло. Он негромко произнес вслух, насмешливо, иронично, спокойно, как говорил каждую ночь, ложась спать в своей одинокой, мирной комнате, перед тем как дыхание оставило его тело, и он, казалось, быстро оглянулся, прежде чем войти во врата сна: «Господа присяжные, вы можете продолжать».

ЧЕРНАЯ МУЗЫКА
I

Это история Уилфреда Миджлстона, баловня фортуны, избранника богов. Комочек жалкой плоти, подгоняемый часами и звонками, он пятьдесят шесть лет ходил по унылым каменным улицам, и унылые витрины магазинов отражали его – маленького, замызганного, невзрачного человечка вслед которому не обернется ни женщина, ни мужчина. Затем настал миг апофеоза – для самого Миджлстона совсем не краткий – и, как некогда пророка Илию, вознес его в зареве к непостижимому небу над потерянной для него землей.

Я повстречал его в Ринконе (порт в Пуэрто-Рико), городке не больше танкера, маячащего у стальных доков нефтяной компании «Универсал»: всего одна улица с рядком пальм и домишек, с косыми следами босых ног в пыли, на которую днем ложатся резкие тени, а ночью бросают свет огромные, яркие звезды.

– Он из Штатов, – рассказали мне. – Живет здесь уже двадцать пять лет. За это время ничуть не изменился, даже десятка испанских слов не выучил. Правда, одежда вот вся износилась.

По его виду никак нельзя было сказать, что он очень старый, что время не щадит и его; он не выучил почти ни слова из языка тех людей, среди которых прожил двадцать пять лет и, казалось, собрался и умереть. Казалось! Он нигде не работал; кроткий, безнадежно кроткий человечек, похожий на счетовода из басен Джорджа Эйла (американский сатирик), нарядившегося бродягой на пресвитерианский маскарад 1890 года; кроткий и очень счастливый.

Очень счастливый и очень бедный.

Может быть, и вправду бедный, а может, только прикидывается. Но теперь-то его не тронут. Мы ему об этом говорили еще тогда, как он приехал. «Чего же ты, – сказали мы, – трать их, поживи в свое удовольствие. Про них, небось, давно забыли». Да если бы я пошел на такой риск, на кражу, а потом по гроб жизни маялся в этой дыре, уж я бы ими попользовался всласть!

– Кем это «ими»? – спросил я.

– Деньгами. Деньги он украл, вот и пришлось ноги уносить. А чего ради, спрашивается, он сюда приехал и живет тут уже целых двадцать пять лет? Закатами любуется?

– На богача он не похож, – сказал я.

– Это уж точно. Куда ему! Одна физиономия чего стоит! Да у такого и мозгов не хватит украсть как следует. А уж удержать, что украл, и подавно. Видно, вы правы. Видно, ему только и досталось, что проклятья вдогонку, когда он удирал. А там, откуда он удрал, кто-то спокойно тратит себе эти денежки и два раза в неделю распевает в церковном хоре.

– Так оно обычно и бывает? – спросил я.

– Именно так, черт их всех подери. Какой-то подонок, слишком богатый, чтобы рисковать самому, отсиживается в тени, а другой, болван из болванов, который, может, за всю жизнь и не видел сразу две с половиной тысячи, – таскает ему из огня каштаны. Две с половиной тысячи! Совсем не мало, если они в кармане у кого-то другого. Но когда надо в спешке собираться и удирать за тысячу миль, да самому за все платить – надолго, думаете, их хватит?

– На сколько же? – спросил я.

– Года на два, не больше. Черт! А потом я… – он осекся и злобно уставился на меня. А ведь именно я платил за кофе и за хлеб, который лежал на столе между нами.

– Кого это вы из себя строите? Пинкертона?

– Да нет же. Я не хотел вас обидеть. Просто любопытно, сколько времени он продержался на две с половиной тысячи долларов?

– А кто сказал, что у него было две с половиной тысячи? Это я так, к слову. У него и двухсот пятидесяти сроду не было. А если было, видно, он их здорово припрятал – до сих пор где-нибудь гниют. Прикатил сюда и сел нам, белым, на шею, а когда нам надоело, пристроился около мексиканцев. Надо же дойти до такого – трястись над ворованными деньгами и побираться у этих грязных максикашек! А ведь мог бы жить, как положено белому человеку.

– Да, может, он и не крал никаких денег, – сказал я.

– Тогда чего же он здесь торчит?

– Вот я, например, тоже здесь.

– А если и вы сбежали, я ведь не знаю?

– То-то и оно, что не знаете, – сказал я.

– И знать не хочу. Не мое это дело. У каждого свои дела, и уж кто– кто, а я в них совать нос не собираюсь. Но что знаю – то знаю: у человека, у белого человека, должна быть черт знает какая причина, чтобы… Сейчас-то, может, у него никаких причин уже нет. Только не пытайтесь мне доказать, будто белый просто так возьмет и прикатит сюда смерти дожидаться.

– И вы полагаете, что кража – единственная причина?

Он взглянул на меня презрительно, почти брезгливо.

– Няньку с собой, случаем, не возите? Вам без нее нельзя, пока людей толком не узнаете. Да каждый человек – и плевать, кто он такой и громко ли поет в церковном хоре, – каждый потащит, если, конечно, уверен, что кража сойдет ему с рук. Пока вы этого не поняли, валяйте-ка лучше домой, к мамаше под крылышко.

Через улицу я наблюдал за Миджлстоном. Он стоял возле стайки голопузых ребятишек, которые возились в пыли под деревьями, – маленький, замызганный, в грязных мешковатых штанах из тика.

– Как бы там ни было, – сказал я, – его это, видно, не волнует.

– Его-то? Да ему и в голову не придет, что можно о чем-то волноваться. Мозгов не хватит.

Очень бедный и очень счастливый. Наконец настал и его черед разделить со мной хлеб и кофе. Нет, не совсем так! Я сам пригласил его позавтракать, когда мне, наконец, удалось отделаться от его горемычных соотечественников вроде первого собеседника – людей изрядно потрепанных, вечно небритых, которых полным-полно было в кафе и барах, где среди белозубых, смуглых, учтивых, задумчивых местных жителей они шумно толковали про превосходство белой расы, про свои обиды и всяческие несправедливости. Мне даже пришлось его уговаривать. Миджлстон явился в назначенный час, в тех же грязных брюках, но рубашка на нем теперь была белая, непорванная, выглаженная, и он даже побрился. Угощение он принял с достоинством, без угодливой суетливости. А когда поднял чашку, я обратил внимание, что пальцы у него дрожат, – ему было даже трудно донести ее до рта. Заметив мой взгляд, Миджлстон впервые поднял на меня глаза, и я увидел, какие они старые. Как бы извиняясь за свою неловкость, он сказал:

– Два дня почти ничего не ел.

– Целых два дня?

– Климат тут жаркий. А в жару человеку много не надо. Лучше себя чувствуешь на пустой желудок. Когда я сюда приехал, из-за еды мне первое время тяжелей всего приходилось. Дома-то я, ох, как любил поесть.

– Понятно, – сказал я.

Как он ни отказывался, я попросил принести мясо. И он его съел, съел до последнего кусочка.

– Подумать только, – сказал он, – уже двадцать пять лет так не завтракал. Когда человек в годах, ему трудно отказываться от старых привычек. Да, сэр. Вот как уехал из дома, ни разу толком не позавтракал.

– А назад возвращаться не думаете? – спросил я.

– Да нет. Здесь мне хорошо. И жизнь тут простая. Никаких забот. С утра до ночи делай что хочешь (раньше-то я чертежником работал у архитектора). Нет, назад мне ни к чему.

Он посмотрел на меня. Лицо его стало сосредоточенным, настороженным, как у ребенка, когда он хочет что-то рассказать, открыть какой-то секрет.

– Вовек не догадаетесь, где я ночую.

– Конечно не догадаюсь. Так где же?

– На чердаке. Вон над тем баром. Дом принадлежит Компании, и миссис Уидрингтон, жена мистера Уидрингтона, управляющего, позволяет мне там спать. Высоко, тихо, только вот крысы бегают. Но ведь в чужом доме распоряжаться не станешь. Правда, какой уж тут дом, крысятник, да и только… Но это еще не все. – Он не сводил с меня глаз.

– Ни за что на свете не догадаетесь.

– Даже пробовать не стану, – сказал я.

Он все смотрел на меня.

– Я сейчас про свою постель говорю.

– Про постель? – переспросил я.

– Я же говорил, не догадаетесь.

– Что же делать, – сказал я. – Сдаюсь.

– Постель у меня – просто рулон толя.

– Чего?

– Толя.

Лицо его было ясным, умиротворенным, голос звучал спокойно и радостно.

– На ночь я раскатываю его и ложусь, а утром снова сворачиваю и ставлю в угол. И пожалуйста – помещение убрано. Хорошо, правда? Ни тебе простыней, ни прачечных. Захотел переехать, свернул постель, как зонтик, и неси под мышкой.

– Семьи у вас, выходит, нет? – спросил я.

– Нет. Здесь нет.

– А там, дома?

Миджлстон был совершенно спокоен. Даже не притворялся, будто что-то разглядывает на столе. И глаза его не затуманились, хотя он ненадолго и задумался.

– Да, там, дома, у меня жена. Ей вряд ли подойдет здешний климат. Ей бы тут не понравилось. Но живет она хорошо. Я аккуратно выплачивал за страховку; вносил много – вы даже не поверите, что чертежник на семидесяти пяти долларах в неделю может столько вносить. Вот бы вы удивились, если бы узнали, какая была страховка. А жена помогала мне экономить; она хорошая женщина. Теперь все деньги достались ей. Что ж, она заслужила. И потом, мне-то они на что?

– Возвращаться вы, значит, не собираетесь?

– Нет, – сказал он.

Он не сводил с меня глаз, в них снова появилось такое выражение, какое бывает у ребенка, решившего в чем-то сознаться.

– Я кое-что натворил. Понимаете?

– Понимаю.

Он говорил спокойно.

– Нет! Совсем не то, о чем вы думаете. И не то, о чем думают вон те, – он кивнул в сторону своих соотечественников. – Денег я сроду не крал. Я так и говорил Марте – это жена моя, миссис Миджлстон, – деньги, я говорил, и заработать нетрудно, так чего же рисковать? Работай, вот и все! Разве нам так уж туго приходится? – спрашивал я ее. – Конечно, кое-кто живет и получше нашего. Да ведь каждому свое. Если уж родился цыпленком, то, как ни пыжься, – орлом не станешь, все равно будешь курицей. Вот что я говорил. И она мне помогала, мы жили хорошо; скажи я вам, какая у меня была страховка, вы бы не поверили. Нет, бедствовать ей не пришлось. В чем, в чем, а в этом не сомневайтесь.

– Я и не сомневаюсь, – сказал я.

– Ну а потом я кое-что натворил. Да, сэр.

– Что же именно? Может быть, расскажете?

– Натворил кое-что. Такое совершить пришлось, что на долю простому смертному не часто выпадает.

– Что же все-таки?

Он посмотрел на меня.

– Рассказать я не боюсь. Никогда не боялся. Только вот эти, – он снова кивнул, – все равно бы ничего не поняли. Им и невдомек будет, о чем речь. А вы – дело другое. Вы поймете.

Он не сводил с меня глаз.

– Один раз в жизни я был фаном.

– Кем?

– Фаном. Ну помните, в старинных книгах еще рассказывается, как они любили пить красное вино, а богатые римские или греческие сенаторы вдруг возьмут и решат выкорчевать старый виноградник или укромную рощицу, которую боги облюбовали, – чтобы, значит, загородный домик построить для всяких забав, от полиции подальше; но богам было не по нутру, что замужние женщины носились там в чем мать родила, и тогда лесной бог… как же его…

– Пан, – сказал я.

– Точно. Пан. Он и посылал таких небольших тварей – страху на них нагнать, ну этих…. наполовину козлов…

– А-а, фавнов, – сказал я.

– Точно. Фанов. Фаном я раз и был. Меня с детства растили в страхе божьем, я капли в рот не брал, не курил, и в ад, надеюсь, не попаду. Но в Библии вон говорится, что эти твари – одна выдумка. Кто-кто, а я-то знаю, что не выдумка, я ведь прошел через такое, что на долю простому смертному не часто выпадает. Однажды в своей жизни я был фаном.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю