Текст книги "Том 3. Музыка для хамелеонов. Рассказы"
Автор книги: Трумен Капоте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
– Извольте, – сказал Орилли, – только совестно вам подымать шум из-за такой малости, когда всюду кишмя кишат настоящие грабители. Вот возьмите хоть эту девчушку, – и он стал между полицейскими и показал на нее, – ее совсем недавно ограбили куда страшнее: бедняжка, у нее украли душу.
Два дня после ареста Орилли Сильвия не выходила из комнаты – в окно вливалось солнце, потом тьма. На третий день кончились сигареты, и она отважилась добежать до закусочной на углу. Купила чайного печенья, банку сардин, газету и сигареты. Все это время она ничего не ела и оттого чувствовала себя невесомой и все ощущения были блаженно обострены. Но, поднявшись но лестнице и с облегчением затворив за собой дверь, она почувствовала, что безмерно устала, даже не хватило сил взобраться на кушетку. Она опустилась на пол и пролежала так до утра. А когда очнулась, ей показалось, прошло всего минут двадцать. Она включила на полную катушку радио, подтащила к окну стул и развернула на коленях газету – Лана отказывается, Россия отвергает, Шахтеры идут на уступки. Все это и есть самое грустное: жизнь продолжается. Если расстаешься с возлюбленным, жизнь для тебя должна бы остановиться, и, если уходишь из этого мира, мир тоже должен бы остановиться, но он не останавливается. Оттого-то большинство людей и встает по утрам с постели: не потому, что от этого что-то изменится, но потому, что не изменится ничего. Правда, если бы мистеру Реверкомбу удалось наконец отнять все сны у всех людей, быть может… мысль ускользнула, переплелась с радио и газетой. Похолодание. Снежная буря захватывает Колорадо, западные штаты, она бушует во всех маленьких городках, облепляет снегом фонари, заметает следы, она повсюду и везде, эта буря; как быстро она добралась и до нас: крыши, пустырь, все, куда ни глянь, утопает в снегу, погружается глубже и глубже. Сильвия посмотрела на газету, потом в окно. Да, снег валил, наверно, весь день. Не может быть, чтоб он только начался. Совсем не слышно уличного шума – ни колес, ни гудков; на пустыре в снежном водовороте кружатся вокруг костра ребята; у обочины машина, заметенная по самые окошки, мигает фарами – на помощь! на помощь! – немая, как отчаяние. Сильвия разломила печенье и покрошила на подоконник – пусть прилетят птицы, ей будет веселее. Она не закрыла окно: пусть летят; пахнуло холодным ветром, в комнату ворвались снежинки и растаяли на полу, точно фальшивые жемчуга. Жизнь может быть прекрасна. Прикрутим это проклятое радио! Ага, ведьма уже стучит в дверь. Хорошо, мисс Хэллоран, отозвалась Сильвия и совсем выключила радио. Снежно-покойно, сон но-молчаливо, только вдалеке ребячьими песенками звенит зажженный им на радость костер; а комната посинела от холода, что холоднее холодов из волшебных сказок, – усни, мое сердце, среди ледяных цветов. Отчего вы не переступаете порога, мистер Реверкомб? Входите же, на дворе так холодно.
Но пробуждение оказалось теплым и праздничным. Окно было затворено, она лежала в объятиях мужчины. И он напевал ей тихонько, но весело: «Сладкий, золотой, счастливый на столе пирог стоит, но всего милей и слаще тот, что нам любовь сулит».
– Орилли, ты?.. Неужели это правда ты?
– Малышка проснулась. Ну и как она себя чувствует?
– Я думала, я умерла, – сказала Сильвия, и в ее груди трепыхнуло крылом счастье, точно раненая, но еще летящая птица. Она хотела его обнять, но сил не хватило. – Я люблю тебя, Орилли. Ты мой единственный друг, а мне было так страшно. Я думала, никогда больше я тебя не увижу. – Она замолчала, вспоминая. – А как же это ты не в тюрьме?
Орилли заулыбался от удовольствия и слегка порозовел.
– А я и не был в тюрьме, – таинственно сообщил он. – Но сперва надо перекусить. Я кое-что купил нынче утром в закусочной.
У нее вдруг все поплыло перед глазами.
– А ты здесь давно?
– Со вчерашнего дня, – ответил он, хлопотливо разворачивая свертки и расставляя бумажные тарелки. – Ты сама меня впустила.
– Не может быть. Ничего не помню.
– Знаю, – только и сказал он. – Вот, будь умницей, выпей молочка, я расскажу тебе презабавную историю. Умора! – он радостно хлопнул себя по бокам. Никогда еще он так не походил на клоуна. – Ну вот, я вовсе и не был в тюрьме, мне повезло. Волокут меня эти бездельники по улице и вдруг – кого я вижу? – навстречу эдак враскачку шагает та самая горилла, ну, ты уж догадалась – мисс Моцарт. «Эй, – говорю я, – в парикмахерскую идете, бриться?» – «Пора, пора тебе за решетку, – говорит она и улыбается одному из фараонов. – Исполняйте свой долг, сержант». – «Ах вот как, – говорю. – А я вовсе не арестованный. Я… я иду в полицию рассказать всю вашу подноготную». И заорал: держи коммунистку! Что там было! Она вцепилась в меня, а фараоны – в нее. Я их, конечно, предупредил. «Осторожней, ребята, – говорю, – у нее вся грудь шерстью поросла». А она и впрямь лупила их почем зря. Ну, я и пошел себе дальше, вроде мое дело сторона. Не люблю я пялиться на каждую драку, как иные прочие.
Орилли пробыл у нее субботу и воскресенье. Никогда еще у Сильвии не было такого прекрасного праздника, никогда она столько не смеялась и никогда… ни с кем на свете, тем более ни с кем из родных, не чувствовала себя такой любимой. Орилли был отличный повар и на маленькой электрической плитке стряпал восхитительные кушанья; а однажды он зачерпнул снегу с подоконника и приготовил душистый шербет с земляничным сиропом. К воскресенью Сильвия уже настолько пришла в себя, что могла танцевать. Они включили радио, и она танцевала до тех пор, пока, смеясь и задыхаясь, не упала на колени.
– Теперь я уже никогда ничего не испугаюсь, – сказала она. – Даже и не знаю, чего я, собственно, боялась.
– Того самого, чего испугаешься и в следующий раз, – спокойно ответил Орилли. – Это все Злой Дух: никто не знает, чего от него ждать, даже дети, а ведь они знают чуть не все на свете.
Сильвия подошла к окну. Город был нетронуто-белый, но снег перестал и вечернее небо было прозрачно, как лед. Над рекой всходила первая вечерняя звезда.
– Вот первая звезда! – сказала она и скрестила пальцы.
– А что ты загадываешь, когда видишь первую звезду?
– Чтобы скорей выглянула вторая, – ответила Сильвия. – По крайней мере я так всегда загадывала.
– А сегодня?
Она сел на пол, прислонилась головой к его колену.
– Сегодня мне хочется вернуть мои сны.
– Думаешь, тебе одной этого хочется? – сказал Орилли и погладил ее по голове. – А что ты тогда станешь делать? Что бы ты делала, если бы тебе их вернули?
Сильвия помолчала, а когда заговорила, взгляд у нее был печальный и отчужденный.
– Уехала бы домой, – медленно проговорила она. – Это ужасное решение, пришлось бы отказаться почти от всего, о чем я мечтала. И все-таки, если бы Реверкомб вернул мне мои сны, я бы завтра же уехала домой.
Орилли ничего не сказал, подошел к стенному шкафу и достал пальто Сильвии.
– Зачем? – спросила она, когда он подал ей пальто.
– Надевай, надевай, – сказал он, – слушайся меня. Мы нанесем визит мистеру Реверкомбу, и ты попросишь его вернуть твои сны. Чем черт не шутит!
Уже у двери Сильвия заупрямилась.
– Пожалуйста, Орилли, не заставляй меня. Ну, пожалуйста, я не могу, я боюсь.
– Ты, кажется, говорила, что больше уже ничего не побоишься.
Но когда они вышли на улицу, он так быстро провел ее против ветра, что не оставалось времени пугаться. День был воскресный, магазины закрыты, и казалось, светофоры мигают только для них: ведь по утонувшим в снегу улицам не проезжала ни одна машина. Сильвия даже забыла, куда они идут, и болтала о разных разностях: вот на этом углу она однажды видела Грету Гарбо, а вон там переехало старуху. И вдруг она остановилась, ошеломленная: она разом все вспомнила, и у нее перехватило дыхание.
– Я не могу, Орилли, – сказала она, попятившись. – Что я ему скажу?
– Пусть это будет обыкновенная сделка, – ответил Орилли. – Скажи ему без обиняков, что тебе нужны твои сны и, если он их отдаст, ты вернешь ему все деньги. В рассрочку, разумеется. Это проще некуда, малышка. Отчего бы ему, черт подери, не вернуть? Они у него все хранятся в картотеке.
Его слова звучали довольно убедительно, и Сильвия храбро двинулась дальше, притоптывая окоченевшими ногами.
– Вот и умница.
На Третьей авеню они разделились: Орилли полагал, что ему сейчас небезопасно находиться поблизости от мистера Реверкомба. Он укрылся в подъезде и время от времени чиркал спичкой и громко распевал: «Но всего милей и слаще тот, кто виски нам сулит!» Длинный тощий пес неслышно, словно волк, прокрался по залитой лунным светом мостовой, исчерченной тенями эстакады, а на другой стороне улицы маячили смутные силуэты мужчин, толпившихся у бара. При мысли, что у них можно бы выклянчить стаканчик, Орилли почувствовал слабость в ногах.
И он совсем уже было решился попытать счастья, но тут вернулась Сильвия. Он и опомниться не успел, как она уже кинулась к нему на шею.
– Ну, ну, все не так худо, голубка, – сказал он, бережно ее обнимая. – Не плачь, детеныш. Нельзя плакать на морозе, у тебя потрескается кожа.
Она пыталась одолеть душившие ее слезы, заговорить, и плач вдруг перешел в звенящий, неестественный смех. От ее смеха в воздухе заклубился пар.
– Знаешь, что он сказал? – выдохнула она. – Знаешь, что он сказал, когда я попросила вернуть мои сны? – Она откинула голову, и смех ее взвился и полетел через улицу, точно пущенный на произвол судьбы нелепо раскрашенный воздушный змей. В конце концов Орилли пришлось взять ее за плечи и хорошенько встряхнуть. – Он сказал, что не может их вернуть, потому что… потому что уже все их использовал.
И она замолчала, лицо ее разгладилось, стало безжизненно спокойным. Она взяла Орилли под руку, и они двинулись по улице; но казалось – это двое друзей меряют шагами перрон и каждому не терпится посадить другого в поезд; когда они дошли до угла, Орилли откашлялся и сказал:
– Пожалуй, я здесь сверну. Не все ли равно, тут или на другом углу.
Сильвия вцепилась в его рукав:
– Куда же ты, Орилли?
– Буду витать в облаках, – сказал он, пытаясь улыбнуться, но улыбка не давалась.
Сильвия открыла сумочку.
– Без бутылки в облаках не повитаешь, – сказала она, поцеловала его в щеку и сунула ему в карман пять долларов.
– Благослови тебя Бог, детеныш.
Ну и пусть, это последние ее деньги, и теперь придется идти домой пешком, совсем одной. Снежные сугробы были точно белые волны белого моря, и она плыла, уносимая ветром и приливом. Я не знаю, чего хочу, и, быть может, так никогда и не узнаю, но единственное мое желание, чтобы за каждой звездой всегда зажигалась другая звезда; а ведь я теперь и вправду не боюсь, думала она. Двое парней вышли из бара и уставились на нее: давным-давно, где-то в парке, она вот так же встретила двоих, быть может этих самых. А ведь я и вправду не боюсь, подумала она, слыша у себя за спиной приглушенные снегом шаги; да и все равно, больше у нее уже нечего украсть.
ДЕРЕВО НОЧИ
(рассказ, перевод Е. Суриц)
Была зима. Снизка голых лампочек, из которых будто выкачали весь жар, освещала холодный сквозной полустанок. Недавно прошел дождь, и теперь по застрехам станционного здания гнусными зубьями какого-то стеклянного чудища торчали сосульки. По платформе – совершенно одна – бродила молодая, довольно высокая девушка. Волосы, расчесанные на прямой пробор и аккуратно выложенные валиками по щекам, были густого светло-русого тона; и при чересчур, пожалуй, худом и узком лице, она была все же, пусть и не чересчур, но мила. Кроме пачки журналов и сумочки, на которой витиеватой латунью было выведено «Кей», она почему-то держала броско-зеленую гитару.
Поезд, плюясь паром, слепя, вылетел из темноты, с разгону осекся, Кей подобрана свое имущество и влезла в последний вагон.
Вагон хранил остатки прежней роскоши: древние красно-плюшевые сиденья в проплешинах, облупленная, ядовито-желтая деревянная обшивка. Старинная медная лампа, вделанная в потолок, выглядела романтично и неприкаянно. Унылый мертвый дым плыл под лампой, и перегрелая спертость обостряла составную вонь объедков, яблочных огрызков, апельсинной кожуры; весь этот мусор, вместе с бумажными стаканчиками из-под соды, искромсанными газетами, усеял весь проход. Питьевой фонтанчик в стене ронял неизбывную струйку на пол. Вскидывавшим на Кей усталые глаза пассажирам это, кажется, ничуть не мешало.
Преодолев искушение зажать нос, Кей пробиралась по проходу и только раз споткнулась, правда не упав, о вытянутую ногу дремотного толстяка. Двое мужчин проводили ее внимательным взглядом; да еще мальчонка вскочил и орал: «Ой, мамка, глянь, банжа какая! Тетенька, дай на банже поиграть!» – покуда мамка его не угомонила шлепком.
Было только одно свободное место. Кей его нашла в самом конце вагона, в отдельной выгородке, где уже сидели мужчина и женщина, лениво закинув ноги на свободное сиденье напротив. Кей секунду поколебалась, потом спросила:
– Ничего, если я тут сяду?
Женщина дернула головой так, будто ее не простейшим вопросом побеспокоили, а укололи иголкой. Тем не менее она выдавила улыбку.
– Вольному воля, чего и не сесть, милок, – сказала она, сбросила ноги с сиденья и со странным безразличием убрала ноги мужчины, который смотрел в окно и даже не оглянулся на Кей.
Кей поблагодарила женщину, сняла плащ, села, устроилась – гитара и сумочка под боком, журналы на коленях: вполне удобно, хотя подушка под спину не помешала бы.
Вагон качнуло; в окна шикнул пар. Поплыли медленно тусклые огни полустанка и стерлись.
– Надо же, дыра-то какая, – сказала женщина. – Ни города, ничего.
Кей сказала:
– До города всего несколько миль.
– Во как? Тутошняя, стало быть?
– Нет. – Кей объяснила, что ездила на похороны дяди. Который, хоть она, конечно, умолчала об этом, не оставил ей по завещанию ничего, кроме зеленой гитары. И куда ж она теперь? Ох, да обратно в колледж.
Взвесив это сообщение, женщина заключила:
– И на кого там учат, в месте таком? Скажу тебе, милок, сама я страсть какая ученая, а в колледж пока не заглядывала.
– Вот как? – вежливо бормотнула Кей и, заканчивая разговор, открыла журнал. Свет был тусклый для чтения, ни один рассказ не соблазнял. Однако, не желая участвовать в этом словесном марафоне, она так и сидела, тупо уставясь в страницу, пока ее легонько не стукнули по коленке.
– Начитаешься еще, – сказала женщина. – Мне поговорить бы с кем. С ним не больно разговоришься. – Она ткнула большим пальцем в молчащего мужчину. – Убогий он: глухонемой, поняла?
Кей сложила журнал и посмотрела на женщину; можно сказать, в первый раз на нее посмотрела. Низенькая; ноги еле достают до полу. И, как у всех низкорослых, было нарушение пропорций, в данном случае – большущая, просто огромная голова. Вислые мясистые щеки так сверкали румянами, что возраст не угадаешь: может быть, лет пятьдесят, пятьдесят пять.
Бессмысленные большие глаза косили, будто уклонялись от увиденного. Волосы, рыжие, явно крашенные, завиты толстыми вялыми колбасками. Когда-то элегантная, внушительных размеров лиловая шляпа неприкаянно съехала набекрень, и она все отбивала рукой никнувшую с полей гроздь целлулоидных вишен. Голубое платье было жалкое и потрепанное. И – очень заметно и сладко – от нее веяло джином.
– Не желаете со мной поговорить, а, милок?
– Я с радостью, – не без интереса откликнулась Кей.
– А то. Неужели. Вот я за что поезда обожаю. В автобусе все молчат как рыбы глупые. А в поезде – выкладывай карты на стол, это я всегда говорю. – Голос был веселый и низкий, сиплый, почти мужской. – Только вот из-за него всегда я тут сажусь; на особицу, как в шикарном вагоне, да?
– Тут очень мило, – согласилась Кей. – Спасибо, что позволили мне к вам присоединиться.
– Я со всем моим удовольствием. Мы ж ни с кем компании не водим, не выходит у нас. Кому, бывает, он и на нервы действует.
Как бы в знак возражения мужчина издал горлом странный, глухой звук и ухватил ее за рукав.
– Не тронь меня, золотко, – сказала она, будто увещевая балованного ребенка. – Я в порядке. Мы тут беседоваем по душам. А ты веди хорошо, а то девушка симпатичная от нас уйдет. Она богатая очень; в колледж ходит. – Подмигнула и прибавила: – Он думает, пьяная я.
Мужчина ссутулился на своем сиденье, склонил голову к плечу и внимательно, искоса разглядывал Кей. Глаза у него, две мутные бледно-голубые бусины, были в густых ресницах и странно красивы. Но, кроме некоторой отстраненности, это широкое, голое лицо ровно ничего не выражало. Будто он не может ни испытать, ни выказать ни малейшего чувства. Седые волосы, коротко стриженные, свисали неровной челкой на лоб. Он был похож на каким-то вдруг жутким способом состаренного ребенка. В обтрепанном костюме из синей саржи; надушился каким-то дешевым, дрянным одеколоном. Цевку украшал ремешок грошовых часов.
– Он думает, пьяная я, – повторила женщина. – И самое-то что интересное – пьяная я и есть. Ну да ладно! Надо делать чего-нибудь, да? – Она придвинулась поближе. – Верно я говорю?
Кей все пялилась на мужчину; он так на нее смотрел, что ей стало противно, но она не могла отвести от него взгляд.
– Да, пожалуй, – отозвалась она.
– Значит, надо выпить, – предложила женщина. Запустила руку в клеенчатую сумку, вытащила початую бутылку джина. Стала отвинчивать крышечку, но, спохватившись, отдала бутылку Кей.
– Ой, я ж про компанию забыла, – сказала она, – Пойти стакашки принести.
И не успела Кей возразить, что пить не собирается, та уже поднялась и не слишком твердо направилась по проходу к питьевому фонтанчику.
Кей зевнула, привалилась лбом к стеклу и праздно перебирала пальцами струны: они отзывались пустеньким, баюкающим мотивом, мерно усыпительным, как смазанный тьмой южный пейзаж, пролетавший за окном. Зимняя ледяная луна белым тонким колесом катилась по ночному небу над поездом.
Вдруг, без всякого предупреждения, случилось странное: мужчина протянул руку и легонько погладил Кей по щеке. Несмотря на поразительную нежность этого жеста, Кей растерялась от такой наглости и не знала, что и думать: мысли метались в самых разных, фантастических направлениях. Он наклонялся, наклонялся, покуда странный его взгляд совсем не уперся в ее глаза; одеколон вонял невыносимо; гитара смолкла; они испытующе смотрели друг на друга. И тут сердце у Кей оборвалось. Просто заболело от жалости; но осталось и отвращение, омерзение даже: что-то в нем, что-то неопределимое, скользкое, напоминало… но о чем?
Погодя он торжественно опустил руку, снова ссутулился на сиденье, идиотская улыбка исказила лицо, будто он ждал аплодисментов после удачного трюка.
– Хе-хе! Хе-хе! Хорошо в степи скакать! – проорала женщина. И она плюхнулась на сиденье, громко объявив: – Ой, башка кружится. Прям смерть! Как пес усталая! Уф! – из пачки стаканчиков отделила два, остальные небрежно сунула за пазуху. – Целей будут, ха-ха-ха!.. – Тут она страшно закашлялась и, когда приступ прошел, заметно помягчела.
– Ну, как мой кавалер, не заскучала с ним? – спросила она, блаженно себя оглаживая по грудям. – Ух ты, мой сладенький. – Вид у нее был такой, будто вот-вот она лишится чувств. Кей, кстати, против этого бы не возражала.
– Я не хочу пить, – сказала Кей, возвращая бутылку. – Я вообще не пью. Даже запаха не переношу.
– Не порть людям настроение, – твердо сказала женщина. – На-ка. Будь умницей. Держи стакан.
– Нет, прошу вас…
– Да за ради Христа, держи, говорю. Такая молодая – и нервы! Это я – как листок дрожу. Так у меня обстоятельства. А то. Хоссподи, какие обстоятельства.
– Но я же…
Опасная улыбка уродливо перекосила лицо женщины.
– Чего это ты? Или я, по-твоему, недостойная, чтоб со мной выпить?
– Прошу вас, поймите меня правильно, – сказала Кей, и была уже, кажется, дрожь в ее голосе. – Просто я не люблю, когда меня силой заставляют делать то, чего я не хочу. И можно я лучше это отдам господину?
– Ему-то? Нет уж, извиняюсь: ему остатние мозги еще сгодятся. Ладно, милок, поехали.
Видя, что сопротивление бесполезно, Кей во избежание сцены решила сдаться. Пригубила и содрогнулась. Это оказался кошмарный джин. Глотку обожгло, защипало глаза. Скорей, пока не смотрела женщина, она все выплеснула в эф гитары. Но мужчина видел; и Кей, заметив, опрометчиво подала ему знак глазами, чтобы ее не выдавал. По пустому ясному лицу нельзя было определить, понял он или нет.
– Ты сама-то откуда будешь, детка? – опять заговорила женщина.
Была отчаянная минута, когда Кей не знала, что ответить. В голову лезли названия сразу нескольких городов. Наконец из этой каши она выудила:
– Из Нового Орлеана. Я в Новом Орлеане живу.
Женщина расплылась.
– Новый Орлеан. Вот бы куда попасть, когда окочурюсь. Было дело, это, в году 1923-м я там на картах гадала, имела свое заведение. Стой-ка… да, на Святого Петра. – Помолчала, нагнулась, сунула на пол пустую бутылку. Сонно стукаясь, бутылка покатилась по проходу. – Я сама-то в Техасе произрастала, на большом ранчо – папаша у нас богатый был. Детям все всегда самое лучшее; даже одежда из Парижа, из Франции, вплоть до того. У тебя небось дом шикарный, большой. И сад? И цветы растут?
– Только сирень.
Вошел кондуктор, холодный ветер прогремел впереди него коридорным мусором, встряхнул ненадолго стоялый дух. Кондуктор топал по вагону, останавливался – проштамповать билетик, поболтать с пассажиром. Было за полночь. Где-то ловко играли на гармошке, где-то спорили о достоинствах разных политиков. Крикнул со сна ребенок.
– Может, ты бы поаккуратней была – узнала бы, кто мы есть, – сказала женщина, мотнув жуткой своей головой. – Мы не так себе какие-нибудь, это ты очень ошибаешься.
Кей, нервничая, вскрыла пачку сигарет, закурила. Неужели в поезде, впереди, не найдется свободного места? Она больше ни минуты не могла выносить эту женщину, этого мужчину. Но она в жизни еще не попадала даже в отдаленно похожую ситуацию.
– А теперь, если вы позволите, – сказала она, – я, кажется, пойду. Мне было очень приятно, но я назначила в поезде свидание подруге.
Почти неуловимо стремительным жестом женщина ее цапнула за руку.
– А тебе мамочка не говорила, что вранье – это грех? – театральным шепотом прошипела она.
Лиловая шляпа слетела, она не стала ее подбирать. Только щелкнула языком, облизнулась. И когда Кей встала, она еще крепче ей вцепилась в запястье:
– Садись, садись, милок… никакой такой нет у тебя подруги… Мы тут только твои друзья и есть, и никуда мы тебя не отпустим.
– Честное слово, зачем мне врать.
– Садись, милок.
Кей бросила сигарету, мужчина подобрал. И, съежившись в углу, стал сосредоточенно пускать кольца дыма, и они взбирались вверх, как сплюснутые нули, а там вспухали и таяли.
– Неужели ж его ты обидишь, неужели уйдешь от него? А, милок? – тихонько промурлыкала женщина. – Сядь-ка… сядь… ну вот и умница. А гитара-то у тебя, гитара какая чудесная…
Тут голос ее утонул в ровном свисте и грохоте проносившегося рядом поезда. И на миг у них погас свет; попутные окна мелькали во тьме черным – желтым – черным – желтым – черным – желтым. Сигарета, как светляк, дрожала у мужчины в губах, по-прежнему спокойно всплывали вверх дымные кольца. Отчаянно раскатился гудок.
Когда снова зажегся свет, Кей растирала запястье, где от пальцев женщины остался красный браслет. Она не столько сердилась, сколько недоумевала. Решила попросить кондуктора, чтобы поискал ей свободное место. Но когда он подошел за билетом, с губ у нее слетел только нечленораздельный лепет.
– Что-что, мисс?
– Нет-нет, ничего, – сказала она.
И он ушел.
Трое в закутке, разглядывая друг друга, молчали таинственно, потом женщина сказала:
– Вот я кой-чего тебе покажу, милок.
Снова она порылась в клеенчатой сумке.
– Поаккуратней небось будешь, как глянешь.
И она протянула Кей афишку, отпечатанную на такой старой пожелтелой бумаге, будто она сохранилась с прошлого пека. Ломкие, чересчур затейливые буквы гласили:
ЛАЗАРЬ
ЗАЖИВО ПОГРЕБЕННЫЙ
ЧУДО
Сам убедись.
С взрослых 25 ц. С детей 10 ц.
– Я всегда гимн пою и читаю проповедь, – сказала женщина. – Грустно – жуть: кто аж слезу пустит, больше старичье. И костюм у меня – уж такой нарядный: вуалетка черная, платье черное – ну очень ко мне идет. А у него костюм жениховский, на заказ пошитый, – загляденье, и на лицо пудра-пудра наложена. Все – как настоящие похороны, мы стараемся, поняла? Но сейчас народ такой – придут, бывает, франты-умники, для потехи просто – я прям радуюсь иной раз, что убогий он, не то, думаю, обижался бы очень.
Кей сказала:
– Значит, вы в цирке работаете? С интермедией или что-то вроде?
– Не-ет, мы сами собой, – сказала женщина, подбирая упавшую шляпу. – Сколько уж лет выступаем, не счесть, сколько городов видали, по всему югу ездием: Сингасонг, Миссисипи – Спанка, Луизиана – Юрика, Алабама… – Названия ровно ссыпались с языка, сливались, как дождь. – А после гимна, после проповеди, мы его и хороним. Вроде как. Богатый такой гроб, по всей крышке звезды серебряные.
– Но ведь он может задохнуться! – изумилась Кей. – И как же долго он остается похороненным?
– Все за все – небось с час – это, ясно, если вабленье не считать.
– Вабленье?
– Ну, обработку. Это мы с вечера делаем. Найдем магазин такой, значит, чтоб большая витрина была и чтоб хозяин его в витрину пустил, ну он и сидит там, сам себя гипнотизировает. Сидит ночь напролет как аршин проглотил, народ ходит, смотрит, пугается очень. – Пока говорила, она ковыряла в ухе пальцем, время от времени вынимала его и разглядывала добытое. – Раз в Миссисипи шериф недоделанный сунулся было…
Дальше пошло несусветное и ненужное. Кей не слушала. С нее и так было довольно; в голове вставали дядины похороны; событие, сказать по правде, не слишком ее впечатлившее: она едва знала дядю. Она рассеянно смотрела на мужчину в углу, и дядино лицо, белое на белой подушке, вставало перед глазами. Разглядывая как бы сразу два лица – это и то, мертвое, она кажется, нащупала сходство: в лице мужчины была та же пугающая, забальзамированная, странная тишина, будто и впрямь он – витринный экспонат, выставленный на обозрение, сам ни на что не глядящий.
– Простите, что вы сказали?
– Я говорю: вот бы дали нам кладбище настоящее. А то выступаешь где ни попадя… все по каким-то пустырям, а рядом, уж будьте уверены, вонючая заправка стоит, не больно разгуляешься. И все равно, я говорю, представление у нас исключительное, самое лучшее представление. Ты бы глянула как-нибудь, если получится.
– О, я бы с радостью, – сказала рассеянно Кей.
– О, я бы с радостью, – передразнила женщина. – Да кто тебя звал-то? Звали тебя? – Она задрала подол и смачно высморкалась в край исподней юбки. – Будьте уверены, работенка у нас трудная, денежки нелегко достаются. Знаешь, прошлый месяц сколько мы заработали? Пятьдесят три бакса! Ты попробуй как-нибудь на это повертись. – Шмыгнула носом, с большой важностью подобрала подол. – А ведь когда-нибудь мой мальчоночка так и помрет там за милую душу; да и тогда умник какой-нибудь скажет, что это гипноз.
На этом месте мужчина вынул из кармана нечто вроде тонко отполированной персиковой косточки и стал катать на ладони. Глянув на Кей, удостоверясь в ее внимании, широко распахнул глаза и начал с неуловимой непристойностью тискать и ласкать эту косточку.
Кей нахмурилась:
– Чего он хочет?
– Хочет, чтоб ты купила.
– Но что это такое?
– Амулетка, – сказала женщина. – Приворотка любовная.
Тот, кто играл на гармошке, вдруг перестал играть. Разом проступили другие, более заурядные звуки: чей-то храп, перекатывание пустой бутылки, сонная ругань, дальний рокот колес.
– Разве любовь где дешевле купишь, а, милок?
– Все это очень мило. То есть очень оригинально. – Кей тянула время. Мужчина тер и гладил косточку о свои брюки. Он грустно, умоляюще наклонил голову и вдруг зажал косточку в зубах и куснул, будто проверял подозрительную монету. – Амулеты мне всегда приносят несчастье. И вообще… пожалуйста, вы не могли бы его попросить, чтобы он перестал?
– Чего переполошилась? – сказала женщина, и голос у нее стал еще скучней. – Он тебя не съест.
– Пусть он перестанет, слышите вы!
– Чего я-то сделаю? – женщина пожала плечами. – Это у тебя денежки, ты богатая. А он и просит доллар всего, один доллар.
Кей зажала сумку под мышкой.
– У меня денег только на дорогу до колледжа, – соврала она, вскочила и шагнула в проход. Постояла, ожидая сцены. Сцены не последовало.
Женщина с деланным безразличием испустила тяжкий вздох и прикрыла глаза; постепенно мужчина успокоился, сунул свой амулет обратно в карман. Его рука подползла по сиденью к руке женщины, нащупала, лениво пожала.
Кей закрыла дверь и вышла на площадку. Снаружи был страшный холод, а она оставила в закутке плащ. Распутала шарф, намотала на голову.
Она никогда тут не ездила, но поезд шел по странно знакомым местам: в тумане, выбеленные злой луной, круто поднимались с обеих сторон стволы, сплошняком, ни прогала, ни просеки. Наверху, в стылой, неприглядной сини, толпились звезды и там и сям погасали. Медленный дым паровоза стлался, как белое, длинное облако. Красная керосиновая лампа на площадке в углу бросала цветистую тень.
Она нашарила сигарету, пыталась зажечь; ветер одну за другой задувал спички, пока не осталась только одна. Кей прошла в угол, к лампе, сложила ладони лодочкой, защищая последнюю спичку. Пламя вспыхнуло, поплевалось, погасло. Она в сердцах отшвырнула сигарету, пустой коробок; напряжение сделалось невыносимым, она стукнула кулаком по стене и заскулила тихонько, как обозленный ребенок.
От холода разболелась голова, хотелось спрятаться в вагонном тепле, спать, спать. Но это было нельзя, во всяком случае не сейчас; и незачем притворяться, будто она не знает, почему это так. Громко, просто чтоб не стучать зубами, а еще – чтоб утешил собственный голос, она сказала: «Мы сейчас в Алабаме, завтра, наверно, будем в Атланте, и мне девятнадцать лет, в августе будет двадцать, я второкурсница…» Она озиралась во тьме, искала знаков рассвета, но натыкалась взглядом на ту же нескончаемую стену тесных стволов, ту же ледяную луну. «Я ненавижу его, он страшный, я его ненавижу…» Она осеклась, устыдилась собственной глупости, и она слишком устала, чтобы признаться себе: она испугалась.
Вдруг, будто что толкнуло ее, она встала перед лампой на колени. Тонкий колпак нагрелся, красный жар протек сквозь ладони, они стали прозрачные. Тепло растопило пальцы, покалывая, побежало к локтям.
Она так сосредоточилась, что не слышала, как открылась дверь. Тук-тук-тук-перестук колес заглушил его шаги. Наконец она уловила сигнал тревоги; но прошло еще несколько минут, прежде чем она осмелилась оглянуться.