Текст книги "Том 3. Музыка для хамелеонов. Рассказы"
Автор книги: Трумен Капоте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)
Доктор Бентсен носил толстые черные носки с подвязками и никогда не снимал их, «занимаясь сексом». И теперь, всовывая ноги в подвязках в синие шерстяные брюки, лоснящиеся на заду, он сказал:
– Дай сообразить. Завтра вторник. В среду наша годовщина…
– Наша годовщина?
– Наша с Тельмой! Двадцатая! Хочу повести ее в… Скажи, где тут самый лучший ресторан?
– Какая разница? Он очень маленький, очень фешенебельный, и хозяин ни за что не предоставит тебе столик.
Отсутствие чувства юмора дало себя знать:
– Очень странно это слышать. Что значит – не предоставит столик?
– Да то и значит. Достаточно одного взгляда на тебя, и он поймет, что у тебя шерсть на пятках. Есть такие люди, которые не хотят обслуживать людей с шерстяными пятками. Он один из них.
Доктор Бентсен привык к ее манере вставлять незнакомые слова и научился делать вид, будто понимает их значение; ее среда была так же неведома ему, как ей – его окружение, но по слабости характера он не мог в этом признаться.
– Ну, хорошо, – сказал он. – Может быть, в пятницу? Часов в пять?
Она сказала:
– Нет, спасибо.
Он завязывал галстук и остановился; она все еще лежала на кровати, голая, не прикрывшись простыней; Фред пел «Сам по себе».
– Нет, спасибо, дорогой доктор. Думаю, мы больше не будем здесь встречаться.
Она видела, что он ошарашен. Конечно, это для него потеря – она хороша собой, она была внимательна к нему, нисколько не затруднялась, когда он просил у нее деньги. Он встал на колени перед кроватью и погладил ее по груди. Она заметила усики холодного пота у него под носом.
– Что с тобой? Наркотики? Напилась?
Она рассмеялась и сказала:
– Я пью только белое вино и понемногу. Нет, друг мой. Просто у тебя шерсть на пятках.
Как многие психоаналитики, доктор Бентсен всё воспринимал буквально; на секунду ей показалось, что сейчас он снимет носки и осмотрит свои ноги. Он по-детски огрызнулся:
– Нет у меня шерсти на пятках.
– Есть, есть. Как у лошади. У всех обыкновенных лошадей шерсть на пятках. У чистокровных – нет. У породистой лошади пятки плоские и блестящие. Мои поцелуи Тельме.
– Нахалка. В пятницу?
Пластинка Астера кончилась. Она допила вино.
– Может быть. Я позвоню, – сказала она.
Но она не позвонила и больше не виделась с ним – только раз, год спустя, когда она подсела к нему в «Ла Гринуйе». Он обедал с Мери Райнландер, и ее позабавило, что по счету заплатила миссис Райнландер.
Когда она вернулась домой на Бикман-Плейс, опять пешком, снег, как и собирался, выпал. Входная дверь была светло-желтая, с латунным молотком в форме львиной лапы. Открыла ей Анна, одна из четырех служанок-ирландок, и сообщила, что дети, укатавшись на коньках в Рокфеллеровском центре, поужинали и улеглись.
Слава богу. Значит, она избавлена от получаса игр, рассказывания сказок и поцелуев, которыми обычно завершался день ее детей; если она и не была страстной матерью, то добросовестной была – точно так же, как и ее мать. Было семь часов; муж позвонил, что приедет в половине восьмого. В восемь их ждали к обеду Хейлсы, друзья из Сан-Франциско. Она приняла душ, надушилась, чтобы отбить воспоминания о докторе Бентсене, освежила косметику, которой пользовалась крайне умеренно, надела серую шелковую тунику и серые шелковые лодочки с жемчужными пряжками. Когда на лестнице послышались шаги мужа, она приняла позу перед камином в библиотеке на втором этаже. Поза была изящная, привлекательная, как и сама комната – необычная восьмиугольная комната, с цвета корицы лакированными стенами, желтым лакированным полом, латунными книжными полками (идея была позаимствована у Билли Болдуина[32]), двумя громадными кустами коричневых орхидей в желтых китайских вазах, лошадью работы Марино Марини в углу, таитянским Гогеном над камином, в котором деликатно потрескивал огонь. За стеклянными дверьми открывался вид на сумеречный садик, снежную поземку и освещенные буксиры, плывущие, как фонари, по Ист-Ривер. К камину была повернута роскошная кушетка, обитая кофейного цвета бархатом, а перед ней – лакированный желтый, в цвет пола, столик; на нем стояло серебряное ведерко со льдом, в котором покоился графин, до краев наполненный перцовкой.
Муж помешкал в дверях и одобрительно кивнул ей: он был из тех мужчин, которые действительно замечают, как одета женщина, и с одного взгляда оценивают атмосферу жилища. Ради него стоило одеваться – помимо прочего, она любила его еще и за это. Но гораздо важнее было то, что он походил на ее отца, человека, который был и навсегда останется мужчиной ее жизни. Отец застрелился, и никто не знал почему, – он был джентльменом почти неправдоподобного благоразумия. До того как это случилось, она расторгла три помолвки, но через два месяца после смерти отца встретила Джорджа и вышла за него, потому что и внешне, и манерами он напоминал ей великую утраченную любовь.
Она пошла к нему, и они встретились на середине комнаты. Она поцеловала его в щеку – щека была холодная, как снежинки за окном. Он был крупный мужчина, ирландец, черноволосый и зеленоглазый, красивый, хотя за последнее время сильно прибавил в весе и слегка обрюзг лицом. Внешне он был полон жизни; одно это уже привлекало к нему и мужчин, и женщин. Но при ближайшем рассмотрении в нем можно было угадать скрываемую усталость, отсутствие настоящего оптимизма. Жена мучительно сознавала это – да и как иначе? Главной причиной была она. Она сказала:
– На улице гнусная погода, а у тебя усталый вид. Давай останемся дома и поужинаем у камина.
– Правда, милая, ты не против? Это некрасиво по отношению к Хейлсам. Хотя она и блядь.
– Джордж! Не произноси этого слова. Ты же знаешь, я терпеть его не могу.
– Извини, – сказал он с искренним сожалением. Он всегда старался ничем не оскорбить ее чувств, она, со своей стороны, тоже – следствие мира, который объединял их и в то же время позволял существовать порознь.
– Я позвоню и скажу, что ты простудился.
– Это не будет враньем. Кажется, так и есть.
Пока она звонила Хейлсам и договаривалась с Анной, чтобы через час им подали на ужин суп и суфле, он крепко приложился к перцовке, и она огнем разлилась у него в животе. Перед тем как вернулась жена, он налил себе скромную порцию и вытянулся на кушетке во весь рост. Она опустилась на колени, сняла с него туфли и стала массировать ему ступни: видит бог, у него не шерстяные пятки.
Он закряхтел:
– Хм. До чего приятно.
– Джордж, я люблю тебя.
– И я тебя люблю.
Она подумала, не поставить ли пластинку, – но нет, кроме потрескивания огня, тут не нужно было других звуков.
– Джордж?
– Да, милая?
– О чем ты думаешь?
– О женщине по имени Айвори Хантер.
– Ты знаешь эту женщину?
– Это был ее сценический псевдоним. Она танцевала в бурлеске.
Жена засмеялась:
– Что, какой-нибудь студенческий роман?
– Я с ней вообще не знаком. Только раз о ней слышал. Это было летом, когда я уехал из Йеля.
Он закрыл глаза и выпил водку.
– В то лето, когда поехал автостопом в Нью-Мексико и Калифорнию. Помнишь? Тогда мне и сломали нос. В драке, в баре. В Нидлсе.
Ей нравился его сломанный нос – он отчасти компенсировал необыкновенную кротость его лица. Однажды Джордж задумал пойти к хирургу, чтобы ему снова сломали и поправили нос, но она его отговорила.
– Было начало сентября – самое жаркое время в Калифорнии; чуть не каждый день жара под сорок. Надо было проехать на автобусе, хотя бы через пустыню. А я, как дурак, плелся по Мохаве, с двадцатикилограммовым рюкзаком на плечах, и потел, потел, пока во мне не осталось пота. Клянусь, было не меньше шестидесяти пяти в тени. Только тени никакой не было. Песок, мескитовые деревца и раскаленное голубое небо. Один раз проехал большой грузовик, но не остановился. Единственное – он раздавил гремучую змею, которая ползла через дорогу.
Я все думал, что-нибудь подвернется. Гараж. Время от времени проезжали машины, но я стал как будто невидимкой. Начал жалеть себя, понял, что такое полная беспомощность, и понял, как правильно поступают буддисты, отправляя своих монахов нищенствовать. Это – очищение. С тебя сходит последний детский жирок.
И тогда я встретил мистера Шмидта. Я принял его за мираж. Седой старик в полукилометре от меня. Он стоял у дороги, и вокруг него струилось марево. Когда я подошел ближе, увидел, что в руке у него палка, на глазах черные очки, и одет, словно собрался в церковь: белый костюм, белая рубашка, черный галстук, черные туфли. Не глядя на меня и еще издали он громко сказал: «Меня зовут Джордж Шмидт».
Я сказал: «Да. Добрый день».
Он: «А который час уже?»
«Четвертый».
«Значит, я стою здесь два часа, если не больше. Не скажете, где я?»
«В пустыне Мохаве. Километрах в тридцати от Нидлса».
«Это же надо, – сказал он. – Бросить семидесятилетнего слепого человека одного в пустыне. С десятью долларами в кармане, и гол, как сокол. Женщины – как мухи: садятся на сахар и на дерьмо. Я не говорю, что я сахар, но сейчас она точно в дерьме. Меня зовут Джордж Шмидт».
Я сказал: «Да, сэр, вы уже говорили. Я Джордж Уайтлоу».
Он поинтересовался, куда я направляюсь и зачем, и, когда я сообщил, что хочу добраться автостопом до Нью-Йорка, он попросил взять его за руку и помочь идти: может, нам повезет с попуткой.
Забыл сказать, что говорил он с немецким акцентом. Был очень толстый, даже рыхлый, словно всю жизнь провалялся в гамаке, но когда я взял его за руку, она оказалась жесткой, в ней чувствовалась неимоверная сила. Не дай бог, если такими руками тебя возьмут за горло. Он сказал: «Да, у меня сильные руки. Я пятьдесят лет проработал массажистом, последние двенадцать – в Палм-Спрингс. У вас нет воды?»
Я дал ему свою флягу, еще наполовину полную. А он сказал: «Она бросила меня здесь без капли воды. Вот уж чего не ожидал. Хотя надо было бы – при том, как хорошо я знаю Айвори. Это моя жена. Айвори Хантер ее звали. Стриптизерша: она выступала на Чикагской всемирной выставке тысяча девятьсот тридцать второго года и стала бы звездой, если бы не Салли Райн. Айвори придумала танец с веером, а эта Райн украла его. Так рассказывала Айвори. А может, обычная ее брехня. Ой-ой, осторожно, гремучая змея, она где-то рядом, слышу, как она запела. Я ничего на свете не боюсь – только змей и баб. У них много общего. Между прочим, вот что: последней в них умирает хвостовая часть». Проехало две-три машины, я выставлял большой палец, а старик сигналил им палкой. Но уж больно странной мы были парой: грязный парень в джинсах и слепой толстяк в парадном костюме. Так бы и остались там, наверное, если бы не грузовик с шофером-мексиканцем. Он стоял на обочине, менял колесо. Знал слов пять – техасско-мексиканских, все матерные, но я неплохо помнил испанский после лета на Кубе у дяди Алвина. Мексиканец сказал мне, что едет в Эль-Пасо и, если нам по пути, он нас возьмет.
Но мистер Шмидт был не в восторге. Я чуть ли не силой втащил его в кабину. «Ненавижу мексиканцев. Ни одного хорошего еще не встречал. Если бы не мексиканец… Ему всего девятнадцать, а ей, если по коже, на ощупь, я бы сказал, что Айвори – женщина за шестьдесят. Мы поженились два года назад, тогда она говорила, что ей пятьдесят два. Понимаете, я жил в трейлере, в трейлерном лагере, на шоссе Сто одиннадцать. Их там несколько таких, между Палм-Спрингс и Кафидрал-Сити. Соборный город! Самое подходящее название для дыры, где только и есть, что шалманы, да бильярдные, да бары для педерастов. Одно можно сказать в его пользу – там живет Бинг Кросби[33]. Если для вас это что-то значит. Короче говоря, рядом со мной в трейлере живет моя подруга Хельга. С тех пор как умерла моя жена – она умерла в один день с Гитлером, – на работу меня возит Хельга. Она официантка в том же еврейском клубе, где я работаю массажистом. Официанты и официантки в клубе – все высокие немцы-блондины. Евреям это нравится – чтобы ходили по струнке. И вот однажды Хельга говорит мне, что к ней приезжает погостить родственница. Айвори Хантер. Настоящее имя я забыл – оно было на брачном свидетельстве, но я забыл. До этого раза три выходила замуж, наверное, сама уже не помнила девичью фамилию. В общем, Хельга рассказывает мне, что ее родственница Айвори была знаменитой танцовщицей, но сейчас она прямо из больницы и последнего мужа потеряла, потому как год пролежала в больнице с туберкулезом. Поэтому Хельга и позвала ее в Палм-Спрингс. Ради воздуха. Да и деться ей было некуда. Когда она приехала, Хельга в первый же вечер пригласила меня, и эта родственница мне сразу понравилась; разговаривали мы мало, больше слушали музыку, но Айвори мне понравилась. У нее был красивый голос, она говорила медленно и ласково, как медсестрам полагалось бы говорить; сказала, что не курит и не пьет, что принадлежит к Церкви Бога[34], как и я. После этого я стал бывать у Хельги почти каждый вечер».
Джордж закурил сигарету и налил себе еще водки из графина. Она, к своему удивлению, тоже себе налила. Кое-что в рассказе мужа разбудило в ней непреходящую, но обычно подавляемую либриумом[35] тревогу: она не представляла себе, к чему ведут эти воспоминания, но догадывалась, что к чему-то ведут, – Джордж редко болтал просто так.
Он закончил третьим юридический факультет Йеля, но адвокатской практикой не занялся, а поступил на факультет бизнеса в Гарварде и закончил его первым. За последние десять лет ему предлагали министерский пост, должность посла в Англии, или во Франции, или где ему захочется. Но потребность в красной водке, в этой рубиовой безделушке, блестевшей при свете камина, возникла у нее из-за тревоги, вызванной тем, как у нее на глазах Джордж превратился в мистера Шмидта: ее муж был несравненным имитатором. Некоторых друзей он умел изобразить с точностью, доводящей до бешенства. Но это не было небрежное артистическое подражательство: он словно впадал в транс, вселялся в душу другого человека.
– «У меня был старый «шевроле», никто на нем не ездил с тех пор, как жена умерла. Но Айвори отдала его отрегулировать, и скоро уже не Хельга возила меня на работу и с работы, а она. Задним числом я понимаю, что у них с Хельгой был сговор, но тогда я не догадывался. Все лагере, все, кто с ней встречался, все говорили: какая приятная женщина, большие голубые глаза, красивые ноги. Я думал: всё от доброты характера, от Церкви Бога, – чего бы иначе она целыми вечерами стряпала обед, прибиралась в доме слепого старика. Как-то вечером мы Слушали по радио «Хит-парад», – она поцеловала меня, погладила по ноге. И вскорости мы уже занимались этим по два раза в день: раз до завтрака и второй – после обеда, а мне-то шестьдесят девять. Но похоже было, она помешалась на моем конце не меньше, чем я на ее п…»
Она выплеснула свою водку в камин, пламя зашипело и расцвело. Но это был тщетный протест: что толку адресовать его мистеру Шмидту?
«Вот так-то. Айвори была п…, с какой стороны ни подойди. Поженились мы ровно через месяц после того, как познакомились. Она мало изменилась – хорошо меня кормила, любила послушать про евреев в клубе, а со спаньем сократился я – сильно сократился, из-за давления и прочего. Но она никогда не жаловалась. Мы вместе читали Библию, и по вечерам она вслух читала журналы, хорошие журналы – «Ридерз дайджест», «Сатердэй ивнинг пост», – пока я не засыпал. Она говорила, то надеется умереть раньше меня, иначе будет горевать и останется нищей. И правда, я мало что мог ей оставить. Страховки нет: что было в банке, я перевел на общий счет, да трейлер переписал на нее. Нет, мы и грубым словом ни разу не обменялись, пока она не разругалась с Хельгой.
Я долго не знал, из-за чего они поцапались. Знал только, что они не разговаривают, а когда спрашивал, в чем дело, она говорила: «Да так». Сама она зла на нее не держала. «Но ты же знаешь, как она пьет». Это правда. Ну, Хельга, я уже говорил, была официанткой в клубе, и вот как-то раз вваливается в массажный кабинет – у меня клиент на столе, лежит, в чем мать родила, а ей плевать, от нее разит, как от водочного завода. Едва на ногах держится. Сказала мне, что ее только что уволили, и вдруг начала ругаться и мочиться. Наорала на меня и обмочила весь кабинет. Сказала, что в трейлерном лагере все надо мной смеются. Сказала, что Айвори – старая блядь и связалась со мной, потому что осталась на бобах и ничего лучше ей не светило. И что же я за болван? Неужели не знаю, что ее дерет Фредди Фео черт знает с каких пор?
А этот Фредди Фео был бродячий техасский мексиканец, парень только что из тюрьмы, и комендант трейлерного лагеря взял его разнорабочим. Не могу сказать, что он был стопроцентный педераст, он там со многими бабенками крутил. И с Хельгой в том числе. Она на него запала. Жаркими вечерами они сидели на качелях у ее трейлера, пили чистую текилу, без всяких там лаймов, он играл на гитаре и пел свои мексиканские песни. Айвори мне ее описала – зеленая гитара и на ней его имя выложено стеклянными бриллиантиками. Пел, надо сказать, неплохо. Но Айвори твердила, что терпеть его не может, говорила: прохвост, хочет вытянуть из Хельги всё до последнего цента. Сам я, наверное, десятком слов с ним не перекинулся – он мне не нравился из-за запаха. У меня нюх, как у гончей, а от него за сто метров несло бриолином и еще чем-то – Айвори сказала, называется «Вечер в Париже».
Она клялась и божилась, что между ними ничего нет. С ним? Чтобы эта мексиканская мартышка пальцем до нее дотронулась? Сказала, что все оттого, что Фредди Фео Хельгу бортанул, она бесится и ревнует и думает, что он буровит всех подряд от Кет-Сити до Индио. Сказала, ей оскорбительно, что я прислушиваюсь к такому вранью, хотя Хельгу надо скорее жалеть, чем ругать. И сняла обручальное кольцо, что я ей подарил, – его носила моя первая жена, но Айвори сказала, что это неважно: раз я любил Гедду, так тем оно ценнее, – отдала мне кольцо и сказала: если ты мне не веришь, вот тебе кольцо, а я сажусь на первый же автобус – и куда глаза глядят. Ну, я опять надел ей на палец, мы стали на колени и вместе помолились.
Я ей верил – или думал, что верю, – но в голове словно качели: да, нет, да, нет. И Айвори потеряла легкость – раньше в теле у нее была свобода, как в голосе. А теперь одеревенела, как евреи у меня в клубе – вечно ноют и ворчат, что не можешь размассировать их тревоги и огорчения. Хельга нашла работу в «Мирамаре», но в лагере у нас я, когда чуял ее приближение, всегда отворачивался. Один раз она мне шепнула где-то рядом: «А известно тебе, что твоя женушка подарила мексиканцу золотые серьги? Только его любовник не позволил их носить». Не знаю. Каждый вечер Айвори молилась со мной, чтобы Господь нас не разлучал, чтобы мы были здоровы душой и телом. Но я заметил… Теплыми летними ночами, когда Фредди Фео сидел на дворе, пел и играл на гитаре, она могла выключить радио прямо посреди Боба Хоупа или Эдгара Бергена[36] и выйти за дверь, слушать. Говорила, что смотрит на звезды. «Нигде больше таких звезд не увидишь». И вдруг выясняется, что она ненавидит Кет-Сити и Спрингс. Всю эту пустыню, песчаные бури, лето, жару пятидесятиградусную, и некуда податься, если ты не богач и не член «Ракет-клуба». Однажды утром мне об этом объявляет. Говорит, прицепила бы трейлер и уехала куда угодно, лишь бы прохладней. В Висконсин, в Мичиган. Мне эта мысль понравилась; я успокоился насчет того, что у нее ничего нет с Фредди Фео.
Ну, у меня в клубе был клиент, человек из Детройта, он сказал, что, может быть, удастся устроить меня в детройтский спортивный клуб, – твердо не обещает, но может быть, чем черт не шутит. А ей только этого и надо. Подхватилась, раз-раз, трейлер на колеса, садик пятнадцатилетний – в распыл, «шевроле» заправлен, все наши сбережения переведены в аккредитивы. Вчера вечером она вымыла меня с головы до пяток, волосы шампунем, и сегодня утром чуть свет выехали.
Я почувствовал: что-то не так, но что – не понял, сразу задремал, как выехали на шоссе. Наверное, она подсыпала мне в кофе снотворных таблеток.
Но, проснувшись, сразу его почуял. Бриолин и дешевые духи. Он прятался в трейлере. Свернулся где-то, как змея. Я подумал: Айвори с парнем убьют меня и оставят стервятникам. Она сказала: «Ты проснулся, Джордж?» И по тому, как она это сказала, по испугу в голосе я понял: она знает, о чем я думаю. Я правильно догадался. Я сказал: «Останови машину». Она спросила: почему. Потому что хочу отлить. Она остановилась, и мне слышно было, что она плачет. Когда я вылезал, она сказала: «Джордж, ты был добр ко мне, но я не знаю, что еще я могла сделать. А у тебя есть профессия. Для тебя всегда найдется место».
Я вылез и правда стал отливать. В это время мотор заработал, и она уехала. Я и не знал, где нахожусь, пока вы не подошли, мистер?..»
«Джордж Уайтлоу». И я ему сказал:
«Это же почти убийство. Бросить слепого беспомощного человека черт знает где. Когда приедем в Эль-Пасо, пойдем в полицию».
Он сказал: «Да нет. У нее и без полиции хватит неприятностей. Айвори села на дерьмо – пусть и сидит. Это она черт знает где. И потом, я ее люблю. Женщина может с тобой так расправиться, а ты ее все равно любишь».
Джордж налил себе еще водки, а она подбросила поленце в камин. Свежее пламя было лишь чуть-чуть ярче ее внезапно вспыхнувших щек.
– Так женщины и делают, – с вызовом произнесла она. – Только сумасшедший… Думаешь, я могла бы сделать что-нибудь похожее?
Выражение его глаз, некое зрительное молчание поразило ее, заставило отвести взгляд, снять вопрос.
– Ну и что с ним стало?
– С мистером Шмидтом?
– С мистером Шмидтом.
Он пожал плечами:
– Последнее, что я видел, – он пил стакан молока в ресторанчике на стоянке грузовиков перед Эль-Пасо. Мне повезло: дальнобойщик довез меня аж до Ньюарка. Я вроде забыл об этом. Но последние несколько месяцев вдруг стал думать, что же сталось с Айвори Хантер и Джорджем Шмидтом? Должно быть, возраст: я почувствовал себя старым.
Она опять опустилась рядом с ним на колени, взяла его за руку, переплела свои пальцы с его пальцами.
– Пятьдесят два года? И чувствуешь себя старым?
Он отстранился. Когда он заговорил, это было бормотание человека, разговаривающего с собой:
– Я всегда был в себе уверен. Шел по улице с ощущением полной свободы. Чувствовал, что люди на меня смотрят – на улице, в ресторане, на вечеринке, – завидуют мне, думают: кто этот человек? Куда бы ни пришел на вечеринку, знал, что половина женщин в комнате будут мои, если захочу. Но все это кончилось. Похоже, что Джордж Уайтлоу стал человеком-невидимкой. Ни одна голова не повернется. На прошлой неделе я два раза звонил Мими Стюарт, и она не отзвонилась. Я тебе не успел сказать, вчера я заглянул к Бадди Уилсону на коктейль-пати. Там было десятка два довольно привлекательных молодых женщин, и все смотрели сквозь меня – для них я усталый старик, почему-то чересчур улыбчивый.
Она сказала:
– Я думала, ты еще встречаешься с Кристиной.
– Открою тебе секрет. Кристина помолвлена с мальчиком Резерфордов из Филадельфии. Яне видел ее с ноября. Он ей подходит; она счастлива, и я рад за нее.
– Кристина! С которым мальчиком Резерфордов? С Кенионом или с Полом?
– Со старшим.
– С Кенионом. Ты знал и не рассказал мне?
– Милая, я много чего тебе не рассказывал.
Это была не совсем правда. Когда они перестали спать друг с другом, они стали обсуждать его романы и даже совместно их устраивать. Алиса Кент: пять месяцев; закончился, потому что она потребовала развестись и жениться на ней. Систер Джонс: оборвался через год, когда узнал муж. Пат Симпсон: модель из «Вога», отправилась в Голливуд, обещала вернуться и не вернулась. Адель О'Хара: красавица, алкоголичка, неутомимая скандалистка; с ней он сам порвал. Мэри Кемпбелл, Мэри Честер, Джейн Вир-Джонс. Другие. И теперь Кристина.
Некоторых он находил сам, но большинство его романов срежиссировала она – знакомила его с подругами, препоручала его своим наперсницам, чтобы дать ему разрядку, но в понятных границах.
– Ну что ж. – Она вздохнула. – Кристину мы не можем упрекнуть. Кенион – завидный жених.
Но мысль ее работала, елозила, как огонь по поленьям, в поисках имени, чтобы заполнить вакуум. Алиса Коумс: доступна, но слишком скучна. Шарлота Финч: слишком богата, а мужскому достоинству Джорджа противопоказаны женщины – да и мужчины, если на то пошло, – более богатые, чем он. Может быть, Эллисон? Изысканная мисс Гарольд Эллисон, которая сейчас на Гаити – с задачей быстро получить развод…
Он сказал:
– Перестань хмуриться.
– Я не хмурюсь.
– К чему это? Опять силикон, новые счета от Орентрайха. Я предпочел бы видеть человеческие морщины. Неважно, чья это вина. Все мы, случается, бросаем друг друга под пустым небом и сами не понимаем почему.
Эхо, отголоски пустот: Хайме Санчес, Карлос и Анджелита; Хельга и Фредди Фео, Айвори и мистер Шмидт; доктор Бентсен и Джордж, Джордж и она, доктор Бентсен и Мэри Райнландер…
Он слегка сжал ее пальцы между своими, а другой рукой поднял ей подбородок, чтобы посмотреть в глаза. Потом поднес ее руку к губам и поцеловал ладонь.
– Сара, я тебя люблю.
– И я тебя.
Но прикосновение его губ, скрытая угроза заставили ее напрячься. Внизу на лестнице послышалось звяканье столовых приборов на подносе: Анна и Маргарет несли ужин.
– И я тебя люблю, – повторила она притворно сонным голосом и с притворной же вялостью отошла, чтобы задернуть шторы. Тяжелый шелк закрыл ночную реку, освещенные суда, белесые и немые за снежной пеленой, как на японской гравюре с зимним ночным пейзажем.
– Джордж? – Настойчивая просьба, пока не вошли ирландки с вечерними приношениями. – Пожалуйста. Не волнуйся, милый. Мы кого-нибудь подыщем.
5. Гостеприимство
(эссе, перевод В. Голышева)
Некогда на деревенском Юге были фермы и фермерши, которые накрывали стол почти для любого прохожего: разъездного проповедника, точильщика, сезонного рабочего – любого угостят сытным обедом. Вероятно, есть еще много таких ферм и фермерш. Определенно есть моя тетя, миссис Дженнингс Картер. Мэри Ида Картер.
Ребенком я подолгу жил на ферме у Картеров; тогда она была маленькой, а теперь это изрядное владение. Дом освещался керосиновыми лампами, воду качали из колодца и носили ведрами, отапливались камином и плитами, а развлекались только тем, что выдумывали сами. По вечерам, после ужина, дядя Дженнингс, видный, энергичный мужчина, частенько садился за пианино вместе со своей хорошенькой женой, младшей сестрой моей матери.
Картеры были работящие люди. Дженнингс с несколь-ими издольщиками обрабатывал землю при помощи конного плуга. Что до его жены, то у нее дел было выше головы. Я ей помогал: кормил свиней, доил коров, сбивал масло, сдирал листья с початков, лущил горох и колол орехи. Одной работы я избегал как мог, а когда приходилось ее делать, закрывал глаза: я терпеть не мог сворачивать шеи курам, хотя поесть их был совсем не против. Было это во время Депрессии, но для главной трапезы дня у Мэри Иды всего хватало; обед подавали в полдень; потного мужа с работниками призывали к столу колокольным звоном. Я любил бить в колокол – чувствовал себя при этом могущественным благодетелем.
К этим полуденным трапезам на стол выкладывали горячее печенье, кукурузный хлеб, мед в сотах, курятину, сома или жареную белку, белую фасоль и вигну. Тут-то иногда и являлись гости – иногда жданные, иногда нежданные. «Ну, – говорила Мэри Ида, завидев на дороге продавца Библий со стертыми ногами, – еще одна Библия нам не нужна. Но еще одну тарелку придется поставить».
Из всех, кого мы кормили, трое навсегда остались в моей памяти. Во-первых, пресвитерианский миссионер, собиравший деньги для своей христианской работы на землях нечестивых. Мэри Ида сказала, что денег дать не может, но будет рада, если он с нами пообедает. Бедняга в этом явно нуждался. В своем пыльном, лоснящемся, порыжелом черном костюме, скрипучих черных похоронных туфлях и черной с прозеленью шляпе, он был тощий, как стебель сахарного тростника. В длинной, красной, морщинистой шее ходил большой, как зоб, кадык. Я в жизни не видел более прожорливого человека. Он в три глотка выпил литр пахты, в одиночку (правда, двумя руками) расправился с целым блюдом курятины, а печений, истекающих маслом и патокой, забросил в себя столько, что я сбился со счета. При этом, уплетая еду, он успевал потчевать нас рассказами, от которых волосы вставали дыбом, – о своих подвигах на безбожных территориях.
– Я вам скажу. Я видел, как людоеды жарят на вертеле черных людей и белых – как вы свинью – и съедают всё до последнего кусочка: пальцы ног, мозги, уши – всё. Один людоед сказал мне, что вкуснее всего жареный новорожденный младенец; на вкус, говорит, как ягненок. А меня не съели, думаю, потому, что на мне мяса мало, костлявый. Видел, как людей вешали за пятки и у них кровь из ушей текла. А раз меня укусила зеленая мамба, самая ядовитая змея на земле. Меня долгонько тошнило, но не умер; черные решили, что я бог, и поднесли мне пальто из леопардовых шкур.
Когда прожорливый проповедник ушел, у Мэри Иды сделалось головокружение; она сказала, что теперь ей месяц будут сниться страшные сны. Но муж ее утешил:
– Ну что ты, милая, неужели поверила этим басням? Он такой же миссионер, как я. Нехристь и врун, вот он кто.
В другой раз мы угощали кандальника, сбежавшего из алабамской тюрьмы в Атморе. Мы, конечно, не знали, что это опасный преступник, приговоренный пожизненно за черт знает сколько вооруженных ограблений. Он просто появился у наших дверей и сказал Мэри Иде, что голоден и не даст ли она ему поесть.
– Что ж, сэр, – сказала она. – Вы пришли куда нужно. Я как раз накрываю к обеду.
Где-то (наверное, стащив с чужой веревки) он раздобыл комбинезон и ношенную синюю рабочую рубаху, вместо своего полосатого наряда. Мне он показался симпатичным, да и остальным тоже; на запястье у него была наколка-цветок, глаза у него были добрые, и разговаривал он мягко. Сказал, что фамилия его Банкрофт (и оказалось, что его действительно так звали). Дядя Дженнингс спросил:
– Вы по какой части работаете, мистер Банкрофт?
– Ну, – протянул тот, – как раз ищу, где устроиться. Как все почти нынче. Я на все руки мастер. У вас для меня не найдется работы?
Дядя сказал:
– Человек мне не помешал бы. Да платить ему нечем.
– Да мне почти ничего и не надо.
– Ну да, – сказал дядя. – А у меня как раз совсем ничего.
Неожиданно – потому что эту тему в доме редко затрагивали – речь зашла о преступлениях. Мэри Ида посетовала:
– Красавчик Флойд. И этот Диллинджер. Разъезжают по стране, людей расстреливают. Грабят банки.
– Ну, не знаю, – ответил Банкрофт. – Мне банков не жалко. А Диллинджер толковый мужик, ничего не скажешь. Мне прямо смешно, как он их грабит, а его не могут взять. – Тут он в самом деле рассмеялся, показав желтые от табака зубы.