Текст книги "Том 3. Музыка для хамелеонов. Рассказы"
Автор книги: Трумен Капоте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
Моргая, хихикая, Оттилия сказала: – Я просто рада вас видеть. Росита, развяжи меня, пожалуйста, а то я не могу вас обнять.
– Вот, значит, что эта скотина с тобой вытворяет, – сказала Росита, разрывая веревки. – Попался бы он мне, когда тебя бил и привязывал во дворе как собаку.
– Нет, что ты, – сказала Оттилия. – Ройал меня не бьет. Просто сегодня я наказана.
– Ты нас не слушала, – сказала Малышка. – И вот что из этого вышло. Он за все ответит, – добавила она, потрясая зонтиком.
Оттилия обняла и расцеловала подруг. Разве дом не прелесть? – спросила она, подводя их к дому. – У меня такое чувство, будто взяли фургон цветов и сложили из них дом. Пойдемте с солнца. Внутри прохладно и пахнет так приятно.
Росита фыркнула, словно сама она слышала совсем иной запах, и своим глубоким голосом сказала, что и впрямь им лучше бы уйти с солнца, а то оно действует Оттилии на голову.
– Это чудо, что мы так вовремя пришли, сказала Малышка, роясь в огромном ридикюле. – Скажи спасибо мистеру Джеймисону. Мадам сказала, ты умерла, а когда ты нам не ответила на письмо, мы решили, что так и есть. Но мистер Джеймисон – вот уж любезный человек – нанял машину твоим самым близким подругам, нам с Роситой, чтобы мы поехали и проведали, что там с нашей Оттилией. Оттилия, у меня с собой бутылка рому, неси стаканы и выпьем по одной.
Утонченные заграничные манеры и ослепительные наряды городских дам приворожили их проводника – распахнутые черные глаза мальчи ка то и дело выныривали за окном. Оттилия тоже разволновалась – уже давно она не видела накрашенных губ, не слышала запаха духов, и, пока Малышка разливала ром, она достала атласные туф ли и жемчужные серьги.
– Милая моя, – сказала Росита, когда Оттилия нарядилась, – тебе любой мужчина купит хоть бочонок пива; это надо же, такая красавица мучается вдали ото всех, кто тебя любит.
– Я не так уж мучалась, – сказала Оттилия. – Только иногда. – Цыц, – сказала Малышка. – Незачем сейчас про это говорить. Все уже позади. Дай-ка мне свой стакан. Выпьем за все, что с нами было, и все, что еще будет! Мистер Джеймисон сегодня вечером всех угощает шампанским. Мадам скинула ему полцены.
– Ну и ну, – сказала Оттилия, завидуя подругам. А что все-таки, ей хотелось знать, о ней говорят, помнят ли еще?
– Оттилия, ты и представить не можешь, – сказала Малышка. – Мужчины ни на кого и не посмотрят, пока не зайдут к нам и не спросят, где Оттилия, потому что слышали о тебе еще в Гаване и в Майами. А мистер Джеймисон нас вообще не замечает – придет, сядет на террасе и пьет один.
– Да, – томно сказала Оттилия. – Он всегда был со мной внимательный, мистер Джеймисон.
Солнце уже садилось, бутылка на три четверти опустела. Холмы окатило мгновенным ливнем, и теперь в оконном стекле они переливались как стрекозиное крыло, а по комнате, шелестя зеленой и розовой бумагой на стенах, гулял густой от аромата орошенных цветов ветер. Много было рассказано смешного, порой и грустного; было похоже на любой вечерний разговор в «Елисейских полях», и Оттилия радовалась, что снова в нем участвует.
– Поздно уже, – сказала Малышка. – А мы обещали вернуться к полуночи. Оттилия, помочь тебе уложиться?
Ей не приходило в голову, что подруги собираются ее увезти, но от рома, еще не утихшего у нее внутри, план показался осуществимым, и, улыбнувшись, она подумала: я же ему говорила, что убегу.
– Правда, – сказала она вслух, – вряд ли я хоть неделю провеселюсь: Ройал туда явится и меня заберет.
Подруги хором рассмеялись. Глупая ты, – сказала Малышка. – Посмотрим на твоего Ройала, когда за него возьмутся наши друзья.
– Я не хочу, чтобы кто-нибудь за него брался, – сказала Оттилия. – Он тогда станет совсем бешеный. – Малышка сказала: Но ты же не собираешься сюда возвращаться. – Оттилия хихикнула и оглядела комнату, будто видя что-то невидимое остальным. – Разумеется собираюсь, – сказала она. Вращая глазами, Малышка вынула веер и нервно им замахала у самого лица. В жизни не слышала такой чепухи, – процедила она. Ты когда-нибудь слышала такую чепуху, Росита?
– Просто Оттилия слишком много перенесла, – сказала Росита. – Милая, давай ты полежишь, а мы тебя соберем.
Оттилия смотрела, как они укладывают ее вещи. Они сгребали ее заколки и шпильки, свертывали шелковые чулки. Она сняла красивое платье, будто собираясь одеться еще наряднее, – но вместо этого влезла в старое; и затем, бесшумно и словно помогая подругам, разложила все вещи обратно по местам. Малышка, заметив, что происходит, топнула ногой.
– Послушай, – сказала Оттилия. – Если ты и Росита мне подруги, сделайте, что я вам скажу: привяжите меня во дворе в точности как я была, когда вы пришли. Тогда ни одна пчела меня никогда не ужалит.
– Наклюкалась, – сказала Малышка; но Росита приказала ей заткнуться. – Похоже, – сказала Росита, вздохнув, – похоже, Оттилия влюблена. Если Ройал захочет ее забрать, она пойдет за ним, а раз так, отправимся-ка мы лучше обратно и скажем, что мадам была права – Оттилия умерла.
– Да, – сказала Оттилия; предложение понравилось ей своей романтичностью. – Скажите, что я умерла.
И они пошли во двор; бурно дыша и с круглыми, как скользивший по небу месяц, глазами, Малышка сказала, что и пальцем не шевельнет, чтобы привязать Оттилию, и Росите пришлось привязывать ее в одиночку. При прощании сильнее всех плакала Оттилия, хотя и была рада их уходу, потому что знала: стоит им уйти, и она забудет о них навсегда. Ковыляя на высоких каблуках вниз по тропинке, припадая на рытвинах, они обернулись и ей помахали, но связанная Оттилия помахать в ответ не могла и перестала о них думать еще до того, как они скрылись из глаз.
Она грызла листья эвкалипта, чтобы отбить запах рома; воздух покалывал вечерним холодком. Месяц налился желтизной, птицы слетались на ночлег в сумрак кроны. Вдруг, заслышав на тропинке Ройала, она раскинула колени, уронила голову набок, глубоко закатила глаза. Издали должно было показаться, что ее настигла какая-то жестокая, душераздирающая смерть; и, услышав, как шаги Ройала перешли на бег, она улыбнулась от счастья и подумала: то-то он перепугается.
ИСАК ДИНЕСЕН
(рассказ, перевод Е. Суриц)
Рунгстед – приморский городишко на береговой дороге между Копенгагеном и Эльсинором. Среди путешественников XVIII века это ничем другим не замечательное место славилось услугами своего постоялого двора. Двор, хоть давно не привечает кучеров с их седоками, знаменит по-прежнему: здесь живет первейшая гражданка Рунгстеда, баронесса Бликсен, она же Исак Динесен, она же Пьер Андрезель.
Баронесса, весом с перышко и хрупкая, как украшенье из ракушек, принимает посетителей в изысканно-пустынной гостиной, где сонно посапывают псы, где топится камин и кафельная печь и где хозяйка, словно сойдя со страниц одной из собственных «Фантастических историй», кутается в ощетиненные волчьи шкуры и английский твид, утопив стопы в меху, икры, тонкие, как ножки цапли, обтянув шерстяными рейтузами, а шею, которую можно бы легко продеть в кольцо, обмотав сиреневыми зыбкими косынками. Время ее истончило – живую легенду, прошедшую через такое, что закаленному мужчине впору: в упор стреляла в атакующих львов и разъяренных буйволов, управляла африканской фермой, пролетала над Килиманджаро на опасных, хлипких первых самолетах, врачевала туземцев; время, иссушив, свело ее к самой сути – так виноград становится изюмом, розовым маслом – роза. Мгновенно, даже если вам неизвестно ее досье, вы понимаете, что перед вами la vraie chose[14], подлинная личность. Такое лицо – все складчатое, каждой складкой излучающее гордый ум, всепонимающую жалость, она же мудрость, – кому попало не дается, да и глаза такие – тлеющие угли, глубоко сидящие, как бархатистые зверьки в норе, – вот уж не могут выпасть на долю заурядной женщине.
Если вас пригласили к чаю, то под этой маркой баронесса вас накормит до отвала: сначала херес, потом разгул печений и варений, холодные паштеты, прозрачнейшие блинчики с духом апельсина. Но хозяйка с вами не разделит трапезы, нет, ей нельзя, здоровье не позволяет, она вообще ничего не ест – не пьет, ну, одну устрицу, пожалуй, одну клубничнику, бокал шампанского. Зато она говорит. Как большинство художников и, уж конечно, как все старые красавицы, она настолько сосредоточена на себе самой, что себя предпочитает всем прочим предметам разговора.
Губы, чуть тронутые помадой, скривит несколько паралитичная улыбка, когда на английском с чисто британскими модуляциями она вам скажет, например: «Ах, каких только историй не таит этот старый дом. Он принадлежал моему брату, я у него выкупила; последний взнос уплатила на «Последние рассказы»[15]. Теперь он мой, безраздельно. У меня на него большие посмертные виды. Тут будет птичий двор, и парк, и птичий заповедник[16]. Все годы в Африке, пока управляла своей высокогорной фермой, я думать не думала, что снова осяду в Дании. Когда узнала, увидела, что ферме конец, когда убедилась, что ее потеряла, я стала писать свои истории: чтобы не думать о неотвратимом. И во время войны тоже; дом был перевалочным пунктом для евреев, бежавших в Швецию. Евреи на кухне, наци в саду. Приходилось писать, чтоб не свихнуться, вот я тогда и написала «Милостивых мстителей»[17], вовсе никакую, кстати, не политическую притчу, а ведь многие, многие так решили – просто смешно. Поразительные люди, эти наци. Я с ними часто спорила, очень резко им перечила. О, вы только не подумайте, что я хвастаюсь своей отвагой, я ровно ничем не рисковала; у них была чисто мужская психология – с высокой горы плевать на то, что думает какая-то там женщина. Еще пышечку? Ну пожалуйста. Люблю полакомиться опосредованно. Я все ждала сегодня почтальона, надеялась, он мне доставит новую пачку книг. Я читаю залпом, книг на меня не напасешься. Чего я прежде всего требую от искусства? Воздуха, атмосферы. В нынешней литературе с этим не густо. Книги, которые люблю, мне никогда не надоедают. Могу по двадцать раз их перечитывать – и перечитываю. «Король Лир». Скажите мне, как человек относится к «Королю Лиру», и я сразу пойму, как к нему относиться. Конечно, хочется и свеженькой странички; прежде небывалого лица. К дружбе у меня талант, друзья, вот что больше всего меня в жизни тешило: встряхнуться, сдвинуться, встретить новых людей, их привязать к себе».
Время от времени баронесса встряхивается. Опираясь на преданную руку потерянно-веселой мисс Клары Свендсен, давней спутницы-секретаря («Милая Клара. Началось с того, что я наняла ее в качестве кухарки. После трех кошмарных блюд я на нее накинулась: «Милая, вы самозванка. Скажите правду!» Тут она – в слезы, и призналась, что, учительствуя на севере Дании, она влюбилась в мои книги. Однажды увидела мое объявление в газете, мол требуется девушка на кухне. Вот и заявилась, и пожелала остаться. Поскольку стряпать она не умела, мы решили, что она будет у меня секретарем. До сих пор безумно жалею о своем решении. Клара чудовищный тиран»). Баронесса отправляется в Рим, в Лондон обыкновенно пароходом («Самолетом вы не путешествуете, вас просто отправляют, как посылку»). В прошлом, 1959 году, в январе, она впервые посетила Америку, которой благодарна за первого издателя и первых читателей для ее книг. Прием, какой там ей оказали, можно сравнить разве что с приемом, оказанным Йенни Линд[18]; по крайней мере, такого не сподобилась ни одна литературная знаменитость после Диккенса и Шоу. Телевидение, кинохроника. Единственное публичное чтение, на котором она согласилась выступить, вылилось в гонку за билетами, драку из-за них, овации, вставанье зала, и никого, ей-богу, так не рвали на части, приглашая почетным гостем на несусветное множество мероприятий («Прелесть! Нью-Йорк, ах, вот где жизнь! Обеды, ужины, шампанское, шампанское, и все были так милы. Когда приехала, я весила сорок кило, а домой вернулась еще на пять кило легче; доктора не понимали, как это я еще жива, убеждали меня, что мне бы полагалось умереть, ох, да я и без них давно это знаю. У меня со смертью старинные шашни. Ничего, мы выжили, а Клара – Клара пять кило прибавила»).
Стоицизм, с каким она принимает свой невозможный возраст и все, чем он чреват, не то чтобы неколебим; вдруг да и прорвутся нотки здоровой надежды: «Хочется еще книгу кончить, хочется еще увидеть молодые овощи, и Рим опять увидеть, и Гилгуда в Стратфорде[19], и, может быть, Америку. Ах, если бы. И откуда у меня такая ужасная слабость?» – стонет она, темной, тощей рукой теребя сиреневые зыбкие косынки; и этот стон, подкрепленный боем часов на каминной полке и покашливаньем мисс Свендсен, недвусмысленно намекает гостю, что пора и честь знать, пора дать баронессе возможность прикорнуть на кушетке у камелька.
И гость спешит раскланяться, и ему дарят самую любимую из книг, написанных хозяйкой («Потому что – ведь все это было, было на самом деле»), действительно очаровательную вещь «Из Африки». На подарке надпись: «Je repondrais – Карен Бликсен».
– Je repondrais, – она объясняет, стоя в дверях и на прощанье подставляя щеку для поцелуя, – «я отвечу» – чудный девиз. Я его переняла у семейства Финч-Хаттонов[20]. Мне он потому нравится, что я считаю – каждый из нас в себе несет ответ.
Сама она отвечала жизни «Да», и ее ответ эхом отдается в книгах, и от них кругами, кругами расходится долгое, звучное эхо.
МУЗЫКА ДЛЯ ХАМЕЛЕОНОВ
(сборник)
Теннесси Уильямсу
Предисловие
(статья, перевод В. Голышева)
Мою жизнь – как художника, во всяком случае, – можно представить графиком, в точности соответствующим лихорадке: повышения и понижения, очень четкие циклы.
Писать я начал в восемь лет – ни с того ни с сего, не побуждаемый ничьим примером. Я не знал ни одного пишущего, да и читающих мало кого знал. Но как бы там ни было, интересовали меня только четыре занятия: чтение книг, хождение в кино, чечетка и рисование. И вот однажды я начал писать, не ведая, что привязал себя на всю жизнь цепями к благородному, но безжалостному хозяину. Когда Бог вручает тебе дар, Он вручает еще и кнут, исключительно для самобичевания.
Но я этого, конечно, не знал. Я писал приключенческие повести, детективные рассказы с убийствами, скетчи, истории, слышанные от бывших рабов и ветеранов Гражданской войны. Получал большое удовольствие – поначалу. Удовольствие кончилось, когда обнаружил разницу между хорошим письмом и плохим, а потом сделал еще более тревожное открытие: разницу между очень хорошим письмом и подлинным искусством. Едва уловимую – но страшную. И после этого заработал кнут!
Как некоторые молодые люди упражняются на скрипке или фортепьяно по четыре-пять часов в день, так и я возился со своими бумажками и ручками. Однако ни с кем не обсуждал свои писания; если кто спрашивал, чем я занимался столько часов, я говорил, что делал уроки. В действительности же я никогда не делал уроков. Литература занимала меня целиком: мое ученичество при алтаре техники ремесла, дьявольские сложности пунктуации, разбивки на абзацы, размещение диалогов. Не говоря уже о конструкции в целом, о большой трудоемкой арке – начало-середина-финал. Узнавать приходилось многое – и из многих источников: не только из книг, но из музыки, живописи и из обыкновенных каждодневных наблюдений.
По сути, самым интересным в моих писаниях тех лет как раз и были обычные ежедневные наблюдения, которые я заносил в дневник. Описание соседа. Длинные дословные отчеты о подслушанных разговорах. Местные сплетни. Репортерство в жанре «услышанного» и «увиденного», впоследствии сильно повлиявшее на меня, хотя тогда я об этом не подозревал, потому что все мои «официальные» писания, то, что я шлифовал и аккуратно печатал на машинке, относилось, в общем, к беллетристике.
К семнадцати годам я был созревшим писателем. Будь я пианистом, пришла бы пора первого публичного концерта. И я решил, что пора печататься. Я разослал рассказы в главные литературные ежеквартальники и в большие журналы, которые публиковали в то время лучшую «серьезную» прозу, – в «Стори», «Нью-Йоркер», «Харперс базар», «Мадемуазель», «Харперс», «Атлантик мансли», и рассказы мои там со временем появились.
Потом, в 1948 году, я опубликовал роман «Другие голоса, другие комнаты». Его хорошо встретила критика, и он стал бестселлером. С него, а также с экзотической фотографии автора на суперобложке началась моя отчасти сомнительная известность, сопровождавшая меня все эти долгие годы. Многие люди даже приписывали этой фотографии коммерческий успех книги. Другие отмахивались от нее и считали капризом случая: «Удивительно, что у такого молодого так хорошо получилось». Удивительно? Я писал изо дня в день уже четырнадцать лет! Так или иначе, этот роман был приятным завершением первого цикла в моем развитии.
Второй цикл закончился короткой повестью «Завтрак у Тиффани» в 1958 году. Эти десять лет я экспериментировал со всеми формами письма, пытаясь освоить разные техники, достичь виртуозности, надежной и гибкой, как рыбацкая сеть. Конечно, в некоторых областях я потерпел неудачу, но верно, что на неудачах учишься больше, чем на успехах. Я знаю, чему научился на них, и потом смог употребить это с большой пользой. В общем, за десять лет поисков были написаны сборники рассказов («Дерево ночи», «Воспоминания об одном Рождестве»), эссе и портреты («Местный колорит», «Наблюдения», то, что вошло в книгу «Собаки лают»), пьесы («Голоса травы», «Цветочный дом»), киносценарии («Победить дьявола», «Невинные») и много конкретной публицистики – по большей части для «Нью-Йоркера».
С точки зрении моего художественного развития самым интересным в этот второй период было то, что появилось сначала в виде статей в «Нью-Йоркере», а потом в виде книги «Музы слышны». В ней рассказывалось о первом культурном обмене между СССР и США – гастролях черной американской группы с оперой «Порги и Бесс» в 1955 году. Я задумывал ее как короткий комический «невымышленный роман» – первый такого рода.
За несколько лет до этого Лиллиан Росе опубликовала «Картину» – повествование о съемках фильма «Алый знак доблести»; с коротким монтажом, хронологическими перебросами назад и вперед, оно само было как фильм, и, читая его, я задумался: что было бы, если бы автор отказался от жесткой линейной дисциплины прямого репортажа, а обращался бы со своим материалом как с вымышленным, – выиграла бы от этого книга или проиграла? И решил: если подвернется подходящий сюжет, попробую. «Порги и Бесс» и Россия среди зимы казались подходящей темой.
«Музы слышны» получила превосходные рецензии; даже те, кто был не расположен ко мне, отнеслись к ней благосклонно. Но особого внимания она не привлекла и продавалась неважно. Тем не менее для меня она стала важным событием: пока я писал ее, я понял, что, кажется, нашел выход из главного своего творческого затруднения.
Вот уже несколько лет меня все больше увлекала журналистика как самостоятельная художественная форма. На то были две причины. Во-первых, мне казалось, что после 1920-х годов в прозе и вообще в литературе никаких подлинных новаций не было. Во-вторых, журналистика как форма искусства была девственной территорией по той простой причине, что очень немногие художники слова занимались повествовательной журналистикой, а если и занимались, то в форме очерков о путешествиях или автобиографий. «Музы слышны» направили мою мысль совсем в другое русло: я хотел написать журналистский роман, нечто масштабное, обладающее убедительностью факта, непосредственностью воздействия, как фильм, глубиной и свободой прозы и точностью поэзии.
Только в 1959 году какой-то таинственный инстинкт направил меня к подходящему сюжету – малоизвестному делу об убийстве в отдаленной части Канзаса, и только в 1966-м я сумел опубликовать то, что получилось, – «Хладнокровное убийство».
В одном рассказе Генри Джеймса – по-моему, в «Среднем возрасте» – некий писатель в сумерках зрелости сетует: «Мы живем во тьме, мы делаем, что можем, остальное – безумие искусства». Или что-то в этом роде. Мистер Джеймс выразился точно, он сказал правду. И самая темная часть тьмы, самая безумная часть безумия – неизбежность постоянного риска. Писатели, по крайней мере те, кто рискует, кто готов идти до конца, имеют много общего с другой разновидностью одиночек – людьми, которые зарабатывают бильярдом или картами. Многие считали меня сумасшедшим из-за того, что я шесть лет странствовал по равнинам Канзаса; другие отвергали саму идею «невымышленного романа» и объявляли ее недостойной «серьезного» писателя. Норман Мейлер охарактеризовал ее как «отказ воображения» – подразумевая, видимо, что романист, должен писать о чем-то воображаемом, а не о чем-то реальном.
Да, это было похоже на игру в покер с крупными ставками, потому что шесть мучительных лет я не знал, есть у меня книга или нет. То были длинные лета и морозные зимы, и я сдавал карты и старался разыграть свои как можно лучше. Затем выяснилось, что книга у меня есть. Несколько критиков заворчали, что «невымышленный роман» – просто рекламный лозунг, обманка, что я не предложил ничего нового или оригинального. Но некоторые считали иначе, другие писатели оценили значение моего эксперимента и быстро воспользовались им для своих надобностей – быстрее всех Норман Мейлер, заработавший массу денег и получивший массу премий за свои невымышленные романы («Армии ночи», «Огонь на Луне», «Песнь палача»), хотя он старательно избегал называть их «невымышленными романами». Неважно; он хороший писатель и славный человек, и я рад, что смог оказать ему маленькую услугу.
Ломаный график моей литературной репутации достиг отрадной высоты, и я позволил ему задержаться там, пока не перешел к четвертому и, надеюсь, последнему этапу. Четыре года, с 1968-го по 1972-й, я посвящал большую часть времени чтению, отбору, переписыванию и сортировке своих писем, писем других людей и своих дневников (которые содержат подробные записи сотен сцен и разговоров) за 1943–1965 годы. Я хотел использовать этот материал в книге, которую давно задумал написать, – тоже невымышленном романе, но несколько видоизмененном. Я назвал книгу «Услышанные молитвы» – это из святой Терезы, которая сказала: «Больше слез проливается над услышанными молитвами, чем над неуслышанными». В 1972 году я начал работать над книгой с написания последней главы (всегда полезно знать, куда идешь). Потом написал первую главу «Неиспорченные монстры». Потом пятую – «Тяжелое оскорбление мозга». Потом седьмую – «La Côte Basque». И продолжал таким манером, сочиняя главы не по порядку. Удавалось это только потому, что фабула, вернее, фабулы были взяты из жизни, действующие лица были реальными людьми, и было нетрудно всё держать в голове, ведь я ничего не выдумывал. Однако «Услышанные молитвы» задуман не как обычный roman à clef[21], где факты поданы под видом вымысла. Мое намерение – противоположное: убрать маски, а не изготавливать их.
В 1975 и 1976 годах я напечатал четыре главы из книги в журнале «Эсквайр». В определенных кругах они вызвали гнев – считали, что я злоупотребил чужим доверием, дурно обошелся с друзьями и (или) врагами. Я не намерен здесь это обсуждать; это вопрос социальной политики, а не художественных достоинств. Скажу одно, писателю приходится работать только с тем материалом, который он собрал в результате своих усилий и наблюдений, и его нельзя лишить права им пользоваться. Осуждайте, но не лишайте.
Однако в сентябре 1977 года я прекратил работу над «Услышанными молитвами», и это никак не было связано с реакцией людей на опубликованные части книги. Остановка произошла потому, что у меня случилась чертовская неприятность: я переживал и творческий, и личный кризис одновременно. Поскольку второй не имел никакого или почти никакого отношения к первому, здесь достаточно будет сказать только о творческом хаосе.
Хотя он был мучительным, теперь я рад, что это произошло, – это изменило все мое понимание писательства, мое отношение к искусству и жизни, к соотношению между ними и мое представление о разнице между правдой и настоящей правдой.
Во-первых, я думаю, что большинство писателей, даже лучшие, выписывают слишком много. Я предпочитаю недописывать. Просто, ясно, как деревенский ручей. И я почувствовал, что мое письмо становится слишком густым – я трачу три страницы, чтобы добиться эффекта, которого мог бы достичь одним абзацем. Снова и снова я перечитывал всё, что написал в «Услышанных молитвах», и засомневался – не в материале и моем к нему подходе, а в самой текстуре письма. Я перечитал «Хладнокровное убийство» – и с тем же ощущением: слишком во многих отношениях я писал не так хорошо, как мог бы, не полностью использовал потенциал. Медленно, но с нарастающей тревогой я перечитал каждое свое опубликованное слово и решил, что никогда, ни разу в моей писательской жизни не выплеснул всей энергии и эстетического волнения, заложенного в материале. Даже когда написанное было хорошо, я видел, что работал впол-, а то и в треть отпущенной мне силы. Почему?
Ответ, открывшийся мне после месяцев размышлений, был простым, но не очень обнадеживающим. Он нисколько не облегчил мою депрессию – наоборот, усугубил ее. Ибо ответ порождал, по-видимому, неразрешимую проблему, и, если я ее не решу, впору бросать писательство. Проблема же была такова: как сочетать писателю в рамках определенной формы – к примеру, рассказа – всё, что он знает обо всех других литературных формах? Ибо из-за этого моя проза зачастую страдала недостатком освещения; ток подавался, но, ограничивая себя техникой той конкретной формы, в которой я работал, я не использовал всего, что знал о письме, – всего, чему научился на сценариях, пьесах, репортаже, поэзии, рассказах, новеллах, на романе. Писатель должен пользоваться всеми своими умениями, располагать всеми красками на одной палитре, чтобы смешивать их (а в нужный момент и накладывать одновременно). Но как?
Я вернулся к «Услышанным молитвам». Убрал одну главу и переписал две другие. Стало лучше, определенно лучше. Но выяснилось, что я должен снова поступить в детский сад. И снова эта мрачная, рискованная игра! Но я был взволнован, я ощущал на себе свет невидимого солнца. И все же первые мои опыты были корявыми. Я вправду чувствовал себя ребенком с коробкой цветных карандашей.
С технической стороны самым трудным в «Хладнокровном убийстве» было полностью устранить себя из повествования. Обычно, чтобы достичь правдоподобия, репортер выступает в качестве персонажа, наблюдателя, очевидца. А я считал, что тон книги, как будто бы отстраненный, требует отсутствия автора. И старался по мере возможности остаться невидимым.
Теперь же я вывел себя на авансцену и перестроил на строгий, минималистский лад будничные разговоры с обыкновенными людьми: управляющим моего дома, массажистом в спортивном зале, старым школьным другом, с моим зубным врачом. Исписав сотни страниц такой бесхитростной прозой, я в конце концов выработал стиль. Нашел каркас, который мог принять в себя всё, что я знал о письме.
Позже, слегка видоизменив метод, я написал невымышленную повесть («Самодельные гробики») и несколько рассказов. В результате получилась эта книга – «Музыка для хамелеонов».
Как это сказалось на продолжении работы над «Услышанными молитвами»? Очень существенно. А пока что я здесь один в моем темном безумии, наедине с моей колодой карт – и, конечно, кнутом, который вручил мне Бог.
I
МУЗЫКА ДЛЯ ХАМЕЛЕОНОВ
1. Музыка для хамелеонов
(эссе, перевод В. Голышева)
Она высокая и стройная, лет семидесяти, седая, изящная, не черная, не белая – золотистая, цвета рома. Мартиникская аристократка, живет в Фор-де-Франсе, но есть у нее квартира и в Париже. Мы сидим на террасе ее дома, просторного, элегантного дома, построенного будто из деревянных кружев; он напоминает мне некоторые старые дома в Новом Орлеане. Пьем мятный чай со льдом, слегка приправленный абсентом.
По террасе бегают наперегонки три зеленых хамелеона. Один замирает у ног мадам, выбрасывает раздвоенный язык, и она замечает:
– Хамелеоны. Удивительные создания. Как они меняют окраску. Красные. Желтые. Светло-зеленые. Розовые. Лиловые. Вы знаете, что они очень любят музыку? – Она смотрит на меня красивыми черными глазами. – Вы мне не верите?
Днем она рассказала мне много любопытного. Что ночью ее сад кишит огромными ночными мотыльками, что ее шофер, важный господин, который привез меня к ней на темно-зеленом «мерседесе», отравил свою жену и бежал с Чертова острова[22]. Она описала деревню в северных горах, где живут исключительно альбиносы: «Маленькие люди с розовыми глазами, белые как мел. Иногда их встречаешь на улицах Фор-де-Франса».
– Конечно, я вам верю.
Она наклоняет серебряную голову:
– Нет, не верите. Но я вам покажу.
С этими словами она переходит в салон, прохладную тенистую комнату с медленными потолочными вентиляторами, и садится за отлично настроенный рояль. Я остаюсь на террасе, но отсюда мне видно ее – элегантную пожилую даму, в которой смешалось миого кровей. Она начинает сонату Моцарта.
Постепенно собрались хамелеоны: десяток, еще десяток, в большинстве зеленые, несколько алых и лиловых. Они пробегали по террасе и располагались в салоне – чуткая, увлеченная музыкой аудитория. Но музыка оборвалась: моя хозяйка вдруг встала, топнула ногой, и слушатели рассыпались, как искры от взорвавшейся звезды.
Теперь она смотрит на меня:
– Et maintenant? С'est vrai?[23]
– В самом деле. Но это так странно.
Она улыбается:
– Alors[24]. Весь остров переполнен странностями. Вот этот дом населен призраками. Их здесь много. И не только ночью. Иные появляются средь бела дня, вполне нахально. Дерзко.
– На Гаити это тоже обычное дело. Призраки часто прогуливаются днем. Однажды я видел целую компанию – они работали в поле под Петьонвилем, собирали жуков с кофейных деревьев.
Она принимает это к сведению и продолжает:
– Oui. Oui[25]. Гаитяне приставляют к работе своих мертвецов. Это хорошо известно. Мы своих оставляем с их скорбями. И шалостями. Гаитяне такие черствые. По-креольски. И купаться там нельзя – страшные акулы. И москиты: громадные, назойливые. У нас на Мартинике москитов нет. Совсем.
– Я заметил; удивлялся – почему?
– Мы сами удивляемся. Мартиника – единственный остров во всем Карибском море, не страдающий от москитов, и никто не может этого объяснить.
– Может быть, их поедают ваши ночные мотыльки?
Она смеется:
– Или призраки.
– Нет. Думаю, призраки предпочли бы мотыльков.
– Да, пожалуй, мотыльки – более призрачная снедь. Будь я призраком, ела бы что угодно, только не москитов. Добавить вам льда в стакан? Абсента?