355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Трумен Капоте » Том 3. Музыка для хамелеонов. Рассказы » Текст книги (страница 20)
Том 3. Музыка для хамелеонов. Рассказы
  • Текст добавлен: 5 мая 2017, 15:30

Текст книги "Том 3. Музыка для хамелеонов. Рассказы"


Автор книги: Трумен Капоте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)

– Знаете, мистер Банкрофт, – возразила ему Мэри Ида, – мне немного удивительно слышать от вас такое.

Через два дня Дженнингс поехал на телеге в город и вернулся с бочонком гвоздей, мешком муки и экземпляром «Мобайл реджистер». На первой странице была фотография мистера Банкрофта – «Двустволки Банкрофта», как его по-свойски именовали в полиции. Его схватили в Эвергрине, в пятидесяти километрах от нас. Увидев его фото, Мэри Ида стала быстро обмахиваться веером, словно предупреждая обморок.

– Господи спаси, – ужасалась она. – Ведь он всех нас мог убить.

Дженнингс мрачно сказал:

– За его голову была обещана награда. А мы ее прохлопали. Вот что меня злит.

Потом была девица по имени Зилла Райланд. Мэри Ида нашла ее у ручья в лесу за нашим домом – она купала там рыжего малыша, двухлетнего мальчика. Мэри Ида так это описывала:

– Я ее раньше увидела, чем она меня. Она стояла в воде голая и купала этого красивого мальчика. На берегу лежали ситцевое платье, его одежонка и старый чемодан, перевязанный веревкой. Мальчик смеялся, и она с ним. Потом увидела меня и вздрогнула. Испугалась. Я говорю: «Хороший день. Но жаркий. В воде, наверное, приятно». А она схватила малыша и выбежала из воды. Я говорю: «Вам не надо меня бояться. Я миссис Картер и живу вон там. Зайдите к нам, отдохните». Тут она заплакала; совсем молоденькая, сама еще ребенок. Я спросила: в чем дело, ласточка? Она не отвечает. Надела платье и мальчика одела. Я сказала: «Может быть, я смогу тебе помочь, если объяснишь, что случилось». А она покачала головой и говорит: ничего не случилось. Но мы ведь просто так не плачем, – я ей говорю, – правда ведь? Пойдем со мной в дом, там поговорим. Она и пошла.

Пошла, да.

Когда они показались на тропинке, я сидел на качелях на веранде и читал старую «Сатердэй ивнинг пост». Мэри Ида несла ветхий чемодан, а босая девушка – ребенка. Мэри Ида меня представила:

– Это мой племянник Бадди. А это… извини, ласточка, не расслышала твоего имени.

– Зилла, – потупясь, прошептала девушка.

– Прости, милая. Опять не расслышала.

– Зилла, – опять прошептала она.

– Какое необычное имя, – весело сказала Мэри Ида.

Зилла пожала плечами:

– Мама так меня назвала. И ее так звали.

По прошествии двух недель Зилла все еще жила у нас; она оказалась такой же необыкновенной, как ее имя. Родители ее умерли, муж «сбежал с другой женщиной. Она была толстая, а он любил толсты, говорил, что я чересчур худа, и сбежал с ней, получил развод и женился на ней в Атенсе, в Джорджии. Из родни у меня остался только брат – Джим Джеймс. Поэтому я и приехала сюда, в Алабаму. Последнее, что я слышала, он где-то здесь осел».

Дядя Дженнингс положил все силы, чтобы разыскать Джима Джеймса. И имел на то причину: малыша Зиллы, Джеда, он полюбил, но к самой Зилле испытывал враждебность – дядю раздражали ее тонкий голос и привычка мурлыкать без слуха загадочные мелодии.

Дженнингс – Мэри Иде:

– До каких пор будет торчать у нас эта жиличка?

Мэри Ида:

– Ой, Дженнингс! Тише. Зилла может услышать. Бедняжка. Ей некуда деться.

Так что Дженнингс удвоил усилия. Он привлек к поискам шерифа; он даже заплатил за объявление в местной газете – то есть пошел до конца. Но в округе никто не слышал о Джиме Джеймсе.

Умная женщина Мэри Ида придумала. Она придумала пригласить на ужин, обычно легкий и подававшийся в шесть, соседа, Элдриджа Смита. Не знаю, почему это не пришло ей в голову раньше. Внешности мистер Смит был невзрачной и лет сорока, но он недавно овдовел и остался на ферме с двумя детьми-школьниками.

После первого ужина мистер Смит стал заходить к нам под вечер почти ежедневно. Когда смеркалось, мы оставляли Зиллу и мистера Смита наедине; они качались на скрипучих качелях у нас на веранде, смеялись, разговаривали и шептались. Дженнингса это сводило с ума: мистера Смита он любил не больше, чем Зиллу, и повторные просьбы жены: «Тише, родной. Подождем – увидим» – мало его успокаивали.

Мы ждали месяц. Наконец однажды вечером Дженнингс отвел мистера Смита в сторонку и сказал так:

– Слушай, Элдридж. Как мужчина мужчине – какие у тебя намерения насчет этой порядочной молодой дамы?

Прозвучало это скорее угрозой, нежели чем-нибудь еще.

Мэри Ида сшила на своем ножном «Зингере» свадебное платье. Оно было белое, хлопковое, с пышными рукавами, а на волосы, специально завитые по этому случаю, Зилла надела шелковый бант. Выглядела она на удивление хорошенькой. Венчание происходило прохладным сентябрьским днем под шелковицей, и руководил церемонией его преподобие Л. Б. Персонс. После все угощались пирогами и фруктовым пуншем с местным мускатом. Когда молодые отбыли на телеге мистера Смита, запряженной мулом, Мэри Ида подняла подол юбки, чтобы утереть слезы, а Дженнингс с сухими, как шкура змеи, глазами провозгласил:

– Спасибо тебе, Господи! И пока Ты к нам милостив, мне не помешал бы дождик.

6. Ослепление

(эссе, перевод В. Голышева)

Она завораживала меня.

Она всех завораживала, но большинство людей этого стеснялись – в особенности гордые дамы, правившие важными семьями в Садовом районе Нового Орлеана, где жили хозяева больших плантаций, судовладельцы, нефтедобытчики, богатые представители свободных профессий. Не таила своей зачарованности только прислуга этих домов. И конечно, дети, по молодости или простодушию не умевшие скрыть интерес.

Я был из их числа – восьмилетний мальчик, временно живший у родственников в Садовом районе. Тем не менее свой интерес я скрывал, ибо чувствовал некую вину: у меня был секрет, который беспокоил меня, не давал мне покоя, и я боялся поделиться им, открыться кому бы то ни было, не представляя себе, как к этому отнесутся, – столь странной была эта проблема, тревожившая меня уже почти два года. Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь еще был в таком же затруднении. С одной стороны, оно могло показаться глупым; с другой…

Я хотел поделиться своей тайной с миссис Фергюсон. Не хотел – чувствовал, что должен. Потому что говорили, будто миссис Фергюсон обладает магическими способностями. Говорили, и многие серьезные люди верили, будто она может укротить блудливых мужей, вынудить предложение у мешкающих поклонников, восстановить потерянную шевелюру, вернуть промотанное состояние. Короче говоря, она была колдуньей и могла исполнять желания. Желание у меня было.

По виду миссис Фергюсон была не настолько умна, чтобы творить чудеса. И даже показывать карточные фокусы. Это была некрасивая женщина лет сорока, а может, и тридцати: по ее круглому ирландскому лицу, почти без морщин, и по круглым лунообразным глазам, почти лишенным выражения, определить это было трудно. Она была прачкой – вероятно, единственной белой прачкой в Новом Орлеане и мастером своего дела: важные городские дамы вызывали ее, когда во внимании нуждались их самые тонкие кружева, шелка и полотна. Вызывали ее и за другой надобностью – добиться желаемого: нового любовника, определенного мужа для дочери, смерти мужней любовницы, дополнительного пункта в материнском завещании, приглашения быть королевой Комуса[37] – самой пышной части масленичных гуляний. Так что услуг ее искали, и не только прачечных. Основой ее успеха и главным источником доходов была предполагаемая способность просеивать пески грез и извлекать из них серьезное вещество – золотые реалии.

Теперь насчет этого моего желания, озабоченности, донимавшей меня с раннего утра и до позднего вечера: я не мог попросить о нем вот так, с ходу. Требовался подходящий момент, тщательно подготовленный. Она к нам редко приходила, но когда приходила, я вертелся рядом, притворяясь, будто наблюдаю за деликатными движениями ее толстых некрасивых пальцев, перебирающих кружевные салфетки, но на самом деле стараясь попасться ей на глаза. Мы никогда не разговаривали: я был слишком робок, а она слишком глупа. Да, глупа. Я это чувствовал; может быть, и сильная колдунья, миссис Фергюсон была глупой женщиной. Но время от времени мы встречались взглядами, и, при всей ее тупости, напряжение, завороженность, которые она видела в моих глазах, говорили ей, что я хочу быть ее клиентом. Она, вероятно, думала, что мне нужен велосипед или новое духовое ружье; во всяком случае, заниматься такой мелюзгой она не собиралась. Что я мог ей дать? В общем, она опускала уголки своих тонких губ и отводила свои полнолуния в сторону.

В это время, в начале декабря 1932 года, в гости ненадолго приехала моя бабушка по отцу. Зимы в Новом Орлеане промозглые; сырой холодный ветер с реки пробирает до костей. Поэтому бабушка, работавшая учительницей во Флориде, предусмотрительно захватила с собой одолженное у подруги меховое пальто. Оно было из черного каракуля – одежда богатой дамы, каковой моя бабушка не была. Рано овдовев, она сама растила трех сыновей; жизнь ей досталась нелегкая, но она никогда не жаловалась. Она была чудесная женщина, с живым и при этом трезвым умом. Из-за семейных обстоятельств мы редко виделись, но она часто писала и присылала мне подарочки. Она меня любила, и я хотел ее любить, но пока она была жива – а умерла она на десятом десятке, – я держал дистанцию, вел себя равнодушно. Она это чувствовала, но так и не узнала причину моей видимой холодности – ее никто не узнал, потому что причина была частью сложной вины, многогранной, как ослепительный желтый камень на тонкой золотой цепочке, который часто носила бабушка. Жемчуга пошли бы ей больше, но она почему-то очень ценила эту несколько театральную безделушку, выигранную, насколько я знал, ее дедом в карты где-то в Колорадо.

Ценности ожерелье, конечно, не представляло; всякому, кто интересовался, бабушка добросовестно объясняла, что камень, который был размером с кошачью лапку, не самоцвет, не желтый сердолик и даже не топаз, а просто горный хрусталь, умело ограненный и окрашенный в темно-желтый цвет. Но миссис Фергюсон не догадывалась об истинной цене ожерелья, и однажды, во время пребывания бабушки, придя к нам, чтобы накрахмалить белье, толстенькая моложавая ведьма была буквально зачарована блестящей стекляшкой на золотой цепочке. Ее невежественные лунные глаза загорелись – это правда, они действительно загорелись. Теперь мне нетрудно было привлечь ее внимание; она разглядывала меня с интересом, прежде отсутствовавшим.

Она стала уходить, и я проследовал за ней в сад, где была вековая аллея глициний – место, таинственное даже зимой, когда зелень скукоживалась и лиственный туннель лишался укромной тени. Она остановилась там, поманила меня и тихо спросила:

– Ты что-то надумал?

– Да.

– Чего-то надо? Одолжения?

Я кивнул; она кивнула, но глаза ее беспокойно бегали – не хотела, чтобы ее застали за разговором со мной.

Она прошептала:

– Сын придет. Он тебе скажет.

– Когда?

Но она прошептала: «Тсс» – и торопливо вышла из сада. Я смотрел ей вслед, пока она, переваливаясь, не скрылась в сумерках. У меня пересохло во рту от мысли, что вся моя надежда – только на эту глупую женщину. Ужин я есть не мог; уснуть не мог до рассвета. К тому, что меня тревожило, прибавилась масса новых тревог. Если миссис Фергюсон сделает то, чего я хочу, как быть тогда с моей одеждой, с моим именем, куда мне деться, кем я буду? Боже правый, от этого можно было сойти с ума! Или я уже сошел? И это тоже меня мучило: я, наверное, сумасшедший, если желаю, чтобы миссис Фергюсон сделала то, чего я хочу. Поэтому я и не мог никому открыться – сочтут сумасшедшим. Если не хуже. Я не знал, что может быть хуже, но инстинктивно чувствовал, что, если мои родные и их друзья и другие ребята назовут меня сумасшедшим, это будет еще полбеды.

Из-за страха и суеверия в сочетании с алчностью прислуга в Садовом районе, самые чванливые няньки и самые надменные мажордомы, когда-либо ступавшие по паркету, говорили о миссис Фергюсон с почтением. Кроме того, говорили о ней тихо – не только из-за ее специфических талантов, но из-за столь же специфической биографии, подробности которой я постепенно выяснил, подслушивая сплетни этих элегантных негров, мулатов и креолов, считавших себя истинной аристократией Нового Орлеана, куда более родовитой, чем их наниматели. Что до миссис Фергюсон, она даже не была «мадам», а только «мамзель» – незамужняя женщина с выводком детей, по меньшей мере шестью, прибывшая из Восточного Техаса, из захолустного поселка, за границей Луизианы, напротив Шривпорта. В возрасте пятнадцати лет ее привязал к коновязи возле почты и публично выпорол кнутом родной отец. Причиной этого ужасного наказания было то, что она родила ребенка, зеленоглазого, но, несомненно, от черного папы. С младенцем, прозванным Москитом, теперь четырнадцатилетним и, по слухам, сущим дьяволом, она приехала в Новый Орлеан, устроилась экономкой к католическому священнику, соблазнила его, родила второго ребенка, сбежала к другому мужчине, и дальше пошло: один любовник за другим, интересные мужчины, которых она могла подцепить, лишь подливая им зелья в вино, – ибо что она собой представляла, за вычетом этих особых способностей? Белая голь из Восточного Техаса, гулявшая с черными, мать шестерых бастардов, прачка, прислуга и больше ничего. Тем не менее ее уважали: даже мадам Жуэ, главная няня семейства Ваккаро, владевшего компанией «Юнайтед фрут», разговаривала с ней учтиво.

Через два дня после беседы с миссис Фергюсон я сопровождал бабушку в церковь и по дороге домой – а до него было всего несколько кварталов – заметил, что за нами кто-то идет: хорошо сложенный парень с табачного цвета кожей и зелеными глазами. Я сразу понял, что это и есть пресловутый Москит, из-за которого пороли его мать, и что он ко мне с вестью. Я ощутил тошноту и вместе с тем хмельной восторг, так что даже засмеялся.

Бабушка весело спросила:

– Вспомнил анекдот?

Я подумал: нет, зато знаю секрет. Но ответил только:

– Там священник смешно сказал.

– Да? Рада, что ты услышал в его словах смешное. Мне проповедь показалась сукой. Но хор был хорош.

Я воздержался от следующего замечания: «Если они так и собираются говорить о грешниках и аде, когда не знают, что такое ад, пусть лучше позовут меня проповедовать. Я бы им кое-что рассказал».

– Тебе хорошо здесь живется? – спросила бабушка, словно обдумывая этот вопрос с самого приезда. – Я знаю, это было тяжело. Развод. Тут пожить, там пожить. Я хочу помочь, да не знаю как.

– Все хорошо. Все классно.

Но мне хотелось, чтобы она замолчала. И она замолчала – нахмурясь. Так что одно желание сбылось. Одно сбылось, и одно осталось.

Когда подошли к дому, бабушка сказала, что у нее разыгрывается мигрень, она попробует остановить ее таблеткой и непродолжительным сном, поцеловала меня и ушла в дом. Я пробежал по саду и затаился под глициниями, как бандит, поджидающий сообщника.

Вскоре появился сын миссис Фергюсон. Он был высок для своего возраста, под метр восемьдесят, и мускулист, как портовый грузчик. Ничего общего с матерью. Не только темная кожа: правильные черты лица с четким костяком – отец его, верно, был красивый мужчина. И, в отличие от миссис Фергюсон, его изумрудные глаза были не бессмысленными кружочками из комиксов, но узкими и злыми – оружие, заряженное и готовое выстрелить. Я не удивился, когда услышал несколько лет спустя, что он убил двух человек в Хьюстоне и умер на электрическом стуле в тюрьме штата Техас.

Он был франт – одет, как взрослые бандюги, околачивавшиеся в портовом районе: панама, двухцветные туфли, узкий белый полотняный костюм, должно быть, подаренный более худым человеком. Из нагрудного кармана торчала внушительная сигара – «Гавана Касл-Морро», сигара разборчивых джентльменов из Садового района, употребляемая после обеда с абсентом и малиновым бренди. Москит Фергюсон картинно, по-гангстерски закурил сигару, соорудил из дыма безупречное кольцо, пустил его мне в лицо и сказал:

– Пойдешь со мной.

– Сейчас?

– Как принесешь старухино ожерелье.

Тянуть время было бесполезно, но я попытался:

– Какое ожерелье?

– Не болтай ерунды. Давай тащи его, и пойдем кое-куда. Иначе не пойдем. И больше случая не будет.

– Но оно на ней.

Еще одно мастерское кольцо пущено в мою сторону.

– Не мое дело, как ты его стыришь. Давай его сюда. Жду.

– Но, может, быстро не получится. А если совсем не смогу?

– Сможешь. Я тебя дождусь.

Дом, когда я вошел через кухонную дверь, показался мне пустым; он и был пуст: кроме бабушки, все уехали навестить только что вышедшую замуж родственницу на том берегу реки. Окликнув бабушку по имени и не получив ответа, я на цыпочках поднялся по лестнице и послушал у ее двери. Она, наверное, спала. Я рискнул приоткрыть дверь.

Шторы были задернуты, в комнате темно, если не считать жаркого блеска углей в фаянсовой печке. Бабушка лежала в постели, укрывшись до подбородка; таблетку от головной боли она, должно быть, приняла, потому что дышала глубоко и ровно. С осторожностью грабителя, поворачивающего замок банковского сейфа, я отвернул ее стеганое одеяло. На шее у нее ничего не было, бабушка легла спать в одной розовой рубашке. Ожерелье я нашел на бюро, оно лежало перед фотографией трех ее сыновей, в том числе моего отца. Я так давно его не видел, что забыл, как он выглядит, – а после сегодняшнего, уж наверное, и не увидел бы больше. А если и увидел бы, он бы меня не узнал. Но думать об этом мне было некогда. Москит Фергюсон ждал меня, стоял под глициниями, постукивал по земле ногой и сосал свою миллионерскую сигару. Тем не менее я колебался.

Я никогда ничего не крал – ну, несколько шоколадок с прилавка в кино да две-три книжки, которые не вернул в библиотеку. Но тут было дело серьезное. Бабушка простит меня, если узнает, почему мне пришлось украсть ожерелье. Нет, не простит – никто не простит, если узнают, почему именно я это сделал. Но выбора у меня не было. Москит сказал: если не притащу сейчас, другого случая мне не представится. И то, что беспокоит меня, будет и дальше беспокоить, может быть, всю жизнь, до смерти. И я взял его. Я сунул его в карман и убежал из комнаты, даже не закрыв дверь. Москиту я ожерелье не показал, только сообщил, что оно у меня; глаза у него еще больше позеленели, сделались еще злее, он важно выпустил еще одно кольцо и сказал:

– Ясно, у тебя. Ты прирожденный негодяй. Как я.

Сперва мы шли пешком, потом ехали на трамвае по Канал-стрит, обычно людной и веселой, а сейчас жутковатой – магазины закрыты, субботняя тишина окутала улицу как саван. На углу Канал – и Роял-стрит пересели на другой трамвай и проехали через Французский квартал, знакомую местность, где обитали старинные семьи, с родословной почище любых в Садовом районе. Потом опять шли, километр за километром. Жесткие церковные туфли терли, и я уже не знал, где мы идем, – и местность мне не нравилась. Спрашивать Москита Фергюсона было бесполезно – он только улыбался и присвистывал или сплевывал, улыбался и присвистывал. Интересно, свистел ли он по дороге к электрическому стулу?

Я действительно не представлял себе, где мы идем, – этой части города я раньше не видел. Хотя ничего необычного в ней не было, разве что белых лиц поменьше, чем я привык видеть, и чем дальше, тем реже они попадались: случайные белые жители среди черных и креолов. В остальном – обычное скопление скромных деревянных строений, доходных домов с облупившейся краской, частных домов, за немногими исключениями, запущенных. Одним из таких исключений оказался дом миссис Фергюсон.

Дом был старый, но настоящий дом, с семью или восемью комнатами, и не такого вида, как будто первый же сильный ветер с залива запросто сдует его. Окрашен в безобразный коричневый цвет, но краска, по крайней мере, не пузырилась от солнца и не шелушилась. Перед домом – ухоженный дворик с раскидистой персидской сиренью и подвешенными к сучьям старыми автомобильными покрышками: детские качели. По двору были разбросаны и другие детские вещи: трехколесный велосипед, ведрышки и совки для песочных пирожков – имущество безотцового потомства миссис Фергюсон. На цепи, привязанной к столбу, сидел щенок-дворняга; завидев Москита, он запрыгал и залаял.

Москит сказал:

– Пришли. Открой дверь и ступай в дом.

– Один?

– Она тебя ждет. Делай, что говорю. Иди прямо. Если она там трахается, понаблюдай – я через это стал чемпионом-трахальщиком.

Последнее замечание, мне совершенно непонятное, сопровождалось смешком, однако я последовал его инструкции и, подойдя к входной двери, оглянулся. Это казалось невозможным, когда я оглянулся, Москита во дворе уже не было, и больше я никогда его не видел, – а если и видел, то не помню.

Дверь вела прямо в гостиную. По крайней мере, эта комната была обставлена как гостиная (кушетка, мягкие кресла, две плетеные качалки, кленовые столики), хотя пол покрыт кухонным линолеумом, коричневым – возможно, под цвет дома. Когда я вошел, миссис Фергюсон качалась в одной качалке, а в другой – миловидный молодой креол, немногими годами старше Москита. На столе между ними стояла бутылка рома, и оба пили из стаканов. Молодой человек, которого мне не представили, сидел в нижней рубашке и не вполне застегнутых моряцких брюках клеш. Ни слова не говоря, он перестал качаться, встал и, прихватив бутылку с ромом, вышел в коридор. Миссис Фергюсон прислушивалась, пока где-то не закрылась дверь.

После чего спросила:

– Где оно?

Я потел. Сердце вело себя странно. Ощущение было такое, будто я пробежал сто километров и за эти несколько часов прожил тысячу лет. Миссис Фергюсон остановила качалку и повторила вопрос:

– Где оно?

– Тут. У меня в кармане.

Она протянула толстую красную руку ладонью вверх, и я положил на нее ожерелье. Ром уже изменил обычно бессмысленное выражение ее глаз; ослепительный желтый камень подействовал еще сильнее. Она уставилась на него и поворачивала так и эдак; я старался не смотреть, старался думать о чем-нибудь другом и почему-то спросил себя: остались ли у нее на спине шрамы, отметины от кнута?

– Я что, должна сама догадаться? – спросила она, не сводя глаз со стекла на тонкой золотой цепочке. – Ну? Я должна сказать тебе, зачем ты здесь? Чего ты хочешь?

Она не знала, не могла догадаться, и вдруг мне захотелось, чтобы она и не узнала. Я сказал:

– Я люблю танцевать чечетку.

Она на секунду отвлеклась от новой блестящей игрушки.

– Я хочу стать чечеточником. Хочу убежать из дому. Хочу поехать в Голливуд и сниматься в картинах. – В этом была доля правды: в моих фантазиях о побеге Голливуд занимал важное место. Но секрет, о котором я все же решил умолчать, был совсем другой.

– Ну-у, – протянула она. – Ты хорошенький, для кино подходишь. Для мальчика чересчур хорошенький.

Значит, все-таки догадалась. Я услышал свой крик:

– Да! Да! В том-то и дело!

– В чем? И не ори. Я не глухая.

– Я не хочу быть мальчиком. Я хочу быть девочкой.

Началось со странного звука, придушенного бульканья, оно поднялось из глубины горла и разрешилось смехом. Узкогубый рот растянулся, потом раскрылся; пьяный смех выхлестнул из нее, как рвота, и будто окатил меня – смех, звучавший так, как пахнет рвота.

– Миссис Фергюсон, миссис Фергюсон, вы не поняли. Я очень беспокоюсь. Все время беспокоюсь. Со мной что-то неправильно. Поймите, пожалуйста.

Она продолжала трястись от смеха, и ее качалка тряслась вместе с ней. Тогда я сказал:

– Вы глупая. Глупая, тупая. – И хотел вырвать у нее ожерелье.

Смех оборвался, словно в нее ударила молния; лицо у нее сделалось, как грозовая туча, яростным. Но заговорила она тихо, шипя по-змеиному:

– Ты сам не знаешь, чего хочешь, мальчик. Я покажу тебе, чего ты хочешь. Смотри на меня. Смотри сюда. Я покажу, чего ты хочешь.

– Не надо. Я ничего не хочу.

– Открой глаза, мальчик.

Где-то в доме плакал младенец.

– Смотри на меня, мальчик. Смотри сюда.

Она хотела, чтобы я смотрел на желтый камень. Она держала его над головой, слегка раскачивая. Казалось, он вобрал в себя весь свет из комнаты, наполнился убийственным сиянием, а все остальное погрузилось в темноту. Качался, вертелся, слепил, слепил.

– Я слышу, плачет ребенок.

– Ты слышишь себя.

– Глупая женщина. Глупая. Глупая.

– Смотри сюда, мальчик.

Вертелосьслепиловертелосьслепиловертелось…

Все еще был день, все еще воскресенье, и я, в Садовом районе, стоял перед нашим домом. Не знаю, как я сюда попал. Наверное, кто-то привел меня, но не знаю кто: последнее, что я запомнил, был смех миссис Фергюсон.

Из-за пропажи ожерелья, конечно, поднялся шум. Полицию не вызывали, но дом перевернули вверх дном, обыскали каждый сантиметр. Бабушка была очень расстроена. Но если бы даже камень был драгоценным и, продав его, бабушка могла бы обеспечить себя на весь остаток жизни, я все равно не донес бы на миссис Фергюсон. Потому что, если бы донес, она могла бы разгласить то, что я ей сказал, – а я этого больше никому не говорил, никогда. В конце концов решили, что в дом пробрался вор и унес ожерелье, пока бабушка спала. На самом деле так оно и было. Когда бабушкин визит завершился и она вернулась во Флориду, все вздохнули с облегчением. Надеялись, что печальная история с пропажей камня скоро забудется.

Но она не забылась. Сорок четыре года канули, а она не забылась. Я немолодой человек, с затеями и причудами. Моя бабушка умерла в здравом уме и твердой памяти, несмотря на очень преклонный возраст.

О ее смерти мне сообщила по телефону родственница и спросила, приеду ли я на похороны. Я ответил, что дам ей знать. Я заболел от горя, был безутешен – абсурдно, несуразно. Бабушка не была моим любимым человеком. Но как же я горевал! Однако на похороны не поехал и даже цветов не послал. Я остался дома и выпил литр водки. Я был очень пьян, но помню, как подошел к телефону: звонил отец, он назвался. Его старческий голос дрожал – но не только от тяжести лет; отец дал выход гневу, копившемуся полвека, и, не услышав ни слова в ответ, сказал: «Сукин сын, она умерла с твоей фотокарточкой в руке». Я сказал: «Мне жаль» – и повесил трубку. Что еще я мог сказать? Как я мог объяснить, что все эти годы любое упоминание о бабушке, любое ее письмо, всякая мысль о ней вызывали из забвения миссис Фергюсон. Ее смех, ее ярость, вертящийся, слепящий желтый камень: ослепление, ослепление.

II. САМОДЕЛЬНЫЕ ГРОБИКИ


(повесть, перевод Г. Ерофеевой)

Документальный рассказ об одном американском преступлении

Март 1975 года

Городок в небольшом западном штате. Вокруг – множество крупных ферм и скотоводческих ранчо; в городке, где проживает менее десяти тысяч человек, – двенадцать церквей и два ресторана. На главной улице все еще стоит унылый, безмолвный кинотеатр, хотя за последние десять лет в нем не показали ни одного фильма. Когда-то в городе была гостиница, но ее закрыли, и теперь приезжий может найти себе пристанище только в мотеле «Прерия».

Мотель чистенький, комнаты хорошо отапливаются – вот, пожалуй, и все, что можно о нем сказать. Человек по имени Джейк Пеппер живет там почти пять лет. Джейк – пятидесятивосьмилетний вдовец, отец четырех взрослых сыновей. Он среднего роста, сохраняет прекрасную форму и выглядит на пятнадцать лет моложе своего возраста. У него красивое, открытое лицо, барвинковые голубые глаза и подвижные тонкие губы, которые причудливо изгибаются иногда в улыбке, иногда – по иному поводу. Секрет юношеской моложавости Джейка – не в его худощавой подтянутой фигуре, не в тугих щеках цвета спелого яблока и не в шаловливой, слегка загадочной усмешке, а в волосах, которые могли бы принадлежать его младшему брату: коротко остриженные, торчащие в разные стороны русые вихры так непокорны, что он не в силах их причесать, а просто приглаживает, смачивая водой.

Джейк работает детективом в Бюро расследований штата. Мы познакомились через нашего общего приятеля, детектива из другого штата.

В 1972 году Джейк написал мне, что расследуст убийство, которое, по его мнению, могло бы представить для меня интерес. Я позвонил ему, и мы проговорили по телефону три часа подряд. Меня очень заинтересовал его рассказ, но, когда я предложил ознакомиться с делом на месте, он испугался и объяснил, что это преждевременно и может повредить расследованию, однако обещал держать меня в курсе событий. Затем целых три года мы перезванивались с ним каждые два-три месяца. Работа Джейка продвигалась с большим скрипом, поскольку все следы были ловко запутаны, и, казалось, зашла в тупик. В конце концов Джейк позволил мне приехать и взглянуть на все своими главами.

И вот в один по-зимнему холодный мартовский вечер мы сидели с Джейком Пеппером в его комнате в мотеле на продуваемой ветром окраине маленького западного городка. Комната показалась мне вполне уютной, особенно после долгого пути. Почти целых пять лет она служила Джейку домом; он соорудил здесь полки, на которых расставил фотографии своих близких – сыновей и внуков, а также множество книг, и в том числе немало томов о Гражданской войне. Подбор книг свидетельствовал об уме и вкусе владельца, который был явно неравнодушен к Диккенсу, Мелвиллу, Троллопу и Марку Твену.

Джейк сидел на полу, скрестив ноги по-турецки, подле него стоял стакан с виски. Перед ним была разложена шахматная доска, и он рассеянно передвигал по ней фигуры…

Т. К. Удивительно, что об этом деле, по-видимому, никто ничего не знает. Оно почти не получило огласки.

ДЖЕЙК. На то были свои причины.

Т. К. Мне так и не удалось представить себе все дело в полной последовательности. Оно похоже на составную картинку, в которой не хватает половины деталей.

ДЖЕЙК. С чего же начать?

Т. К. С самого начала.

ДЖЕЙК. Подойди к письменному столу и выдвинь нижний ящик. Видишь эту маленькую картонную коробку? Взгляни, что там внутри.

(В картонке я обнаружил миниатюрный гробик. Это была изящная вещица, искусно вырезанная из легкого бальзамника. Гробик не был никак отделан, а когда я приподнял крышку на петлях, то обнаружил в нем какой-то предмет. Это была фотография – самый обыкновенный снимок мужчины и женщины среднего возраста, которые переходили через улицу. С первого взгляда было ясно, что они не позировали и что снимок сделан без их ведома.)

Я считаю, что все началось именно с этого маленького гробика.

Т. К. А кто изображен на фотографии?

ДЖЕЙК. Джордж Робертс и его жена. Джордж и Амелия Робертс.

Т. К. Ага, понятно, мистер и миссис Робертс. Первые жертвы. Он был адвокатом?

ДЖЕЙК. Да, адвокатом, и однажды утром (а именно десятого августа тысяча девятьсот семидесятого года) он получил по почте подарок. Вот этот гробик. С фотографией внутри. Робертс был веселый, беспечный человек, он показал подарок коллегам в суде и представил его как шутку. Но месяц спустя Джорджа и Амелии не стало.

Т. К. Когда ты приехал расследовать дело?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю