Текст книги "Том 3. Музыка для хамелеонов. Рассказы"
Автор книги: Трумен Капоте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
– Он здесь, – в третий раз сообщил я ей. – Одд Гендерсон.
– Почему же ты не с ним? – спросила она укоризненно. – Это невежливо, Дружок. Ведь он твой гость. Твое место – там, надо его со всеми перезнакомить, чтобы он не скучал.
– Я не могу. Не могу говорить с ним.
На ее коленях уютно устроился Королек, она почесывала у него за ушами, но тут встала и, сбросив Королька на пол, обнаружила, что на темно-синее платье налипла собачья шерсть.
– Дружок. Ты просто хочешь сказать, что никогда не говорил с этим мальчиком! – объявила она.
Неучтивость моя так на нее подействовала, что она одолела собственную робость и, взяв меня за руку, ввела в гостиную.
Впрочем, за Одда она волновалась зря. Чары Аннабел Конклин притягивали его к пианино. Весь сжавшись, он кое-как пристроился возле нее на вертящемся табурете и изучал ее восхитительный профиль; глаза у него были бессмысленные, как у китового чучела, которое я видел прошлым летом – тут у нас в городе побывал передвижной паноптикум («Настоящий Моби Дик» – гласила реклама, и за удовольствие лицезреть эти останки с нас содрали по пять центов, вот ведь свора мошенников!). А что до Аннабел, так та готова была флиртовать с кем угодно, все равно – ходило оно или ползало. Впрочем, нет, это несправедливо по отношению к ней; ведь по сути дела то было проявлением ее щедрости, жизнелюбия. И все-таки меня покоробило, когда я увидел, как она заигрывает с этим живодером.
Подталкивая меня к пианино, подружка моя обратилась к Одду:
– Дружок и я, мы оба так рады, что ты смог прийти.
Манеры у Одда были как у козла: он даже не встал, не подал ей руки, лишь глянул на нее мельком, а в мою сторону и вовсе не посмотрел. Но подружка моя, хоть и была обескуражена, сдаваться не собиралась:
– Может быть, Одд споет нам, – сказала она. – Он умеет, мне его мама говорила. Аннабел, голубушка, сыграй что-нибудь такое, что Одд знает.
Перечтя эти страницы, я убедился, что недостаточно живо описал уши Одда Гендерсона. Серьезное упущение, потому что были они такие – просто ахнешь. А уж теперь, когда Аннабел со столь лестной для него готовностью откликнулась на просьбу моей подружки, они запылали так, что при взгляде на них глазам становилось больно. Он что-то бормотал, голова у него моталась, как у висельника, но Аннабел без церемоний спросила:
– «Дано мне было свет узреть» знаешь?
Нет, этого он не знал. Она назвала другую песню, и тогда он расплылся в улыбке – да, мол, знаю; дураку и то было ясно, что эта его застенчивость сплошное кривляние.
Рассыпавшись смехом, Аннабел взяла звучный аккорд, и Одд запел не по годам взрослым голосом:
Скачет быстро птичка,
Синяя синичка,
Прыг-скок, прыг-скок.
Кадык на его вытянутой шее заходил ходуном; Аннабел заиграла еще веселей, еще быстрее; пронзительное кудахтанье женщин стихло – до них дошло, что исполняется музыкальный номер. У Одда получалось здорово, петь он умел, ничего не скажешь, и во мне поднялась такая зависть – ею можно было, словно током, казнить убийцу. Убийство и было у меня на уме. Сейчас я мог бы покончить с ним запросто – мне это было бы не труднее, чем прихлопнуть москита. Даже легче.
Я опять выскользнул из гостиной – этого не заметил никто, даже моя подружка, увлеченная пением Одда, – и подался в тайник. Так я называл место в доме, где прятался, когда у меня начинался приступ тоски или беспричинного веселья или же когда просто надо было что-то обдумать. Это был большой чулан, примыкавший к нашей единственной ванной; сама ванная, если не замечать обязательных в таком месте приспособлений, напоминала уютную гостиную; был тут диванчик на двоих с сиденьем из конского волоса, конторка, камин, на полу коврики, на стенах – репродукции: «Доктор пришел», «Сентябрьское утро», «Лебеди на пруду» и множество рекламных календарей.
В чулане были два оконца с цветными стеклами, выходившие в ванную; свет просачивался сквозь них розовыми, янтарными и зелеными ромбами. Некоторые стекляшки выцвели от времени или повыпадали, и, заглядывая в такую дырку, можно было видеть, кто зашел в ванную. Я просидел там совсем недолго, с грустью размышляя об успехах моего врага, как вдруг в думы мои ворвался звук шагов: миссис Мэри Тейлор-Уилрайт; она остановилась перед зеркалом, нарумянила морщинистые щеки, прошлась по лицу пуховкой и, внимательно обозрев свои достижения, провозгласила:
– Очень мило, Мэри. Пусть даже Мэри говорит себе это сама.
Известно, что женщины живут дольше мужчин; может быть, они просто тщеславнее и это их держит? Как бы то ни было, от слов миссис Уилрайт настроение у меня улучшилось, и после ее ухода, когда в комнатах весело зазвонил колокольчик, сзывая всех к обеду, я решил вылезти из своего убежища и получить от праздника полное удовольствие, а Одд Гендерсон – шут с ним.
Но тут вновь раздались шаги. Появился он. Вид у него был совсем не такой угрюмый, как обычно. Идет и насвистывает. Форсит. Расстегнул штаны, с силой пустил струю, так что плеск раздался, а сам посвистывает, беспечный, будто сойка на поле с подсолнухами. Когда он уже выходил, внимание его привлекла стоявшая на конторке открытая коробка из-под сигар. В коробке этой моя подружка хранила вырезанные из газеты рецепты и прочую дребедень, а еще брошь-камею, когда-то подаренную ей отцом. Брошь эта была дорога ей не только как память; почему-то она вообразила, что вещица сама по себе – большая ценность, и всякий раз, как кто-нибудь из сестер или дядюшка Б. сильно обижал нас, она говорила:
– Ничего, Дружок, вот продадим мою камею и уедем от них. Сядем в автобус и укатим в Новый Орлеан.
Что мы будем делать в Новом Орлеане, на что будем жить, когда кончатся вырученные за камею деньги, – над этим мы не задумывались; нам обоим жаль было бы расстаться с этой фантазией. Быть может, в глубине души каждый из нас понимал, что брошь – просто дешевая побрякушка, какие высылает почтой фирма «Сирс энд Роубак»; и все равно она была для нас талисманом, обладающим несомненной, хотя и не испробованной нами магической силой; амулетом, который сулит нам свободу, если когда-нибудь мы и впрямь решимся попытать счастья в сказочных краях. Поэтому подружка моя никогда не носила камею – из опасения, как бы не потерять или не попортить это сокровище.
И что же я вижу: Одд тянет к брошке свою поганую лапу, подбрасывает ее на ладони, опускает обратно в коробку и идет к дверям. Потом возвращается. Выхватывает камею и сует ее в карман. Меня словно обожгло. Первым моим побуждением было выскочить из чулана и броситься на него; думаю, в тот момент я положил бы его на обе лопатки. Но… Вы помните – в те дни, когда жизнь была много проще, авторы комиксов, желая показать, что их героя осенило, рисовали над челом Мэтта, или Джеффа, или еще там кого электрическую лампочку? Именно такое случилось и со мной: в мозгу моем вдруг вспыхнула лампа. Мысль была ошеломляющая и блестящая; меня даже в жар бросило, потом затрясло, а потом вдруг стал разбирать смех. Одд сам дал мне в руки совершеннейшее орудие мести, теперь уж я ему с лихвой отплачу за все репьи…
В столовой буквой «Т» были расставлены длинные столы. Дядюшка Б. сидел на хозяйском месте, по правую руку от него – миссис Мэри Тейлор-Уилрайт, по левую – миссис Конклин. Одда посадили между двумя сестрами Конклин, одной из них была Аннабел, и от ее любезности он пребывал наверху блаженства. Подружка моя пристроилась в самом конце стола, среди малышей: послушать ее, так она выбрала это место, потому что оттуда ближе всего к кухне; но, разумеется, на самом деле ей просто хотелось там сидеть. Корольку как-то удалось выбраться из кухни, и теперь он, дрожа и виляя хвостом от восторга, бродил под столом, между двумя рядами ног, но никто не сердился – вероятно, все были заворожены видом соблазнительно подрумянившихся, еще не разрезанных индеек, упоительными ароматами, поднимавшимися над блюдами с окрой[8] и вареной кукурузой, над пирожками с луком и булочками со сладкой начинкой.
В другой раз у меня и самого бы слюнки потекли, но сейчас во рту пересохло и сердце бешено колотилось при мысли о полном отмщении. На какой-то миг, глядя на раскрасневшегося Одда, я почувствовал слабый укол жалости, но в общем совесть меня не грызла.
Дядюшка Б. стал читать молитву: он склонил голову, закрыл глаза и, сложив натруженные ладони, нараспев произнес:
– Вознесем хвалу Господу нашему, возблагодарим Его в сей День благодарения нынешнего многотрудного года за все дарованные нам плоды, за обилие яств на праздничном столе нашем. – Голос его, который нам доводилось слышать так редко, скрипел, словно разладившийся старый орган в заброшенной церкви. Аминь.
Но вот вновь придвинуты стулья, отшуршали разворачиваемые салфетки, и наконец водворилась тишина, которой я ждал.
– Среди нас есть вор, – выговорил я раздельно и внятно, потом отчеканил: Одд Гендерсон – вор. Он украл у мисс Соук камею.
Накрахмаленные салфетки поблескивали в застывших от неожиданности руках. Мужчины закашляли, сестры Конклин дружно ахнули всем квартетом, а Перк Макклауд-младший стал икать – такое бывает у малышей от удивления.
Раздался голос моей подружки, в нем звучали укор и боль:
– Дружок это не всерьез. Просто он хочет подразнить Одда.
– Нет, всерьез. Не веришь – сходи загляни в свою коробку. Камеи там нет. Она у Одда Гендерсона в кармане.
– У Дружка был сильный бронхит, – выговорила она еле слышно. – Не сердись на него, Одд. Он сам не понимает, что говорит.
Но я повторил:
– Ступай загляни в свою коробку. Я видел, как он брал камею.
Тут дядюшка Б. взял дело в свои руки; он впился в меня ледяным взглядом, не сулившим ничего доброго, и сказал, обращаясь к мисс Соук:
– Может, вправду сходишь? Все сразу и выяснится.
Редко бывало, чтобы подружка моя посмела ослушаться брата; не посмела она и сейчас. Но ее мертвенная бледность, скорбно опущенные плечи говорили о том, чего стоит ей исполнить его поручение. Она отсутствовала всего минуту, но нам показалось, что прошла целая вечность, прежде чем она возвратилась. Общая неприязнь, словно усеянная шипами лоза, росла и давала побеги с непостижимой быстротой, и жертвой, которую она оплела своими усиками, оказался не обвиняемый, а обвинитель. Я чувствовал – меня вот-вот вывернет; Одд же хранил невозмутимое спокойствие мертвеца.
Мисс Соук вернулась, сияя улыбкой.
– Как тебе не стыдно, Дружок, – сказала она с упреком и погрозила мне пальцем. – Так нас разыграть. Камея на том самом месте, где я ее оставила.
А дядюшка Б. объявил:
– Дружок, я хочу, чтобы ты извинился перед нашим гостем.
Одд Гендерсон поднялся:
– Нет, не надо. Он сказал правду. – И, вынув из кармана камею, положил ее на стол. – Мне бы сейчас наплести чего-нибудь. Да только нечего. – Он шагнул было к двери, но обернулся: – А вы мировецкая женщина, мисс Соук. Надо же соврали, чтоб меня выгородить.
И с этим, черт его подери, решительно вышел за дверь.
И я тоже. Но только я не вышел, а выбежал. Я отпихнул свой стул с такой силой, что он упал. Грохот взбудоражил Королька, он выскочил из-под стола, зарычал и оскалил зубы. Когда я пробегал мимо мисс Соук, она попыталась остановить меня:
– Дружок!
Но я больше не желал их знать – ни Королька, ни ее. Этот пес на меня зарычал, а подружка моя приняла сторону Одда Гендерсона, соврала, чтобы спасти его шкуру, предала нашу дружбу, мою любовь; а я-то думал, такое невозможно.
Пониже дома расстилался Симпсонов луг; по-ноябрьски высокая трава блестела на солнце, ржаво-красная и золотая. На краю пастбища стояли серый амбар, загон для свиней, обнесенный загородкой птичник и коптильня. В эту самую коптильню я и забрался. Темнота ее хранила прохладу даже в самые жаркие летние дни. Пол там был грязный, сильно пахло пеплом цикория и креозотом; с балок рядами свисали окорока. Вообще-то я коптильни побаивался, но сейчас ее сумрак казался мне надежной защитой. Я бросился наземь, грудь у меня ходила ходуном, словно жабры выброшенной на песок рыбы; мне было плевать на то, что я гублю единственную свою приличную одежку, единственный костюм с длинными штанами, я метался по полу в грязном месиве из пепла, земли и свиного сала.
Мне было ясно одно: я должен покинуть этот дом, этот город нынче же ночью. Добраться до железной дороги. Вскочить на подножку товарняка и уехать в Калифорнию, в Голливуд. Там буду сам зарабатывать себе на хлеб – надраивать до блеска туфли Фреда Астера, Кларка Гейбла[9]. Ну, а вдруг вдруг я сам стану кинозвездой. А что, взять хоть Джекки Кугана. Вот когда они пожалеют. Сделаюсь богатым, знаменитым, они будут слать мне письма, а может, даже и телеграммы, но я не стану им отвечать.
И тут я вдруг придумал, как сделать, чтобы они пожалели еще больше. Дверь в сарайчик была приоткрыта, и в узкой, как лезвие ножа, полоске солнца видна была полка с пузырьками. Пыльные такие, на этикетках – череп и скрещенные кости. Вот хлебну из такого пузырька – тогда все они там, в столовой, вся эта жрущая и пьющая орава, узнают, почем фунт лиха. Ей-богу, хлебну – хотя бы для того, чтоб увидеть, как дядюшка Б. будет корчиться от мук совести, когда меня найдут холодным и недвижимым на полу коптильни; услышать их вопли и скулеж Королька, когда мой гроб станут опускать в могильную яму.
Да, но вот в чем закавыка: я же этого ничего не увижу и не услышу – ведь я буду мертвый! А если нельзя насладиться, глядя, как убиваются и казнятся те, кто тебя хоронит, какой смысл умирать?
Видимо, дядюшка Б. запретил мисс Соук искать меня до тех пор, пока из-за стола не поднимется последний гость. Только под вечер услыхал я ее голос, облетающий луг; она звала меня тихо, потерянно, словно голубка, горюющая о своем голубке. Но я затаился в коптильне и не отвечал.
Обнаружил меня Королек; он обошел коптильню, обнюхал следы; найдя мой, пронзительно залаял, вбежал внутрь и, подобравшись ползком, лизнул мне руку, потом ухо и щеку: понимал, значит, что обошелся со мною дурно.
Тут дверь распахнулась, полоса света стала шире.
– Иди сюда, Дружок, – сказала моя подружка, и мне захотелось к ней подойти. Увидев меня, она рассмеялась: – Боже милостивый! Мальчик, тебя словно дегтем обмазали; теперь остается только вывалять тебя в перьях.
О моем загубленном костюме – ни слова. Королек трусцой выбежал из коптильни и принялся донимать коров на лугу; выйдя вслед за ним, мы уселись на пне.
– Я сберегла для тебя гусиную ножку, – она протянула мне пакет из вощеной бумаги. – А от индейки – белое мясо, твое любимое.
Голод, притупившийся было от чувств более мучительных, вдруг прямо-таки ударил меня под ложечку. Я дочиста обглодал гусиную ножку, потом взялся за белое мясо – самый вкусный кусок индейки, вокруг грудки.
Пока я жевал, мисс Соук обняла меня за плечи.
– Я тебе что хочу сказать, Дружок. Худа злом не исправишь. Да, с его стороны нехорошо было взять камею. Но мы не знаем, почему он ее взял. Может, хотел подержать и положить на место. Как бы то ни было, сделал он это непреднамеренно. Вот почему твой поступок куда хуже: у тебя был расчет, ты хотел его унизить. С умыслом. Слушай меня внимательно, Дружок: есть только один непростительный грех – умышленная жестокость. Все остальное можно простить. А такое – никак нельзя. Ты меня понял, Дружок?
Я понял, хоть и смутно, и время показало мне, что она была права. Но в ту минуту это дошло до меня главным образом потому, что месть моя не удалась стало быть, я действовал не так, как надо. Каким-то образом Одд Гендерсон оказался лучше, даже честнее меня – отчего? Почему?
– Ты меня понял, Дружок? Понял?
– Вроде бы да. Тяни, – сказал я, протягивая ей грудку индейки.
Мы стали тянуть в разные стороны, и, когда разорвали, мой кусок оказался больше, а это значило, что она должна исполнить любое мое желание. Она спросила, какое же это желание.
– Чтобы мы остались друзьями.
– Дурашка.
Она крепко меня обняла.
– Навечно?
– Ну, я не буду жить вечно, Дружок. И ты тоже. – Голос ее упал, как падает за край луга солнце, и на мгновенье умолк, потом стал наливаться силой, как вновь нарождающееся солнце. – Впрочем, нет, все-таки вечно. Богу угодно, чтобы ты надолго меня пережил. И пока ты меня будешь помнить, мы всегда будем вместе…
С того дня Одд Гендерсон оставил меня в покое. Он стал воевать со своим однолеткой Макмилланом, по прозвищу Белка. А на следующий год наш директор исключил его из школы за неуспеваемость и плохое поведение, и на зиму он устроился работником на молочную ферму. В последний раз я увидел его незадолго перед тем, как он, голоснув на дороге, уехал в Мобил, нанялся там на торговое судно и сгинул. Было это за год до того, как меня спихнули в военную школу мыкать горе, и за два года до смерти моей подружки. Стало быть, осенью тысяча девятьсот тридцать четвертого года.
Мисс Соук вызвала меня в сад. Она пересадила цветущий куст хризантем в цинковую лохань и собиралась с моей помощью втащить ее на веранду – там бы она выглядела очень красиво. Лохань была тяжеленная, как сто чертей, и как раз когда мы безуспешно сражались с нею, по улице проходил Одд Гендерсон. Он постоял у садовой калитки, потом распахнул ее и сказал:
– Разрешите помочь вам, мэм.
Жизнь на ферме пошла ему впрок: он потолстел, руки окрепли. Волосы из ярко-рыжих стали каштановыми. С легкостью поднял он здоровенную лохань и внес ее на веранду.
Подружка моя сказала:
– Очень вам обязана, сэр. Вот это по-соседски.
– Да чего там, – ответил он, по-прежнему не удостаивая меня вниманием.
Мисс Соук срезала самые красивые хризантемы.
– Передай их маме, – сказала она, протягивая ему букет. – А еще – привет от меня.
– Спасибо, мэм, передам.
– Берегись, Одд! – крикнула она, когда он вышел на улицу. – Знаешь, ведь это – львы.
Но он был уже далеко и не услышал ее. Мы смотрели ему вслед до тех пор, пока он не скрылся за поворотом, так и не ведая, что несет – пылающие хризантемы, готовые огласить грозным рыком и ревом сгустившиеся зеленые сумерки.
ДЕТИ В ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
(рассказ, перевод С. Митиной)
Вчера вечером шестичасовой автобус переехал мисс Боббит. Сам не знаю, как мне рассказывать об этом: ведь что там ни говори, мисс Боббит было всего десять лет, и все же я уверен – в нашем городе ее никто не забудет. Начать с того, что она всегда поступала необычно, с той самой минуты, когда мы впервые ее увидели, а было это около года тому назад. Мисс Боббит и ее мать, они приехали этим же самым шестичасовым автобусом – он прибывает из Мобила и идет дальше. В тот день было рождение моего двоюродного брата Билли Боба, так что почти все ребята из нашего городка собрались у нас. Мы как раз угощались на веранде пломбиром «тутти-фрутти» и обливным шоколадным тортом, когда из-за Гиблого поворота с грохотом вылетел автобус. В то лето не выпало ни одного дождя; все было присыпано ржавой сушью, и, когда по дороге проходила машина, пыль иной раз висела в недвижном воздухе по часу, а то и больше. Тетя Эл говорила – если в ближайшее время дорогу не замостят, она переедет на побережье; впрочем, она говорила это уже давным-давно.
В общем, сидели мы на веранде, и «тутти-фрутти» таяло у нас на тарелочках, и только нам всем подумалось – а хорошо бы сейчас произошло что-нибудь необычайное, – как оно и произошло: из красной дорожной пыли возникла мисс Боббит – тоненькая девочка в нарядном подкрахмаленном платье лимонного цвета. Она важно выступала с этаким взрослым видом: одну руку уперла в бок, на другой висел большой зонт, какие носят старые девы. За нею плелась ее мать – растрепанная, изможденная женщина с голодной улыбкой и тихим взглядом, тащившая два картонных чемодана и заводную виктролу.
Все ребята на веранде до того обомлели, что, даже когда на нас с жужжанием налетел осиный рой, девчонки забыли поднять свой обычный визг. Все их внимание было поглощено мисс Боббит и ее матерью – они как раз подошли к калитке.
– Прошу прощения, – обратилась к нам мисс Боббит (голос у нее был шелковистый, как красивая лента, и в то же время совсем еще детский, и дикция безупречная, словно у кинозвезды или учительницы), – но нельзя ли нам побеседовать с кем-нибудь из взрослых представителей семьи?
Относилось это, конечно, к тете Эл и до некоторой степени ко мне. Но Билли Боб и остальные мальчишки, хотя всем им было не больше тринадцати, потянулись к калитке вслед за нами. Поглядеть на них, так они в жизни девчонки не видели. Такой, как мисс Боббит, – определенно. Как говорила потом тетя Эл – где это слыхано, чтобы ребенок мазался? Губы у нее были ярко-оранжевые, волосы, напоминавшие театральный парик, все в локонах, подрисованные глаза придавали ей бывалый вид. И все же была в ней какая-то сухощавая величавость, в ней чувствовалась леди, и, что самое главное, она по-мужски прямо смотрела людям в глаза.
– Я мисс Лили Джейн Боббит, мисс Боббит из Мемфиса, штат Теннесси, – торжественно изрекла она.
Мальчишки уставились себе под ноги, а девчонки на веранде во главе с Корой Маккол, за которой в то время бегал Билли Боб, разразились пронзительным, как звуки фанфар, смехом.
– Деревенские ребятишки, – проговорила мисс Боббит с понимающей улыбкой и решительно крутанула зонтиком. – Мы с матерью, – тут стоявшая позади нее простоватая женщина отрывисто кивнула, словно подтверждая, что речь идет именно о ней, – мы с матерью сняли здесь комнаты. Не будете ли вы так любезны указать нам этот дом? Его хозяйка – некая миссис Сойер.
Ну конечно, – сказала тетя Эл, – вон он, дом миссис Сойер, прямо через дорогу. Это единственный пансион у нас в городе, старый, высокий, мрачный дом, и вся крыша утыкана громоотводами, – миссис Сойер до смерти боится грозы.
Зарумянившись, словно яблоко, Билли Боб вдруг сказал – простите, мэм, сегодня такая жарища и вообще, так не угодно ли отдохнуть и попробовать «тутти-фрутти»; и тетя Эл тоже сказала – да, да, милости просим; но мисс Боббит только качнула головой.
– От «тутти-фрутти» очень полнеют, но все равно merci вам от души.
Они стали переходить улицу, и мамаша Боббит поволокла чемоданы по дорожной пыли. Вдруг мисс Боббит повернула обратно: лицо у нее было озабоченное, золотистые, как подсолнух, глаза потемнели, она чуть скосила их, словно припоминая стих.
– У моей матери расстройство речи, так что я вынуждена говорить за нее, – торопливо сказала она и тяжело вздохнула. – Моя мать – превосходная портниха; она шила дамам из лучшего общества во многих городах, больших и маленьких, включая Мемфис и Таллахасси. Вы, разумеется, обратили внимание на мое платье и пришли от него в восторг. Это работа моей матери, каждый стежок сделан вручную. Моя мать может скопировать любой фасон, а совсем недавно она получила приз от журнала «Спутник хозяйки дома» – двадцать пять долларов. Моя мать знает также любую вязку – крючком и на спицах – и делает всевозможные вышивки. Если вам понадобится что-нибудь сшить, обращайтесь, пожалуйста, к моей матери. Пожалуйста, порекомендуйте ее своим друзьям и родственникам. Спасибо.
И она удалилась, шурша накрахмаленным платьем.
Кора Маккол и остальные девчонки, озадаченные, настороженные, нервно дергали ленты у себя в волосах, они что-то скисли, лица у всех вытянулись. Я мисс Боббит, передразнила Кора и состроила злобную гримасу, а я принцесса Елизавета, вот я кто, ха-ха-ха! А платье-то, сказала Кора, самое что ни на есть муровое. И вообще, я лично выписываю все свои платья из Атланты, а еще есть у меня пара туфель из Нью-Йорка, и уж не говорю о том, что серебряное кольцо с бирюзой мне прислали из Мехико-Сити, из самой Мексики.
Тетя Эл сказала – зря они так обошлись с приезжей, ведь она такая же девочка, как они, да к тому же нездешняя. Но девчонки бесновались, как фурии, а кое-кто из мальчишек – те, что поглупей и любят водиться с девчонками, – взяли их сторону и понесли такое, что тетя Эл залилась краской и сказала – она сейчас же отправит их по домам и все-все расскажет ихним папашам, чтобы взгрели их хорошенько. Но исполнить свою угрозу тетя Эл не успела, и причиной тому была мисс Боббит собственной персоной – она появилась на веранде сойеровского дома в новом и совсем уже странном одеянии.
Ребята постарше, как, скажем, Билли Боб и Причер Стар, которые упорно отмалчивались, покуда девчонки язвили по адресу мисс Боббит, и только мечтательно поглядывали затуманенными глазами на дом, где она скрылась, разом повскакали и пошли к садовой калитке. Кора Маккол фыркнула и презрительно выпятила губу, но мы, остальные, тоже поднялись с мест и расселись на ступеньках веранды. Мисс Боббит не обращала на нас ни малейшего внимания. В сойеровском саду темно от тутовых деревьев, он весь зарос шиповником и бурьяном. Иной раз после дождя шиповник пахнет так сильно, что даже у нас в доме слышно. Посреди двора стоят солнечные часы – миссис Сойер воздвигла их еще в тысяча девятьсот двенадцатом году над могилкой бостонского бульдога по кличке Солнышко, который издох, умудрившись вылакать ведро краски. Мисс Боббит величественной походкой спустилась с веранды, держа в руках виктролу, поставила ее на солнечные часы, завела и пустила пластинку – вальс из «Графа Люксембурга». Уже почти стемнело; наступил час летающих светлячков, когда воздух становится голубоватым, как матовое стекло, и птицы, поспешно слетаясь в стайки, рассеиваются затем в складках листвы. Перед грозою цветы и листья словно бы излучают свой собственный свет, их окраска становится ярче; так и мисс Боббит в пышной, похожей на пуховку белой юбочке и со сверкающей повязкой из золотой канители в волосах, казалось, вся светится в сгущающихся сумерках. Выгнув над головой руки с поникшими, словно головки лилий, кистями, она встала на пуанты и простояла так довольно долго. Тетя Эл сказала – вот молодчина какая. Потом она принялась кружиться под музыку, кружилась, кружилась, кружилась. Тетя Эл даже сказала – ой, у меня уже все перед глазами плывет. Останавливалась она лишь для того, чтобы завести виктролу. Уже и луна скатилась за гребень горки, и отзвонили колокольчики, сзывавшие семьи к ужину, и все ребята разошлись по домам, и стал раскрывать свои лепестки ночной ирис, а мисс Боббит все еще была там, в темноте, и кружилась без устали, словно волчок.
Потом она несколько дней не показывалась. Зато теперь к нам зачастил Причер Стар, он являлся с утра и торчал до самого ужина. Причер – худущий, как жердь, парнишка с огромной копной ярко-рыжих волос; у него одиннадцать братьев и сестер, но даже они его боятся, – нрав у него бешеный, и он знаменит на всю округу своими дикими, злобными выходками: четвертого июля он так отдубасил Олли Овертона, что того пришлось отвезти в больницу в Пенсаколу, а в другой раз он откусил у мула пол-уха, пожевал-пожевал и выплюнул. Пока Билли Боб не вымахал такой здоровенный, Причер и над ним измывался черт знает как: то набьет ему репьев за шиворот, то вотрет перцу в глаза, то изорвет тетрадку с домашним заданием. Зато сейчас они самые закадычные дружки во всем городе; и повадки у них одинаковые и разговоры; иногда они оба пропадают по целым дням – одному богу известно где. Но в те дни, когда мисс Боббит не показывалась, они все время вертелись около дома – то стреляли из рогатки по воробьям, усевшимся на телефонных столбах, то Билли Боб бренчал на гавайской гитаре, и оба они что есть мочи горланили:
Отпиши-ка мне, милашка,
От тебя я писем жду.
Отпиши мне поскорее
В Бирмингемскую тюрьму.
Орали они так громко, что дядюшка Билли Боб (он у нас окружной судья) уверял – их даже в суде было слышно. Но мисс Боббит не слышала их; во всяком случае, она ни разу носа за дверь не высунула. Потом зашла к нам как-то миссис Сойер одолжить чашку сахара и много чего наболтала про своих новых постояльцев. А знаете, сыпала она, прижмуривая блестящие, как у курицы, глазки, папаша-то ихний – мошенник, да-да, девчушка мне сама говорила. Стыда у нее ни на грош. Лучше моего папочки, говорит, на свете не сыщешь, а уж поет он слаще всех в Теннесси… Тогда я и спрашиваю – а где же он, кисонька? А она мне как ни в чем не бывало – да он, говорит, в каторжной тюрьме, и у нас от него никаких вестей. Ну что вы на это скажете – просто кровь стынет в жилах, а? И еще я так думаю – ее мама, думаю, не иначе как иностранка какая: никогда слова не скажет, а другой раз сдается мне – ничегошеньки она не понимает, что ей говорят. Да, потом, знаете, – они все едят сырое. Сырые яйца, сырую репу, сырую морковь. А мясо в рот не берут. Девчушка говорит, это для здоровья полезно, а вот и нет! Сама-то она с прошлого вторника пластом лежит, у ней лихорадка.
В тот же день тетя Эл, выйдя полить свои розы, обнаружила, что они все исчезли. Розы эти были особенные, она собиралась везти их в Мобил на выставку цветов и потому, ясное дело, тут же устроила небольшую истерику. Позвонила шерифу и говорит – вот что, шериф, давайте-ка приезжайте сию же минуту. Такое дело – тут кто-то срезал все мои розы «леди Энн», а я с ранней весны хлопотала над ними, все сердце, всю душу в них вкладывала. Когда машина с шерифом остановилась у нашего дома, все соседи вылезли на веранды, а миссис Сойер, с белым от крема лицом, затрусила к нам через улицу. Тьфу ты пес, – пробурчала она, страшно разочарованная тем, что у нас никого не убили, тьфу ты, да никто их не крал, эти розы. Ваш Билли Боб притащил их к нам, розы эти, и велел передать малышке Боббит.
Тетя Эл не сказала ни слова. Она подошла к персиковому дереву, срезала ветку и сделала из нее хороший прут. Ну-у-у, Билли Боб, выкрикивала она, идя по улице. Ну-у-у, Билли Боб. Она обнаружила его у Лихача в гараже – они с Причером сидели и смотрели, как Лихач разбирает мотор. Она безо всяких подняла Билли Боба за вихры и потащила домой, что есть силы нахлестывая прутом. Но так и не заставила его просить прощения и не выжала из него ни слезинки. Когда тетя Эл наконец выпустила его, он убежал на задний двор, забрался на самую верхушку высоченного пеканового дерева и поклялся, что оттуда не слезет. Потом к окну подошел его отец и стал громко его уговаривать: сынок, мы на тебя больше не сердимся, слезай, ужинать пора. Но Билли Боб – ни в какую. Вышла тетя Эл, она припала к дереву, и голос у нее стал мягкий, как чуть затеплившийся день. Ну не сердись, сынок, говорила она, я же не хотела так сильно тебя отхлестать. А ужин-то, сынок, я приготовила какой вкусный – картофельный салат, вареный окорок, фаршированные яйца. Но Билли Боб твердил – уходи, не надо мне твоего ужина, ненавижу тебя, не-на-ви-жу! Тогда его отец говорит – нельзя так с матерью разговаривать, и тетя Эл заплакала. Она стояла под деревом, и плакала, и утирала глаза подолом. Да я ж не со зла, сынок… Да когда б я тебя не любила, разве стала бы я тебя драть… Листья пекана зашелестели, Билли Боб медленно сполз с дерева, и тетя Эл, взъерошив ему волосы, притянула его к себе. Ох, мам, приговаривал он, ох, мам…