Текст книги "Том 3. Музыка для хамелеонов. Рассказы"
Автор книги: Трумен Капоте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
В тот раз она приехала навестить меня в снобскую школу в Новой Англии (мое обучение оплачивал ее богатый и великодушный муж). Какие-то мои слова вывели ее из себя и она закричала: «Так ты не знаешь, на что он живет? Эти яхты и круизы в Грецию? Да он альфонс! Только подумать, сколько их у него было. Все вдовы. Все богатые. Очень богатые. И все старше его. Слишком старые, чтобы выйти за молодого. Вот почему ты – его единственный ребенок. И вот почему у меня нет больше детей – я была слишком юной, чтобы рожать, но он ведь зверь, он меня разбил, искалечил…»
Куда б я ни пошел, все смотрят на меня… Луна, луна над Майями… Все это в первый раз, так, милый, будь нежней… Эй, парень, разменяй монету!.. Куда б я ни пошел, все смотрят на меня…
Пока она говорила (а я старался не слушать, ведь слова о том, что мое рождение искалечило ее, болезненно отзывались во мне), слова этих песенок – или какие-то похожие – крутились у меня в голове, напоминая о странной вечеринке, устроенной моим отцом в ту рождественскую ночь.
Патио и три больших комнаты были наполнены свечами. Многие приглашенные собрались в гостиной, где елка блистала в мягком свете камина, но большая часть танцевала под граммофон в музыкальной комнате и патио. После того, как меня представили всем гостям, я отправился к себе наверх, но с террасы, на которую выходила моя спальня, мог видеть всю вечеринку, разглядеть всех танцующих. Я видел, как мой отец вальсирует вокруг бассейна, окружавшего фонтан с русалкой, с изящной дамой. Да, она была изящной, и ее серебристое платье переливалось в пламени свечей, но она была старой, как минимум на десять лет старше отца. А ему было тридцать пять.
Внезапно я понял, что мой отец младше едва ли не всех собравшихся. Очаровательные дамы были ничуть не моложе хрупкой плясуньи в серебристом платье. Что же до мужчин – почти все курили душистые гаванские сигары – больше половины из них годились моему отцу в отцы.
Поначалу я не поверил своим глазам, когда увидел, как отец и его пожилая партнерша незаметно подобрались к нише, укрытой тенью алых орхидей, и там застыли в поцелуе. Я был настолько испуган, настолько разгневан, что бросился в спальню, нырнул в постель и натянул на голову покрывало. Что понадобилось моему молодому симпатичному отцу от этой старухи?! И почему все эти люди не идут домой ждать Санта Клауса? Несколько часов я лежал без сна, ожидая, когда они разойдутся и, когда отец распрощался с последним гостем, я услышал, как он поднимается по лестнице и входит в комнату взглянуть на меня; но я притворился спящим.
Заснуть я уже не мог. Меня подняли с кровати шаги отца на лестнице, его тяжелое дыхание. Я решил подсмотреть за ним. Я притаился на балконе в тени плюща. С этого места я видел гостиную, елку и камин, в котором еще тлели угли. Больше того – я увидел отца. Он ползал под елкой, раскладывая свертки. Обтянутые пурпурной, красной, золотой, белой и голубой бумагой, они шуршали, пока он их перекладывал. Голова у меня закружилась – все было ясно. Если это подарки, предназначенные для меня, значит они не посланы Богом и не принесены Санта Клаусом; нет, это вещи, купленные и запакованные моим отцом. Все это означало, что мой смышленый маленький кузен Билли Боб и испорченные мальчишки вроде него не врали, когда смеялись надо мной и говорили, что Санта Клаус не существует. И самая грустная мысль: неужели Сук знала правду и обманывала меня? Нет, Сук никогда меня не обманет. Она верила. Именно так – несмотря на свои шестьдесят с лишним, во многом она была еще большим младенцем, чем я.
Я дождался момента, когда отец закончит свою возню и задует последние свечи. Я подождал еще немного, чтобы убедиться, что он заснул. Тогда я тихонько спустился в гостиную, где еще сохранился аромат гардений и гаванских сигар.
Я сидел и думал: надо сказать Сук правду. Ярость, необычайной силы злость бурлила во мне; она не была направлена против отца, хотя он и стал ее жертвой.
Когда рассвело, я стал разглядывать ярлычки, приделанные к сверткам. Все они гласили «Для Бадди» и лишь один «Для Евангелины». Евангелиной была старая негритянка, день-деньской пившая кока-колу и весившая триста фунтов. Она служила у отца экономкой. Я решил раскрыть подарки – то ж, уже рождественское утро, я на ногах – почему бы и нет? Не стану описывать – что там было: рубашки, свитера и прочие невеселые вещи. Меня обрадовал только пистолет, стрелявший пистонами. Почему-то мне показалось забавным разбудить отца стрельбой. Это я и сделал. Пух. Пух. Пух.
Он выскочил из своей комнаты, дико на меня глядя.
Пух. Пух. Пух.
– Бадди, черт возьми, что ты делаешь?
Пух. Пух. Пух.
– Прекрати!
Я засмеялся: – Смотри, папа. Смотри, какие замечательные вещи мне принес Санта Клаус.
Умиротворенный, он спустился в гостиную и обнял меня.
– Тебе нравится то, что принес Санта Клаус?
Я улыбнулся ему. Он улыбнулся мне. Воцарилось нежная тишина, прерванная моими словами: «Да. А что подаришь мне ты, папа?» Его улыбка испарилась. Он сощурился удивленно, видимо пытаясь разгадать соль моей шутки. Затем покраснел, словно стыдясь своих мыслей. Потом погладил меня по голове, кашлянул и сказал: «Знаешь, я подумал, стоит подождать, чтобы ты сам выбрал. Ты хочешь что-нибудь конкретное?»
Я напомнил ему про аэроплан, который мы видели в витрине магазина игрушек на Кенел-стрит. Его лицо вытянулось. Да, конечно, он помнит аэроплан и его безумную цену. Как бы то ни было, на следующее утро я уже сидел в аэроплане, представляя, как он взлетает в облака, а мой отец тем временем выписывал чек довольному торговцу. Были какие-то доводы в пользу того, чтобы послать аэроплан в Алабаму пароходом, но я был непреклонен: аэроплан должен быть со мной в автобусе, на котором я уезжаю сегодня в два часа. Торговец позвонил в автобусную компанию, и вопрос был улажен.
Но я еще не совсем отделался от Нового Орлеана. Проблема заключалась в большой серебристой бутыли «Лунного света»; скорее всего, из-за моего отъезда, а может еще почему, – как бы то ни было, отец целый день от нее не отрывался, а в такси на пути к автобусу напугал меня, стиснув мне руку и хрипло забормотав: «Я тебя не отпущу. Я не могу отпустить тебя к этой психованной семье в их сумасшедший дом. Только подумать, чем они забивают тебе голову. Ребенку шесть, уже почти семь лет, а он говорит про Санта Клауса. Это все они виноваты, все эти кислые старые девы со своими библиями и спицами, все эти пьяницы-дяди. Послушай же, Бадди, Бога нет! Нет Санта Клауса». Он больно сжал мне руку. «Боже мой, порой мне кажется, что нам обоим, мне и твоей матери, лучше было бы покончить с собой…» (На деле, он так и не покончил с собой, а вот мать тридцать лет назад отравилась снотворным). «Поцелуй меня. Прошу тебя. Пожалуйста. Поцелуй меня. Скажи папочке, что ты его любишь». Но я не мог говорить. Я страшно боялся опоздать на автобус. И я боялся за аэроплан, привязанный сверху к нашему такси. «Скажи «я тебя люблю». Скажи. Пожалуйста, Бадди. Скажи».
К счастью, наш таксист отказался милосердным человеком. Потому что, если бы не он, не проворные носильщики и дружелюбный полицейский, не знаю, что и случилось бы, когда мы добрались до места. Отец так напился, что с трудом стоял на ногах. Но полицейский поговорил с ним, успокоил, придержал, а таксист взялся отвезти его домой. Но отец не ушел, пока не убедился, что меня усадили в автобус.
Оказавшись в автобусе, я рухнул на сиденье и закрыл глаза. Я ощущал странную боль. Страшную боль во всем теле. Я думал, что если сниму тяжелые городские ботинки, эти орудия пытки, мне станет легче. Я снял их, но загадочная боль не исчезла. Так и осталась со мной.
Через двенадцать часов я уже был дома в постели. Сук сидела возле меня в качалке – звук ее движения напоминал шум прибоя. Я попытался рассказать ей, что произошло, но, не договорив, заплакал, как-то по-собачьи заскулил.
Она погладила меня по голове. «Конечно, Санта Клаус есть. Но один человек не может выполнить всю его работу. Вот почему Господь распределил его обязанности между всеми. Вот почему каждый из нас – Санта Клаус. И я. И ты. Даже твой кузен Билли Боб. А теперь спи. Сосчитай звезды. Подумай о чем-нибудь спокойном. Подумай о снеге. Жаль, что ты его так и не видел. Но сейчас снег идет среди звезд…» Звезды замигали, снег закружился в моей голове; последнее, что я помню, это мирный голос Всевышнего, говорящий мне, что я должен делать. На следующий день я так и поступил. Я пошел с Сук на почту и купил открытку за пенни. Эта открытка сохранилась и по сей день. Я обнаружил ее в шкатулке отца, когда он умер в прошлом году. Вот что я написал: Привет пап как ты у меня все хорошо я учусь водить самолет так быстро что скоро буду в небесах смотри не пропусти и да я люблю тебя Бадди.
ЦВЕТОЧНЫЙ ДОМ
Счастливее девушки, чем Оттилия, в Порт-о-Пренсе быть не могло. Малышка ей так и говорила: Подумай, сколько у тебя хорошего. Например? спрашивала Оттилия – кокетка, ради комплиментов она отказалась бы от свинины или духов. Например, твоя внешность, говорила Малышка: кожа светлая, даже глаза почти голубые, а личико просто прелесть – у кого еще в квартале такие верные клиенты: тебе каждый купит столько пива, сколько в тебя уместится. Оттилия соглашалась и подхватывала, улыбаясь, опись своего счастья: У меня есть пять шелковых платьев и зеленые атласные туфельки; у меня есть три золотых зуба, каждый по десять тысяч франков; мистер Джеймисон или еще кто-нибудь мне подарит, наверно, новый браслет. И все равно. Малышка, – она вздыхала и не могла высказать, что ее гложет.
* * *
Малышка была ее лучшей подругой; другую подругу звали Росита. Малышка была как колесо – круглая, быстрая; на жирных пальцах зеленели полоски от медных колец, зубы почернели как обугленный пень, а ее смех было слышно с самого рейда – по крайней мере, если верить морякам. Вторая подруга, Росита, была выше и сильнее, чем обычный мужчина; вечерами, при клиентах, она ходила семеня, сюсюкала кукольным голоском, а днем шагала размашисто и говорила армейским баритоном. Обе подруги Оттилии приехали из Доминиканской Республики и поэтому на местных, более темнокожих, жителей смотрели свысока. На то, что Оттилия тоже местная, они внимания не обращали. У тебя ясная голова, говорила ей Малышка, и, конечно, плохую голову Малышка бы не полюбила. Оттилии часто бывало страшно, как бы подруги не догадались, что она не умеет ни читать, ни писать.
Дом, где они и жили и работали, покосившийся, тонкостенный как колокольня, облепляли шаткие, оплетенные бугенвиллеей балкончики. Назывался он, хотя вывески и не было, «Елисейские поля». Тусклая, хватавшая ртом воздух, вечно больная хозяйка распоряжалась из верхних комнат, качаясь там взаперти в кресле-качалке, выпивая по десять – двадцать бутылок колы за день. Всего на нее работало восемь дам; всем, кроме Оттилии, было за тридцать. По вечерам, когда они собирались на веранде, тараторя и обмахиваясь бьющими воздух, как ошалевшие ночницы, бумажными веерами, Оттилия казалась прелестным мечтательным ребенком среди старших некрасивых сестер.
Ее мать умерла, отец, плантатор, вернулся во Францию, и она выросла в горах в простой крестьянской семье, где каждый из сыновей, еще не повзрослев, увлекал ее под сень зеленых ветвей. Три года назад, когда ей было четырнадцать, она впервые отправилась в Порт-о-Пренс на рынок. Пути было два дня и ночь; она несла десятифунтовый мешок зерна; облегчая ношу, она отсыпала зерна, потом еще чуть-чуть, и на рынок пришла с почти пустым мешком. Оттилия плакала, представляя, как разозлятся дома, когда она вернется без выручки; но слезы текли недолго – их помог осушить один человек, очень веселый. Он купил ей ломоть кокоса и повел в гости к своей кузине – хозяйке «Елисейских полей». Оттилия не смела поверить своему счастью: музыкальный автомат, атласные туфли, шутки мужчин были так же удивительны, так же прекрасны, как висевшая у нее в комнате электрическая лампочка, которую она могла включать и выключать до бесконечности. Скоро она стала самой известной девушкой квартала, хозяйка брала за нее двойную плату, и у Оттилии закружилась голова; она часами смотрелась в зеркало. О горах она вспоминала редко; но и через три года горы ее не покинули: по-прежнему ее словно обдувал горный ветер, и ни ее твердые длинные бедра, ни шершавые, как шкурка ящерицы, подошвы не стали мягче.
Когда подруги заговаривали о любви, о мужчинах, в которых влюблены, Оттилия хмурилась: А что вы чувствуете, когда влюблены? – спрашивала она. Ах, отвечала Росита с пустеющим взглядом, это такое чувство, точно сердце обсыпали перцем, точно в крови плавают рыбки. Оттилия качала головой: если Росита не врет, значит, Оттилия не любила еще ни разу – ни от кого из приходивших мужчин такого чувства у нее не было.
Из-за этого она так мучилась, что наконец пошла к онгону[13], жившему в холмах над городом. В отличие от подруг, Оттилия не увешивала свою комнату христианскими картинками; она верила не в Бога, а в множество богов – богов еды, света, богов смерти, гибели. Онгон дружил с этими богами; хранил на алтаре их потайные святыни, различал в грохоте тыквы их голоса, низводил в свое зелье их силу. От имени богов онгон дал такой ответ: ты должна поймать дикую пчелу, сказал он, и зажать ее в кулаке. Если пчела тебя не ужалит, знай – к тебе пришла любовь.
Идя домой, она думала о мистере Джеймисоне. Ему было за пятьдесят, он был американец, приехавший по каким-то инженерным делам. Звякавшие на запястьях золотые браслеты подарил он, и, идя вдоль белоснежной от жимолости изгороди, Оттилия подумала: вдруг она все-таки влюблена в мистера Джеймисона. На жимолости гирляндами висели черные пчелы. Храбро протянув руку, она схватила задремавшую пчелу. От укуса, будто от удара, у нее подкосились ноги; и она плакала, стоя на коленях, так долго, что уже было не разобрать– то ли в руку ее укусила пчела, то ли в глаза.
Был март, приближался карнавал. В «Елисейских полях» дамы шили себе костюмы; Оттилия сидела сложа руки – она решила обойтись без наряда. В буйные выходные, когда с восходом луны начинали греметь барабаны, она сидела у окна и рассеянно смотрела, как шли мимо, пританцовывая и барабаня, кучки певцов; она слушала присвист и смех, и ее совершенно туда не тянуло. Можно подумать, тебе целая тысяча лет, говорила Малышка, а Росита сказала: Оттилия, пошли с нами на петушиный бой.
Речь шла не про обычный бой. Участники собрались со всех концов острова и принесли самых свирепых птиц. Оттилия подумала, отчего ж не пойти, и ввинтила в уши пару жемчужин. Они пришли, когда парад петухов уже начался; под огромным навесом гудела и ревела широкая, как море, толпа, а другая толпа, не попавших, теснилась по краям. Дамам из «Елисейских полей» войти не составило труда: знакомый полицейский проложил им дорогу и расчистил место на скамье у самого ринга. Сидевшие там крестьяне оробели от изысканного соседства. Они украдкой поглядывали на лакированные ногти Малышки, хрустальные гребни в прическе Роситы, на блеск жемчужных серег Оттилии. Но бои шли азартные, и о дамах быстро позабыли; Малышке это было досадно, она стреляла глазами, надеясь поймать чей-нибудь взгляд. Вдруг она толкнула Оттилию. Оттилия, сказала она, у тебя завелся поклонник: посмотри на того вон молодца – уставился на тебя, точно на холодный лимонад.
Сперва Оттилия решила, что это кто-то знакомый: он смотрел на нее так, словно она должна его узнать; но как же ей было его узнать, если ни разу в жизни она никого не видала такого красивого, с такими длинными ногами, маленькими ушами? По деревенской соломенной шляпе и выгоревшей синеве плотной рубашки она поняла, что он с гор. Кожа у него была с золотым отливом, светлее лимона, глаже листа гуавы, и голову он вскидывал так же надменно, как черно-алая птица у него на руках. Обычно Оттилия смело улыбалась мужчинам; но сейчас улыбка треснула, пристала к губам, как крошки печенья.
Наконец объявили перерыв. Арена опустела, и все кто мог столпились на ней, танцуя, топчась под карнавальные мелодии оркестра барабанов и струнных. Тогда-то он и подошел к Оттилии; увидев, что петух уселся у него на плече, точно попугай, она засмеялась. Проваливай, сказала Малышка – ее возмутило, что какой-то крестьянин смеет звать Оттилию на танец; а Росита грозно привстала, чтобы заслонить подругу от нахала. Он только улыбнулся и сказал: Мадам, позвольте поговорить с вашей дочерью. Оттилия почувствовала, как ее подымают, как ее бедра сталкиваются в такт музыке с его бедрами, – и ничего не возразила, послушно пошла с ним в самую гущу танцующих. Росита спросила: Ты слышала? Он решил, что я ее мать! И Малышка, утешая ее, горько сказала: А чего ты, в конце-то концов, хотела? Они же оба – просто местные; когда она вернется, сделаем вид, что мы с ней незнакомы.
Но Оттилия к подругам так и не вернулась. Ройалу – так звали молодого человека, – Ройалу Бонапарте, не хотелось танцевать. Мы должны пойти в тихое место, сказал он, возьми меня за руку, я тебя отведу. Она подумала, что он странный, но не чувствовала неловкости – горы все еще были с ней, а он был с гор. Взявшись за руки, под колыхание разноцветного петуха у него на плече, они вышли из-под навеса и побрели сперва по белой дороге, потом по мягкой поляне, через которую, рассекая зеленую завесу акаций, перепархивали колибри.
– Обидно, – сказал он с нисколько не огорченным видом. – У меня в деревне Джуно чемпион, но здесь птицы сильные и некрасивые – если б я пустил его биться, он бы точно погиб. Отнесу его домой и скажу, что он победил. Оттилия, хочешь табаку?
Она с наслаждением вдохнула. Табак напомнил ей детство – пусть это были дурные годы, тоска по ним коснулась ее своей волшебной палочкой. Ройал, сказала она, постой минуту, я хочу снять туфли.
Ройал шел босой, его золотистые ступни – изящные, невесомые – оставляли следы словно от какого-то грациозного зверя. Он сказал: Как так получилось, что я тебя встретил здесь, именно здесь, где все так скверно, где ром плохой, где что ни человек, то вор? Почему я встретил тебя здесь, Оттилия?
– Мне же надо жить, как и тебе, а здесь для меня есть место. Я работаю – в гостинице.
– У нас есть свое место, – сказал он. Весь этот склон, а там, наверху, – мой летний дом. Пойдем посидим там, Оттилия?
– Дурачок, – сказала Оттилия, подтрунивая, – дурачок, – и побежала между деревьев – он погнался за ней, расставив руки, будто держа сеть. Джуно захлопал крыльями, закокотал, слетел наземь.
Мох и колкие листья щекотали Оттилии подошвы, когда она неслась сквозь полутьму, сквозь полосы тени; вдруг, напоровшись на колючку, она упала под шатер папоротника. Ройал вытаскивал колючку, она морщилась; он поцеловал ранку на пятке, его губы коснулись ее рук, ее шеи – словно ее задевали летящие с дерева листья. Она вдыхала его запах, темный, чистый запах – так пахнут корни вещей, корни герани, тяжелых деревьев.
Хватит, взмолилась она, – ей не казалось, что хватит, но после часа с ним ее сердце вот-вот отказало бы. И он замер, уложив жестковолосую голову ей на сердце, – кыш, сказала она толпившейся у его спящих век мошкаре; тихо, сказала она Джуно, который маршировал, кукарекая, задирая голову к небу.
Лежа на земле, Оттилия заметила давнего своего врага, пчел. Молчаливой вереницей, будто муравьи, они входили и выходили из разбитого пня неподалеку. Она выпросталась из объятий Ройала и, разровняв землю, переложила туда его голову. Ее рука, протянутая навстречу пчелам, дрожала, но первая же пчела свалилась ей в ладонь и, когда Оттилия свела пальцы, укусить ее даже не попыталась. Она досчитала до десяти, просто для верности, и раскрыла ладонь – пчела косыми витками поднялась в воздух с радостным пением.
Малышке и Росите хозяйка дала совет: не приставайте к ней, пусть уходит, через месяц-другой сама вернется. Хозяйка говорила со спокойствием потерпевших поражение: удерживая Оттилию, она предлагала ей лучшую в доме комнату, новый золотой зуб, «кодак», вентилятор – но Оттилия не дрогнула и без долгих слов принялась укладывать свои вещи в картонную коробку. Малышка пыталась помочь, но столько плакала, что Оттилии пришлось ее отослать: добра не будет, если все эти слезы попадут на вещи невесты. А Росите она сказала: Росита, ты должна за меня радоваться, а не причитать и не ломать руки. Всего через два дня после петушиных боев Ройал взвалил коробку Оттилии на плечо и на закате повел ее в горы.
Когда стало известно, что ее в «Елисейских полях» больше нет, многие клиенты сменили заведение; другие, хотя и сохранив верность месту, жаловались на невеселую атмосферу: в иные вечера почти некому бывало поставить дамам пиво. Понемногу становилось ясно, что Оттилия не вернется; прошло шесть месяцев, и хозяйка сказала: Я думаю, она умерла.
Дом Ройала был похож на цветочный домик; крышу укрывала глициния, окна завешивал виноград, у дверей цвели лилии. Из окон было видно дальнее, слабое мерцание моря: дом стоял высоко на холме; солнце палило жарко, но в тени было холодно. Внутри дома было всегда темно и прохладно, стены шелестели розовыми и зелеными обоями. Комната была всего одна; обстановку ее составляли печь, вертящееся зеркало в рамке на мраморном столе и медная кровать, где уместилась бы целая семья толстяков.
Но на этой огромной кровати Оттилия не спала. Ей не разрешалось туда даже присесть – кровать была собственностью бабки Ройала, старухи Бонапарте. Дочерна спеченную, грузную, кривоногую, как карлик, и как сарыч лысую старуху Бонапарте в окрестностях уважали: она напускала порчу. Многие пугались, если на них падала ее тень; даже Ройал ее побаивался и, объявляя, что привел жену, запинался. Притянув к себе Оттилию, старуха ущипнула ее в нескольких местах злобными мелкими щипками и сообщила внуку, что невеста слишком тощая: она умрет первыми родами.
Каждую ночь юная чета выжидала, чтобы старуха Бонапарте уснула, и лишь тогда они обнимали друг друга. Иногда, лежа на облитом луной соломенном тюфяке, на котором они спали, Оттилия чувствовала, что старуха Бонапарте не спит и следит за ними. Однажды она увидела блестевший в темноте отекший, истыканный звездами глаз. Жаловаться Ройалу толку не было; в ответ он смеялся: старуха столько за жизнь повидала – что страшного, если ей хочется увидеть еще немножко?
Оттилия любила Ройала; она перестала жаловаться и старалась не злиться на старуху Бонапарте. Довольно долго ей было хорошо. По подругам или жизни в Порт-о-Пренсе она не скучала; но связанные с тем временем вещи хранила бережно: достав швейную корзинку – подарок Малышки на свадьбу, – она чинила шелковые платья, зеленые чулки, которых никогда не надевала, потому что надевать их было некуда: собирались в деревне только мужчины – в кафе, на петушиных боях. Женщины, если хотели повидаться, встречались у ручья за стиркой.
Но у Оттилии было слишком много дел, чтобы чувствовать одиночество. На рассвете она собирала листья эвкалипта, разводила огонь и начинала готовить; цыплята ждали корма, коза – чтобы ее подоили, старуха Бонапарте хныкала, чтобы привлечь внимание. Три-четыре раза за день она набирала ведро питьевой воды и несла его Ройалу, работавшему на тростниковом поле милей ниже дома. Ее не обижало, что при ее приходе он огрызался: она знала, что он красуется перед работавшими в поле мужчинами, которые пялились на нее с яркими, как арбузный разлом, ухмылками. Но по ночам, когда он был с нею, она отворачивалась и дулась на то, что он обращается с ней как с собакой, пока в темном, только со вспышками светляков, дворе он наконец не обнимал ее и не шептал что-нибудь, от чего она улыбалась.
Они были уже месяцев пять как женаты, когда Ройал вернулся к прежним привычкам. Другие мужчины ходят же по вечерам в кафе, проводят за петушиными боями целые воскресенья – и он не понимал, чем Оттилия недовольна; но она говорила, что он не имеет права так себя вести и что если бы он ее любил, то не оставлял бы и днем и ночью с этой гадкой старухой. Я тебя люблю, отвечал он, но у мужчины должны быть свои радости. В иные ночи он себя радовал так долго, что луна успевала пройти пол своего пути; Оттилия не знала, когда он вернется, и ворочалась на тюфяке, воображая, что не сможет заснуть, если он ее не обнимет.
Но настоящей пыткой была старуха Бонапарте. Она словно решила свести Оттилию с ума. Когда Оттилия готовила, противная старуха вечно толклась у печи; если еда ей не нравилась, она набирала полный рот и выплевывала все на пол. Она разводила грязь везде, где только могла: мочилась в постель, требовала держать козла в комнате, к чему ни прикасалась, все оказывалось просыпано, пролито, разбито, – а Ройалу твердила, что никуда не годится жена, если не умеет устроить мужу уютный дом. Она путалась под ногами весь день, ее красные, неумолимые глаза редко бывали закрыты; но самое плохое, из-за чего Оттилия в конце концов пригрозила ее убить, была привычка старухи неожиданно подкрасться и ущипнуть с такой силой, что оставались следы от ногтей. Сделай это еще хоть раз, только попробуй, и я этим вот ножом вырежу тебе сердце! Старуха Бонапарте поняла, что Оттилия не шутит, и, хотя щипки прекратились, выдумывала новые каверзы: например, нарочно расхаживала во дворе именно там, где Оттилия разбила маленький садик, делая вид, что об этом не знает.
Однажды случились два небывалых происшествия. Мальчик из деревни принес Оттилии письмо; в «Елисейских полях» ей иногда приходили открытки от знавших с ней минуты радости моряков и других мужчин в разъездах, но письмо она получила впервые в жизни. Она не умела читать, и первое ее побуждение было разорвать письмо: незачем ему здесь валяться, будет только ее дразнить. Правда, когда-нибудь она, может, и выучится читать; и она решила спрятать его в швейную корзинку.
Открыв корзинку, она увидела зловещую картину: внутри, будто какой-то мерзкий моток, лежала отрезанная голова желтого кота. Выходит, гадкая старуха не угомонилась! Она хочет напустить порчу, подумала Оттилия, нисколько не испугавшись. Осторожно ухватив голову за ухо, она отнесла ее к печке и бросила в кипящую кастрюлю: в полдень старуха Бонапарте облизнула зубы и сказала, что наконец-то Оттилия ей приготовила вкусный суп.
На следующее утро, как раз перед обедом, Оттилия нашла в корзинке извивающуюся зеленую змейку и, мелко-мелко ее нарубив, бросила в тушившееся мясо. Каждый день заново испытывал ее находчивость: пауков она запекла, ящерицу пожарила, у сарыча сварила грудку. Старуха Бонапарте съедала всякий раз по нескольку порций. Беспокойно вспыхивая, ее глаза следили за Оттилией, ища признаков того, что порча уже действует. Ты плохо выглядишь, Оттилия, сказала она, подмешав патоки в уксус своего голоса. Ты ешь как муравей: почему ты себе не нальешь этого прекрасного супа?
Потому, невозмутимо ответила Оттилия, что мне не нравится ни сарыч в супе, ни пауки в хлебе, ни змеи в жарком; я ничего такого не ем.
Старуха Бонапарте поняла; с набухшими вдруг венами, с отнявшимся беспомощным языком она, затрясшись, приподнялась и рухнула поперек стола. Еще до заката она умерла.
Ройал созвал плакальщиков. Они пришли из деревни, с соседних холмов и, завывая, как собаки ночью, заполонили дом. Старухи бились головой об стену, мужчины со стонами валились на пол: это было искусство скорби, и теми, кто лучше других разыгрывал горе, все восхищались. После похорон все разошлись, довольные тем, что хорошо поработали.
Теперь дом принадлежал Оттилии. Без старухиных подкрадываний и необходимости за ней подтирать у нее стало больше времени, но что с ним делать, она не знала. Она валялась на широкой кровати, охорашивалась перед зеркалом; рутина отдавалась в голове звоном, и, прогоняя этот заунывный звук, она напевала песни, выученные у музыкального автомата в «Елисейских полях». Дожидаясь в вечернюю темноту Ройала, она вспоминала, что в это время ее подруги в Порт-о-Пренсе сплетничали на веранде и ждали, не завернут ли к дому автомобильные фары; но, завидев взлетающего на тропинку Ройала, с болтающимся на боку похожим на новый месяц резаком, она эти мысли забывала и с легким сердцем бежала ему навстречу.
Как-то ночью, когда они почти уснули, Оттилии почудилось, что в комнате есть еще кто-то. И над спинкой кровати она увидела тот самый, какой видела прежде, светящийся пристальный глаз; и поняла то, о чем уже какое-то время догадывалась: старуха Бонапарте умерла, но не ушла. Однажды она, когда была одна в доме, слышала смех; в другой раз во дворе она увидела, как козел смотрит на кого-то невидимого и прядет ушами, как всегда делал, когда старуха почесывала ему голову.
Не тряси кровать, сказал Ройал, и Оттилия, указывая на глаз, шепотом спросила, неужели он ничего не видит. Он ответил, что ей это снится; она протянула к глазу палец и вскрикнула, коснувшись пустоты. Ройал зажег лампу; он баюкал Оттилию и гладил по волосам, а она рассказывала о находках в корзинке и как она ими распорядилась. Она сделала что-то плохое? Ройал не знал, не ему судить, но похоже, ее надо наказать. Почему? Потому что старуха этого хочет, потому что без этого она никогда от Оттилии не отвяжется: с призраками всегда так.
И поэтому утром Ройал достал веревку и сказал, что привяжет Оттилию к дереву во дворе: там, без еды и питья, она останется до темноты, и все прохожие будут знать, что она наказана.
Но Оттилия заползла под кровать и отказывалась вылезти. Я убегу, визжала она. Ройал, если ты привяжешь меня к этому трухлявому дереву, я убегу. А я тебя догоню и поймаю, сказал Ройал, и тебе будет только хуже.
Он схватил ее за лодыжку и вытащил, верещащую, из-под кровати. По дороге во двор она цеплялась за все – за дверь, за виноградные плети, за бороду козла, но ничто не помешало Ройалу выволочь ее во двор и привязать к дереву. Он завязал веревку тройным узлом и ушел в поле, посасывая руку в том месте, где Оттилия его укусила. Она выкрикивала вслед всю брань, какую слышала за свою жизнь, пока он не скрылся за холмом. Козел, Джуно и цыплята сошлись посмотреть на ее унижение; осевшая на землю Оттилия показала им язык.
Оттилия задремала и потому решила, что видит сон, когда в сопровождении мальчика из деревни, вихляясь на высоких каблуках, поигрывая пестрыми зонтиками, на тропинке показались выкликавшие ее имя Малышка и Росита. Раз они снятся, их, наверно, не удивит, что она привязана к дереву.
– Господи, ты что, рехнулась? – воскликнула Малышка, не подходя ближе, будто боясь, что Оттилия действительно обезумела. – Скажи что-нибудь, Оттилия!