Текст книги "Там мы стали другими"
Автор книги: Томми Ориндж
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
– Со мной все будет тип-топ. Доберись до автобусной станции. Спрячься в туалете до отправки автобуса.
– Что ты собираешься делать?
– Искать брата. Я должна убедить его прекратить делать то, что он делает или думает, что делает.
– Как давно он вернулся?
– Всего месяц назад, – говорит она. – И в следующем месяце его снова отправят на фронт.
– Я даже не задумывалась о том, что мы все еще воюем. – Я неловко обняла ее сбоку.
– Иди, – говорит она. Я не отпускаю ее.
– Иди. – Она отталкивает меня. Мои колени затекли и болят, но я бегу.
Вывеска «Грейхаунд» тянется вверх, как маяк. Но свет уже погас. Неужели я опоздала? Который час? Я смотрю на свой телефон. Еще только девять. Все в порядке. Я оглядываюсь и вижу машину Джеральдины там, где мы ее оставили. Копов пока нет. Я могла бы позвонить и дождаться полиции, рассказать, что случилось, рассказать про Пола.
Автостанция как будто вымерла. Я иду прямиком в туалет. Сидя на корточках на унитазе в одной из кабинок, я пытаюсь заказать билет по телефону. Но звонит Пол. Я не могу сделать заказ, потому что его звонки постоянно прерывают меня. Я вижу текст в верхней части экрана и пытаюсь игнорировать его, но не могу.
«Ты здесь?» – читаю я текст. Я знаю, что он имеет в виду автобусную станцию. Должно быть, он видел машину Джеральдины, видел, что рядом станция «Грейхаунд».
«Мы в баре за углом от того места, где разбились», – пишу я.
ЧУШЬ СОБАЧЬЯ, отвечает он. И снова звонит. Я нажимаю верхнюю кнопку на панели телефона. Пол, наверное, здесь. Идет по автовокзалу. Выискивает глазами огонек моего телефона. Прислушивается к его вибрации. Он не станет заходить в туалет. Я отключаю вибрацию на телефоне. Слышу, как открывается дверь туалета. Мое разбухшее сердце бьется слишком быстро, ему уже тесно в груди. Я делаю глубокий вдох так тихо и медленно, как только могу. Все еще стоя на сиденье унитаза, я наклоняю голову, чтобы посмотреть, кто вошел. Вижу женские туфли. Это пожилая женщина. Бежевые разлапистые туфли на липучках ступают в соседнюю кабинку. Опять звонит Пол. Я снова нажимаю верхнюю кнопку. Вижу входящее сообщение.
«Ну же, детка. Выходи. Куда это ты собралась?» – читаю я. У меня затекли ноги. Колени до сих пор пульсируют после удара. Я слезаю с унитаза. Справляя нужду, пытаюсь придумать текст, который мог бы увести его подальше отсюда.
«Я же сказала, что мы на той улице. Подходи. Выпьем по стаканчику. И все обсудим, хорошо?» – набираю я. Дверь в туалет снова открывается. Я опускаю голову, выглядывая в щель. Проклятье. Его ботинки. Я опять забираюсь на унитаз.
– Блу? – гремит его голос.
– Это дамская комната, сэр, – произносит женщина из соседней кабинки. – Здесь никого нет, кроме меня. – И я знаю, что она наверняка слышала мои звуки за стенкой, пока я мочилась.
– Простите, – говорит Пол.
И все равно до прибытия автобуса еще слишком много времени. Он подождет, пока дама выйдет, и снова вернется. Я слышу, как открывается и закрывается дверь.
– Пожалуйста, – шепчу я женщине, – он преследует меня. – Сама не знаю, чего я хочу от нее.
– Во сколько отходит твой автобус, дорогая? – спрашивает женщина.
– Через тридцать минут, – отвечаю я.
– Не волнуйся. Когда доживешь до моих лет, сможешь позволить себе сколько угодно торчать здесь. Я останусь с тобой, – говорит она, и я начинаю плакать. Не громко, не всхлипывая, но я знаю, что она меня слышит. Я шмыгаю носом, чтобы не потекли сопли.
– Спасибо вам, – говорю я.
– Ох, уж эти мужчины. Они ведут себя все хуже.
– Думаю, мне придется бежать. К автобусу.
– Я ношу с собой газовый баллончик. На меня и нападали, и грабили не раз.
– Я еду в Окленд. – До меня вдруг доходит, что мы больше не перешептываемся. Интересно, стоит ли он у дверей? Мой телефон больше не звонит.
– Я провожу тебя до автобуса, – говорит она.
Я заказываю билет по телефону.
Мы вместе выходим из туалета. Станция пустынна. Женщина темнокожая, неясной этнической принадлежности и старше, чем я думала, когда разглядывала ее обувь. Глубокие морщины на лице придают ему сходство с резной деревянной маской. Она жестом предлагает мне взять ее под руку, пока мы идем к автобусу.
Я поднимаюсь по ступенькам в автобус, и старушка следом за мной. Я показываю электронный билет водителю и отключаю телефон. Продвигаюсь к задним рядам и плюхаюсь на свое место, делаю глубокий вдох, выдыхаю и жду, когда автобус тронется.
Томас Фрэнк
До того как появиться на свет, ты был головастиком в лужице спермы – пловцом. Ты вел гонку, подыхал, прорывался, приходил к финишу. До того как ты родился, ты был яйцом в своей маме, а та была яйцом в своей маме. Ты был русской матрешкой в яичниках твоей мамы. Двумя половинками тысячи разных возможностей, миллионом «орлов» и «решек» в сиянии подброшенной кверху монеты. До того как ты родился, ты был идеей добраться до Калифорнии в погоне за золотом или славой. Ты был белым, был коричневым, красным, ты был пылью. Ты прятался, ты искал. Еще до того как ты родился, тебя преследовали, избивали, ломали, запирали в резервации в Оклахоме. До того как ты родился, в семидесятые, твоей маме пришла в голову идея прокатиться автостопом через всю страну и стать танцовщицей в Нью-Йорке. Ты уже был в пути, когда ей не удалось пересечь всю страну, и вихрем злоключений ее занесло в Таос, что в штате Нью-Мексико, где она оказалась в пейотовой коммуне под названием «Утренняя звезда». Еще до твоего рождения ты был решением твоего отца уехать из резервации, податься на север Нью-Мексико и разузнать об очаге того парня из племени пуэбло. Ты был светом во влажных глазах твоих родителей, когда они встретились у того очага на церемонии. Еще до того как ты родился, твои половинки внутри них переехали в Окленд. До того как ты родился, когда твое тело стало намного больше, чем сердце, позвоночник, кости, мозг, кожа, кровь и вены, когда ты начал наращивать мышцы при движении, до того, как показался, растянулся в ее животе вместе с ее животом, до того как гордость твоего отца поднялась от одного твоего вида, твои родители сидели в кабинете врача, прислушиваясь к стуку твоего сердца. У тебя была аритмия. Доктор сказал, что это нормально. А вот твое аритмическое сердце не умещалось в рамках нормы.
– Может, он барабанщик? – предположил твой отец.
– Он даже не знает, что такое барабан, – возразила твоя мама.
– Я про сердце, – сказал отец.
– Доктор сказал, что у него аритмия. Это означает отсутствие ритма.
– Может, это просто означает, что он так хорошо знает ритм, что не всегда попадает в него в нужный момент.
– Ритм чего? – спросила она.
Но, как только ты стал достаточно большим, чтобы твоя мама почувствовала тебя, она уже не могла этого отрицать. Ты плавал в такт музыке. Когда твой отец доставал барабан, ты брыкался в такт ударам или ее сердцебиению, или в такт одному из старых микстейпов, которые она составила из любимых пластинок и без конца крутила в вашем минивэне «Аэростар».
Как только ты оказался в этом мире – бегающий, прыгающий, лазающий, – ты все время постукивал пальцами рук и ног по всему, что тебе попадалось. По столешницам, партам, по каждой поверхности. Прислушивался к звуку, который издавали предметы, откликаясь на твои удары. Тембр кранов, звон посуды и столовых приборов на кухне, стук в дверь, хруст костяшек пальцев, почесывание головы. Ты узнавал, что абсолютно все издает звук. И любой звук можно передать барабаном, независимо от того, соблюдается ритм или нет. Даже выстрелы и ответный огонь, вой поездов в ночи, порыв ветра, ударивший в окно. Мир состоит из звуков. Но в каждом звуке таилась печаль. В тишине, повисающей после ссоры твоих родителей, умудрившихся одинаково проиграть. В тех интонациях за стенкой, к которым вы с сестрами прислушивались, улавливая признаки назревающей стычки или уже разгоревшегося скандала. Печаль в звуках церковной службы, этом нарастающем, завывающем гуле евангельского христианского песнопения. В голосе мамы, говорящей на странных языках, на гребне этой еженедельной воскресной волны. Грустно, потому что ты не чувствуешь себя внутри этого, но хотел бы чувствовать, потому что нуждаешься в этом; надеешься, что это защитит тебя от снов, которые приходят почти каждую ночь, – все о конце света и вероятности вечного ада, – и ты живешь в этих снах, еще мальчик, не имея возможности умереть, или уйти, или сделать что угодно, только бы не сгореть в огненном озере. Грустно, когда тебе приходится будить в церкви своего храпящего отца, которому плевать, даже если бы прихожане, члены твоей семьи, полегли в проходах рядом с ним, сраженные Святым Духом. Грусть накатывала, когда в конце лета дни становились короче. Когда улицы затихали без детских голосов и игр. В красках осеннего неба тоже таилась печаль. Она набрасывалась, проскальзывала во все щели, всюду, куда могла проникнуть, даже сквозь звук, сквозь тебя.
Ты не думал ни о каком постукивании пальцами как о барабанной дроби, пока спустя многие годы не взялся за барабан. А было бы приятно узнать, что у тебя кое-что получается само собой, естественно. Но слишком много всего происходило в твоей семье, чтобы кто-то из них задумался о том, что тебе, вероятно, следовало бы занять пальцы рук и ног, а заодно ум и время, более полезным делом, чем постукивание по всем поверхностям, и помог тебе нащупать собственный путь в жизни.
* * *
Ты готовишься к пау-вау. Тебя пригласили барабанщиком на Большой Оклендский пау-вау, хотя ты уже бросил занятия по игре на барабанах. Ты не собирался принимать приглашение. Не хотел видеть никого с работы, после того как тебя уволили. Особенно деятелей из оргкомитета пау-вау. Но для тебя ничто и никогда не значило больше, чем ощущение того, как этот огромный барабан наполняет твое тело, когда мир исчезает, и остаются только барабан, звук, песня.
Твоя барабанная группа называется «Южная луна». Ты присоединился к ним через год после того, как тебя взяли на работу уборщиком в Индейский центр. Теперь принято говорить «смотритель» или «обслуживающий персонал», но ты всегда считал себя уборщиком. Когда тебе было шестнадцать, ты отправился в Вашингтон, округ Колумбия, навестить своего дядю – брата твоей матери. Он повел тебя в Смитсоновский музей американского искусства, где ты открыл для себя Джеймса Хэмптона. Он был художником, христианином, мистиком, уборщиком. Джеймс Хэмптон станет твоим кумиром. В любом случае уборщик – это просто работа. Она позволяла оплачивать аренду, и ты мог целый день ходить в наушниках. Кому охота разговаривать с парнем, когда тот возится с мусором? Наушники – как дополнительная услуга. Людям не нужно делать вид, будто ты им интересен; на самом деле им неприятно, что ты выгребаешь их мусорные корзины и выдаешь им свежий пакет.
Барабанная группа собиралась по вторникам вечером. Приглашали всех желающих. Но только не женщин. У них была своя барабанная группа, «Северная луна», которая репетировала по четвергам. Ты впервые услышал большой барабан случайно, однажды вечером после работы. Ты вернулся, потому что забыл свои наушники. Уже собирался сесть в автобус, когда обнаружил, что их нет в ушах, как раз когда они нужны больше всего, чтобы скрасить долгий и утомительный путь домой. Барабанная группа играла на первом этаже – в общественном центре. Ты вошел в зал, и в этот момент они запели. Высокие звонкие вопли и завывающие гармонии прорывались сквозь грохот большого барабана. Старинные песни, созвучные старой печали, которую ты всегда хранил в своем сердце, сам того не желая. Тогда в твоей голове вспыхнуло слово «триумф». Откуда оно взялось? Ты никогда не употреблял это слово. Но оно звучало в музыке, помогая пережить эти сотни американских лет, пронести сквозь них свою песню. Это был звук боли, забывшейся внутри песни.
Весь следующий год ты ходил туда каждый вторник. Выдерживать ритм для тебя не проблема. Труднее всего давалось пение. Ты никогда не был болтуном. И уж, конечно, никогда раньше не пел. Даже оставаясь наедине с собой. Но Бобби заставил тебя запеть. Здоровяк Бобби, ростом под два метра. Как объяснял Бобби, такой большой он потому, что родом из восьми разных племен. Их всех пришлось поместить туда, сказал он, показывая на свой живот. У него был лучший голос в группе, спору нет. Он мог брать ноты любой высоты и глубины. И именно он пригласил тебя тогда в группу. Если бы это зависело от Бобби, барабан был бы еще больше, вместил бы в себя всех. Будь его воля, он бы превратил весь мир в огромный барабан. Бобби Большой Жрец – иногда имя попадает в точку.
У тебя низкий голос, как у отца.
– Меня даже не слышно, когда я пою, – сказал ты Бобби однажды после репетиции.
– Ну и что? Это добавляет плотности звуку. Басовая гармония недооценена, – ответил Бобби и протянул тебе чашку кофе.
– Большой барабан – это все, что нужно для басов, – сказал ты.
– Голосовой бас отличается от бас-барабана, – ответил Бобби. – Басовый барабан закрыт. А голос раскрывается.
– Не знаю, получится ли у меня, – сказал ты.
– Голос приходит не сразу, брат, – сказал Бобби. – Наберись терпения.
Ты выходишь из своей квартиры-студии, окунаясь в жаркий летний день Окленда. Окленд тебе помнится серым, всегда серым. Оклендское лето твоего детства. Вечная утренняя хмарь наполняла и день мраком и прохладой, даже когда пробивалась синева неба. Но эта жара, пожалуй, чересчур. Ты быстро потеешь. Потеешь от ходьбы. Потеешь при одной мысли о том, что потеешь. Пот просачивается сквозь одежду в тех местах, где это особенно заметно. Ты снимаешь бейсболку и щуришься на солнце. Наверное, тебе пора принять реальность глобального потепления, изменения климата. Озоновый слой снова истончается, как говорили в девяностые, когда твои сестры заливали свои волосы лаком Aqua Net, а ты давился и нарочито громко сплевывал в раковину, чтобы дать им понять, что ненавидишь это, и напомнить им об озоне, о том, что из-за всяких лаков для волос мир может сгореть, как сказано в Откровении, что наступит второй конец света после потопа, и на этот раз огненный поток сойдет с небес, может, как раз из озоновой дыры, из-за злоупотребления лаками. Да и зачем им понадобилось вздыбливать волосы, накручивать их безумными волнами – ради чего? Этого ты никогда не мог понять. Разве что все остальные девушки делали то же самое. И разве ты не слышал или не читал, что мир каждый год слегка наклоняется вокруг своей оси, так что этот угол делает Землю похожей на кусок металла, и, когда солнце попадает прямо на нее, она становится такой же яркой, как само солнце? Разве ты не слышал, что климат все жарче из-за этого наклона, все увеличивающегося наклона Земли, который неизбежен, и виновато в этом не человечество, не наши автомобили, не выбросы или Aqua Net, а простая и понятная энтропия – или это атрофия, а может, апатия?
* * *
Ты уже недалеко от центра города, направляешься к станции БАРТа «19-я улица». Правое плечо у тебя слегка опущенное, сутулое. Как у твоего отца. И прихрамываешь ты так же, на правую ногу. Ты знал, что эту хромоту можно принять за некое притворство, неуклюжую попытку подражания «гангста-лин»[74]74
Gangsta lean (досл. «гангстерский наклон») – распространенный стиль вождения, когда водитель держит руль левой рукой, наклоняясь телом вправо, к пассажирскому сиденью, обычно качая головой в такт «забойному» ритму.
[Закрыть], но на каком-то уровне – тебе, возможно, неведомом, – ты догадывался, что такая манера ходьбы бросает вызов прямолинейной поступи законопослушного горожанина, движениями рук и ног присягающего на верность общепринятому образу жизни и нации в целом. Налево, направо, налево и так далее. Но действительно ли ты культивировал в себе эту небрежно прихрамывающую, с наклоном вправо походку в знак протеста? Неужели тебе близки какие-то специфические проявления туземной контркультуры? Или некоторые лозунги антиамериканского движения? Но, может, ты повторяешь отцовскую походку просто потому, что гены, болезни, манера ходьбы и речи передаются по наследству, без всяких усилий с чьей-либо стороны? И все-таки твоя хромота – именно то, что ты культивировал в себе, чтобы это больше походило на индивидуальный стиль и меньше всего – на старую баскетбольную травму. Получить травму и не восстановиться – это признак слабости. Твоя хромота натренирована. Красноречивая хромота, которая говорит о том, как ты научился держать удар, когда тебя унижали, сбивали с ног, от чего ты оправился или еще нет, от чего ушел или ухромал прочь, нарочито или нет – зависит от тебя.
Ты проходишь мимо кофейни, которую ненавидишь, потому что там всегда жарко, и мухи постоянно копошатся у фасада, там, где большое пятно солнца блестит от какого-то непонятного дерьма, которое они обожают, и где в жару всегда остается только одно свободное место, облепленное мухами. Вот почему ты ненавидишь эту кофейню, вдобавок к тому, что она открывается только в десять утра, а закрывается в шесть вечера, в угоду хипстерам и художникам, которые роятся и жужжат как мухи по всему Окленду. Белая ванильная молодежь американских пригородов, в вечном поиске какой-то невидимой хрени, которую мог бы предложить им Окленд, и вдохновения от его уличных барыг и старого города.
Перед тем как попасть на 19-ю улицу, ты проходишь мимо группы белых подростков, которые окидывают тебя оценивающими взглядами. Ты их почти боишься. Не потому, что думаешь, будто они что-то сделают. Просто они настолько неуместны здесь и при этом ведут себя как хозяева города. Ты бы с удовольствием прогнал их взашей. Выкрикнул что-нибудь. Напугал их до смерти, чтобы они вернулись туда, откуда пришли. Вытряс из них Окленд, который они присвоили себе. Ты мог бы это сделать. Ведь ты – один из тех больших неуклюжих индейцев. Ростом с великана, весом под стать, с таким грузом старых обид, что тянет к земле, заставляет всех смотреть на тебя и тяжесть, которую ты тащишь на себе.
Твой отец на тысячу процентов индеец. Трудяга. Выздоравливающий алкоголик, шаман из резервации, для которого английский – второй язык. Он обожает азартные игры и сигареты American Spirit, имеет вставные зубы и молится по двадцать минут перед каждой трапезой, просит помощи у Создателя для всех, от детей-сирот до солдат на заморских фронтах. Твой тысячепроцентный индейский отец плачет только на церемонии и жалуется на больные колени, которые беспокоят его еще больше с тех пор, как он заливал бетоном баскетбольную площадку на заднем дворе вашего дома, когда тебе было десять лет.
Тебе известно, что твой отец когда-то играл в баскетбол, знал ритм отскока, финты и обводки, которым ты научился, вкладывая силы и время. Конечно, он здорово налегал на выпивку, но раньше все этим грешили. Твой отец говорил тебе, что ему не разрешали играть в баскетбол в колледже, потому что он индеец из Оклахомы. Тогда, в 1963 году, этого клейма было достаточно. Индейцев, как и собак, не допускали на корты и в бары, им запрещалось выходить за пределы резервации. Твой отец почти никогда не говорил о том, каково быть индейцем или расти в резервации, не говорил даже о том, что чувствовал теперь, когда стал настоящим городским индейцем. Разве что иногда. Когда накатывало. Из ниоткуда.
Представь, как вы едете на его красном пикапе «Форд» в Блокбастер, чтобы взять фильмы напрокат. Вы слушаете отцовские записи пейотной музыки. Шуршащие пленки с трескотней погремушек из тыквы и грохотом барабанов. Отцу нравилось включать их погромче. Ты не можешь не признать, насколько узнаваемый этот звук. Насколько заметно, что твой отец – индеец. Ты спрашиваешь, можно ли выключить музыку. Заставляешь его вытащить пленки. И врубаешь городское радио 106 KMEL, слушая любимый рэп или R&B. Но тогда отец пытается танцевать под твою музыку. Он выпячивает свои большие индейские губы, смущая тебя, высовывает из окна руку ладонью вверх и отстукивает по воздуху ритм, просто чтобы быть с тобой на одной волне. Ты со злости совсем выключаешь музыку. И вот тогда ты мог бы услышать от своего отца историю его детства. О том, как он собирал хлопок с бабушкой и дедом за десять центов в день, или о том, как сидящая на дереве сова обстреливала его и друзей камнями, или о том, как его прабабка молитвой расколола торнадо пополам.
Груз обид, что ты несешь на себе, имеет отношение к твоему оклендскому происхождению. Это не просто груз, а бетонная плита, слишком тяжелая с одной стороны – той, что не белая. Что же до маминой белой стороны, там намешано много всего и недостаточно, чтобы понять, что с этим делать. Ты – из народа, который брал, и брал, и брал. И ты – из народа, у которого отнимали. Ты – оба народа и ни один из них. Принимая ванну, ты смотришь на свои коричневые руки, прижатые к белым ногам под водой, и задаешься вопросом, что они делают вместе на одном теле, в одной ванне.
* * *
То, что тебя уволили, так это из-за пьянства, а к нему привели твои заморочки с кожей, связанные с твоим отцом и, стало быть, с историей. Одну историю ты наверняка слышал от своего отца и поэтому точно знал, что такое быть индейцем. Это история о том, как твой народ, народ шайеннов, 29 ноября 1864 года подвергся массовой резне на реке Сэнд-Крик. Отец рассказывал об этом тебе и твоим сестрам чаще, чем любые другие истории из всех, что знал сам.
Твой отец был из тех пьяниц, что исчезают по выходным и оказываются за решеткой. Из тех, кому завязывать с алкоголем надо раз и навсегда. Чтоб ни капли в рот. Так что это зло подбиралось и к тебе. Потребность, которая не отступит. Яма глубиной в несколько лет – ты должен был вырыть ее, заползти в нее и бороться, чтобы выбраться. Твои родители, возможно, прожгли в тебе бездонную дыру Бога. Дыру, которую ничем не заполнить.
Когда тебе перевалило за двадцать, ты начал выпивать каждый вечер. Тому было много причин. Но ты выпивал, не задумываясь. Большинство зависимостей непреднамеренные. У тебя наладился сон. Алкоголь приятно расслаблял. Но, если и была какая-то реальная причина пьянства, первая, что пришла бы тебе на ум, – это твоя кожа. Сколько ты себя помнишь, у тебя всегда были проблемы с кожей. Отец обычно натирал твою сыпь соусом из пейота. На какое-то время это помогало. Но потом отца не стало. Врачи склонялись к тому, что это экзема. Они хотели, чтобы ты подсел на стероидные мази. Расчесывание доводило тебя до истерики, а кожу – до кровавых ссадин. Ты просыпался с кровью под ногтями, острыми укусами там, где рана расползалась, а расползалась она по всему телу, и кровь впитывалась в простыни, и тебе казалось, что ты видел сон, одинаково важный и разрушительный, только никак не мог его вспомнить. Но это был не сон. Это была открытая, живая рана, и она постоянно зудела на твоем теле. Пятна и круги, поля красные и розовые, иногда желтые, бугристые, гнойные, сочащиеся, противные – вот твоя поверхность.
Если ты выпивал достаточно, тогда не чесался по ночам. Ты мог усыпить свое тело алкоголем. Ты нашел свой путь к бутылке. Узнал свои пределы. Потерял их след. По ходу дела ты выяснил, какое количество алкоголя вызовет – на следующий день – определенное состояние ума, которое со временем ты втайне стал называть просто Состоянием. Оно стало территорией, куда ты мог добраться, где все было на своих местах, и ты был на своем месте, чувствовал свою принадлежность – как говаривал твой отец: «Понял, наконец, что к чему?»
Но каждая бутылка, купленная тобой, становилась лекарством или ядом, в зависимости от того, удавалось ли тебе растянуть ее хотя бы на пару-тройку вечеров. Метод явно не годился. Предложить алкоголику выпить достаточно, но не слишком много – это все равно что просить христианина не произносить имени Иисуса. И тогда игра на барабанах и пение в классах открыли для тебя нечто другое. Возможность пробраться на заветную территорию без помощи алкоголя, выждать и посмотреть на следующий день, восстанет ли из пепла Состояние.
Твое Состояние навеяно тем, что ты прочитал о Джеймсе Хэмптоне спустя годы после поездки в Вашингтон. Джеймс присвоил себе титул: Директор спецпроектов Вечности. Но Джеймс – христианин. А ты – нет. Тем не менее он был достаточно сумасшедшим, чтобы ты мог его понять. Вот что имело смысл: Джеймс четырнадцать лет возводил масштабное произведение искусства из хлама, собранного им поблизости от гаража, который он арендовал в миле от Белого дома. Произведение называлось «Трон Третьего Неба Генеральной Ассамблеи тысячелетия наций». Джеймс соорудил престол для второго пришествия Иисуса. Что восхищает тебя в Джеймсе Хэмптоне, так это его почти отчаянная преданность Богу. Ожидание прихода своего Бога. Он соорудил золотой трон из мусора. Ты мастерил свой трон из мгновений, из переживаний в Состоянии после чрезмерного пьянства, из недопитого алкоголя, сохраненного на ночь, из сновидений, пропитанных луной алкогольных паров, которые ты выдыхал, облекая в форму престола, где мог бы восседать. В Состоянии ты отключался ровно настолько, чтобы не мешать созданию собственного шедевра. Проблема произрастала из потребности выпивать.
Вечером накануне твоего увольнения занятия по игре на барабанах отменили. Был конец декабря. Приближение Нового года. Этот вид пьянства не предполагал достижения Состояния. Он был беспечным, бессмысленным – рискованным в плане последствий для такого выпивохи, как ты. Беда в том, что ты все равно сорвешься, как бы ни старался себя контролировать. К концу вечера ты «уговорил» полулитровую бутылку Jim Beam. Пол-литра – это очень много, если только ты не готовил себя к этому упорными тренировками. Нужно годами пить по стольку в одиночку, в редкие вечера по вторникам, чтобы достичь таких вершин. Это отнимает у тебя много сил и здоровья. Твоя печень. Орган, который больше других заботится о твоей жизни, очищая тело от того ядовитого дерьма, каким ты его пичкаешь.
На следующий день ты пришел на работу бодрячком. Правда, немного кружилась голова, еще хмельная, но работа шла своим чередом. Ты зашел в конференц-зал. Там заседал оргкомитет по подготовке пау-вау. Ты съел то, что они называли энчиладой[75]75
Традиционное блюдо мексиканской кухни – тонкая лепешка (тортилья) из кукурузной муки, в которую завернута начинка.
[Закрыть], когда тебе предложили. За завтраком познакомился с новым членом комитета. Потом твой начальник, Джим, вызвал тебя в свой кабинет по рации, которую ты носил на поясе.
Когда ты вошел в кабинет, Джим разговаривал по телефону. Он прикрыл трубку рукой.
– Там летучая мышь, – сказал он и указал на коридор. – Убери ее отсюда. Мы не можем допустить, чтобы здесь обитали летучие мыши. У нас тут медицинское учреждение, – произнес он таким тоном, будто это ты принес летучую мышь.
Выйдя в коридор, ты огляделся вокруг. И увидел эту тварь на потолке в углу рядом с конференц-залом в конце коридора. Ты сходил за мешком для мусора и шваброй. Осторожно ступая, медленно направился к летучей мыши, но, когда подобрался поближе, она влетела в конференц-зал. Все заседавшие там, оргкомитет в полном составе, вертели головами, наблюдая, как ты гоняешься за мышью.
Когда ты вернулся в коридор, летучая мышь кружила возле тебя. Она оказалась у тебя за спиной, а в следующее мгновение уже вонзила зубы или когти прямо в шею. Ты испугался, потянулся назад и ухватил мышь за крыло, но, вместо того чтобы сделать то, что следовало сделать – бросить ее в мусорный мешок, – ты свел руки вместе и, вложив в них всю свою силу, все, что было в тебе, сжал тельце, буквально раздавил летучую мышь. Месиво из крови, тонких костей и зубов осталось у тебя в руках. Ты бросил его на пол. Хотел поскорее все убрать. Вымыть пол дочиста. Драить его целый день. Но нет. В коридор высыпал весь комитет пау-вау. Они вышли посмотреть, как ты ловишь летучую мышь после того, как ворвался следом за ней на их заседание. Все смотрели на тебя с отвращением. Ты тоже его чувствовал. Оно было у тебя в руках. На полу. Это существо.
Ты убрал беспорядок в коридоре и вернулся в кабинет начальника. Джим жестом пригласил тебя присесть.
– Я не знаю, что это было, – сказал Джим, сцепив руки на затылке. – Но мы не можем терпеть такое в медицинском учреждении.
– Эта чертова тварь… Извини, но эта чертова тварь укусила меня. Я просто отреагировал…
– И все бы ничего, Томас. Только это видели сослуживцы. И от тебя несет алкоголем. А приходить на работу пьяным, извини, но это уже наказуемое преступление. Ты же знаешь, у нас здесь политика нулевой толерантности. – Он больше не выглядел взбешенным. Он выглядел разочарованным. Ты чуть было не сказал ему, что душок остался после вчерашнего, но, возможно, это ничего бы не изменило, потому что любой анализ показал бы запредельный уровень алкоголя у тебя в крови. Алкоголь все еще сидел в тебе.
– Я не пил сегодня утром. – Ты чуть было не поклялся жизнью. Чего никогда не делал даже в детстве. Просто было что-то в Джиме. Он выглядел как большой ребенок. Он не хотел тебя наказывать. Казалось, только клятва могла убедить его в том, что ты говоришь правду.
– Мне очень жаль, – сказал Джим.
– Так что же? Я уволен?
– Я ничего не могу для тебя сделать. – Джим встал и вышел из собственного кабинета. – Иди домой, Томас, – бросил он в дверях.
Ты спускаешься на железнодорожную платформу и наслаждаешься прохладным ветром или бризом, или как ты там называешь поток воздуха, который приближающийся поезд несет с собой, прежде чем ты видишь его или его огни – просто слышишь его и чувствуешь этот бодрящий прилив воздуха, особенно ценный тем, что он остужает твою потную голову.
Ты находишь свободное место в головном вагоне поезда. Механический голос объявляет следующую остановку, произносит членораздельно, как и положено роботу: «Следующая станция – “Двенадцатая улица”». Ты вспоминаешь свой первый пау-вау. Отец – уже после развода – повел тебя и твоих сестер на пау-вау в спортзал средней школы Беркли, где Пол, давний друг вашей семьи, танцевал на расчерченном баскетбольными линиями полу с сумасшедшей легкостью и грацией, хотя и был довольно крупным парнем, и ты никак не ожидал, что он может быть настолько воздушным. Но в тот день ты увидел, что такое пау-вау, увидел, как Пол выписывает ногами нечто похожее на брейк-данс, но с индейским налетом, и делает это изящно и непринужденно, что придает танцу особую крутизну.
В поезде ты думаешь о своем отце и о том, как он повел тебя на тот пау-вау после развода, а до этого ни разу не брал тебя с собой. Ты задаешься вопросом, не связано ли это с христианством твоей мамы. Не потому ли ты не ходил на пау-вау и вообще не индействовал?
Поезд выныривает из подземной трубы в районе Фрутвейл, где Burger King соседствует с ужасными вьетнамскими забегаловками, где почти сливаются Восточная 12-я улица и Интернешнл, где тянутся исписанные граффити стены жилых апартаментов и заброшенных домов, склады и автомастерские – стоят насмерть, сопротивляясь джентрификации Окленда. Как раз на подъезде к станции «Фрутвейл» ты видишь ту старую кирпичную церковь, на которую всегда обращаешь внимание – настолько обветшалой и покинутой она выглядит.








