355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Майкл Диш » Щенки Земли » Текст книги (страница 15)
Щенки Земли
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:47

Текст книги "Щенки Земли"


Автор книги: Томас Майкл Диш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)

Он невысокого роста и одет так, что его невозможно принять за американца, поэтому на этих улицах он не привлекает к себе внимания. Этому, вероятно, способствовали и усы. Туриста выдавал в нем только понимающий, все схватывающий взгляд (в фотоаппарате испортилась уже вторая катушка пленки, и его пришлось отдать в ремонт). Алтин уверял (несомненно пытаясь сделать ему комплимент), что, как только он научится говорить, его действительно будет невозможно отличить от турка.

После полудня сильно похолодало. Ветер натягивал на солнечный диск все более плотную завесу дымки и оставлял ее там. Она становилась то более густой, то немного разрежалась, отчего диск светила, неуклонно катившийся к западному горизонту, то делался блеклым, то вновь разгорался. Причуды изменчивого освещения пытались нашептывать ему по секрету противоречивые сплетни об этих домах и их обитателях. Но ему не хотелось останавливаться и прислушиваться. Он уже знал о них больше, чем хотелось бы знать. Полагая, что направляется к паромной переправе, он ускорил шаг.

Мальчик стоял неподалеку от водоразборной колонки, кран которой торчал из грубого бетонного блока. Мальчик плакал. Ему лет пять, может быть, шесть. Потом он поднял два пластмассовых ведра с водой – одно ярко-красное, другое бирюзовое – и понес. Вода расплескивалась на штанишки из тонкой ткани и голые ноги.

Сперва он предположил, что мальчик плакал потому, что ему холодно. Влажная земля уже почти заледенела. Идти по ней босыми мокрыми ногами…

И тут он увидел его обувь. Он назвал бы ее тапочками для душа – маленькие штампованные овалы голубой пластмассы с единственным ремешком, который удерживается большим и вторым пальцами ноги.

Тапочки сваливались. Мальчику приходилось ставить ведра, нагибаться и запихивать ремешки между окоченевшими, красными от холода пальцами, но через шаг или два они сваливались снова. С каждым тщетным усилием двинуться вперед вода расплескивалась. Мальчик не мог ни удержать тапочки на ногах, ни идти без них.

Когда он это понял, его охватил настоящий ужас, ужас собственной никчемности. Он не мог подойти и спросить где тот живет, не мог взять его на руки – он ведь такой маленький – и отнести домой. Не мог он и разбранить родителей, давших ребенку такое непосильное поручение, не снабдив надлежащей обувью и теплой одеждой. Он не мог даже просто взять ведра и попросить мальчика показать дорогу к его дому. Для всего этого с ребенком надо поговорить, но на это он и не способен.

Что он мог сделать? Предложить денег? С таким же успехом в подобной ситуации можно предлагать брошюру информационного агентства США!

Фактически он ничего не мог сделать.

Мальчик заметил его. Появление сочувствующего заставило его расплакаться не на шутку. Поставив ведра на землю и показывая пальчиком то на них, то на свои тапочки, он умоляющим тоном взывал к взрослому незнакомцу – своему спасителю, – тараторя по-турецки.

Он попятился, сделал второй шаг назад, и мальчик стал кричать на него. С таким выражением негодования ему еще не приходилось встречаться. Он повернул прочь и побежал в направлении, обратном тому, которое привело его на этот перекресток. Прошел еще час, прежде чем он отыскал дорогу к паромной переправе. Пошел снег.

Едва заняв место на борту парома, он поймал себя на том, что бросает взгляды на других пассажиров, словно ожидая заметить ее среди них.

К утру он был совершенно больным. Жар усиливался всю ночь. Он несколько раз просыпался. И каждый раз в памяти оставались выплывавшие из сна словно два сувенира, первопричина и повод появления которых давно забыты, лицо женщины у стен Рамели Хизар и лицо ребенка из Ускюдара: какая-то частица его разума ставила между ними знак равенства.

2

В его первой книге есть тезис, что сущность архитектуры, ее главная претензия на эстетическую ценность – в произвольности. Как только перемычка легла на опоры, как только какого угодно рода крыша распростерлась над пустым пространством, все, что бы ни делалось, получается само собой. Даже перемычка и опоры, крыша, пространство под ней, все это – тоже ничем не обосновано. Таким образом сформулированный тезис – всего лишь достаточно умеренная точка зрения; трудность состоит в тренировке глаза видеть мир обычных форм – кирпичного узора, раскрашенной штукатурки, резного и строганого дерева – не как «здания» и «улицы», а как бесконечную последовательность свободного и произвольного выбора. В таком подходе нет места модным учениям, стилям, изощренности и вкусам. Каждый памятник искусства в городе ненормален, уникален, но, живя среди всего этого, невозможно позволить себе достаточно остро осознать это обстоятельство. Если бы…

В этом и состояла его задача последние три или четыре года – переучить свой глаз и разум, приучить их именно к этому условию невинной чистоты. Его восприятие слишком противопоставлено романтическим подходам, поэтому ему не грозит опасность оказаться сколько-нибудь ближе к природе к тому времени, когда он достигнет идеального состояния «первозданного» видения (чего никогда, конечно, не будет, потому что невинность, так же как справедливость, представляет собой абсолют, к которому можно приближаться, но которого невозможно достичь). Природа, как таковая, его не интересует. То, что он обнаружил, наоборот, есть некая суть великой искусственности вещей, любых сооружений – бесконечная, вечная стена, как раз для того и создаваемая, чтобы отгородиться от природы.

Внимание, которое привлекла его первая книга, показало, что он добился, по крайней мере, частичного успеха, но он знал (кто же мог знать лучше?) сколь мал путь, пройденный к цели, как много составляющих установившегося в обществе перцептуального соглашения он еще даже не подверг критическому анализу.

Итак, поскольку теперь это стало вопросом изъятия самого себя из ощущения привычного, для достижения цели ему предстояло найти лучшую лабораторию, чем Нью-Йорк, – такое место, где он мог бы более естественно ощущать себя чужаком. Для него это было совершенно очевидно.

Но для его жены в этом не было ничего очевидного.

Он не настаивал. Он желал оставаться объективным. Ему необходимо верить в это. Он заговаривал об этом, где бы они ни оказывались вместе – за обедом, на вечеринках у ее друзей (его друзья вроде бы не устраивали вечеринок), в постели. Дошло до того, что Дженис стала возражать не столько против планировавшегося им путешествия, сколько против программы в целом, против самих его тезисов.

Ее доводы, несомненно, звучали солидно. Понятие произвольности можно не ограничивать архитектурой; оно охватывает, или станет охватывать, пожелай он того, – все явления. Не будь установленных законов, которые управляют безвкусным украшательством и арабесками, из которых, собственно, и создаются города, в равной мере не было бы и законов (или были бы только произвольные законы, что равносильно их отсутствию), определяющих взаимосвязи. В частности, те, ковер которых создается на ткацком стане города, – мужчин между собой, мужчины и женщины, Джона и Дженис.

Эта мысль и ему приходила в голову, хотя он и не говорил ей об этом. Ему частенько требовалось одергивать себя посередине какого-нибудь банального ритуала, вроде званого обеда, чтобы выглядеть надлежащим образом. По мере работы над диссертацией, по мере того как он продолжал слой за слоем счищать предубеждение, его все больше поражали размеры поля деятельности, в котором легко распознается верховенство условности. Временами он думал, что даже в самом ничтожном жесте жены или в особенно удавшейся ей фразе, даже в поцелуе, он может обнаружить намек на какое-нибудь правило из книги мудрости Афины Пал лады. Вероятно, попрактиковавшись, было бы можно просто документировать историю ее стиля – вот эхо Готического Возрождения, а вот имитация Миса.

Когда было отклонено его прошение о стипендии Гуггенгейма, он решил совершить путешествие за свой счет, воспользовавшись небольшой суммой, что еще оставалась от гонорара за книгу. Хотя, по его мнению, в этом не было необходимости, он согласился с требованием Дженис развода. Расстались они наилучшим образом. Она даже проводила его до трапа судна.

Мокрый снег шел день, два дня, образуя на открытых пространствах города, в мощеных дворах и на пустырях сугробы по колено. Холодный ветер полировал подтаявший на проезжей части улиц и тротуарах снег, превращая его в бугристую ледяную корку. Холмы покруче становились недоступными. Снег и лед держались несколько дней, потом в один чудесный полдень внезапная оттепель подхватывала залежи и несла их по мощенным булыжником склонам холмов бурными альпийскими потоками бурой воды вперемешку с мусором. Следом за потоками некоторое время держалась сносная погода, а затем вновь начинала мести снежная буря. Алтин уверял, что нынче лютая зима, какой еще не бывало.

Словно раскручивалась какая-то спиральная пружина.

Потом она снова заводилась.

А свет с каждым днем падал на белые холмы все более косо, иссякал все быстрее.

Однажды вечером, возвращаясь из кино, он поскользнулся на обледенелых булыжниках прямо перед парадным своего дома и порвал брюки на обоих коленях так, что отдавать их в ремонт просто не было смысла. Алтин дал ему адрес портного, который мог пошить другой костюм быстро и дешевле, чем пришлось бы заплатить за готовый. Алтин взял на себя переговоры с портным и даже сам выбрал ткань – толстую шесть с вискозой слащавого и слегка переливчатого сизого оттенка, не очень точно воспроизводящего окраску самой несчастной на свете породы голубей. Совершенно не разбираясь в тонкостях портняжного мастерства, он не смог принять никакого решения о фасоне будущего костюма – ни о форме лацканов, ни о длине пиджака и разрезе на спине, ни о ширине брючин. Костюм получился совсем непохожим на те, что он носил прежде, каким-то значительно более… невзрачным. Тем не менее он облегал его фигуру с той точностью, какой и следует ожидать от шитого на заказ костюма. А если он выглядел теперь менее крупным, меньше ростом и более полным, то именно так, видимо, и должен выглядеть, а все предыдущие костюмы долгие годы представляли его в ложном свете. Цвет тоже вносил лепту в его метаморфозу: его кожа на фоне этого сверкающего сероватой голубизной наряда выглядела теперь не столько «загорелой», сколько болезненной. Облачившись в обнову, он абсолютно по всем внешним признакам стал турком.

Не то чтобы ему нравилось походить на турка. В общем и целом турки – просто масса. Ему всего лишь хотелось избежать встреч с другими американцами, которых в городе было достаточно даже в этот надир не-сезона. По мере уменьшения числа все неумолимее росла их тяга к стадности. Малейший признак – номер «Ньюсуик» или «Геральд Трибюн», слово по-английски, письмо авиапочтой, выдающее национальную принадлежность манерой гасить почтовые марки, – мгновенно мог привести их в состояние неистового восторга дружеских чувств. Иметь своего рода камуфляж удобно, однако, чтобы наверняка не встречаться с ними, необходимо знать их излюбленные места: Диван-Йоли и Кумхурьет Кадесси, Американская библиотека и консульство, восемь или десять главных ресторанов для туристов.

Как только зима прочно вошла в свои права, он тоже положил конец обзору достопримечательностей. За два месяца оттоманские мечети и византийские развалины подняли его восприятие произвола на такую значительную высоту, что ему больше не требовалось стимулировать его монументальностью. Собственная комната – рахитичный стол, цветастые обои, замаранные фото огненных красоток, пересечения плоскостей стен и потолка – была в состоянии продемонстрировать такое же многообразие «проблем», что и гигантские мечети Су-леймана и султана Ахмета со всеми их михрабами и минбарами, сталактитовыми нишами и фаянсовыми стенами.

В действительности даже слишком большое многообразие. Эта комната изводила его и днем, и ночью. Она отвлекала внимание от всего, чем бы он ни пытался заняться. Он знал ее «проблемы» с той повышенно принудительной близостью, с какой узник знает свою камеру – каждый строительный дефект, каждую безуспешную потугу на привлекательность, точный охват светом каждого элемента в любой час дня. Возьмись он за изменение обстановки, наведи порядок в фотоснимках и картах, придай какой-то определенный вид книжному шкафу (все его книги лежали нераспакованными в дорожных сумках), он мог бы избавиться от чуждых присутствий, мог бы призвать на помощь силу самоутверждения, как это делают, когда маскируют дурные запахи ладаном или цветочными ароматами. Но это было бы равносильно признанию поражения, демонстрацией своей ничтожности по сравнению с собственной диссертацией.

Он пошел на компромисс. Во второй половине дня стал уходить в кафе, находившееся на приличном удалении от дома, но на той же улице. Там он садился за ближайший столик возле выходящего на улицу окна и созерцал спиральные струйки пара, поднимавшиеся над венчиком его чашки чая. В глубине длинного зала, позади тусклого латунного электросамовара два старика всегда играли в трик-трак. Другие постоянные клиенты сидели поодиночке, и трудно было сказать, отличаются ли их мысли от его собственных. Даже когда никто не курил, воздух был пропитан запахом тлеющих наргиле. Разговоры возникали редко. Пузырились наргиле, постукивали игральные кости в кожаном колпачке, хрустела газета, звякала о блюдце чашка.

Его красный блокнот всегда лежал на столе возле локтя, а на нем – шариковая ручка. Но, водрузив ее на блокнот, он больше не прикасался ни к ручке, ни к блокноту, пока не наступало время уходить.

Хотя его привычка к анализу явлений и их мотивов проявлялась все в меньшей степени, он понимал, что какое-то особенное целомудрие этого кафе служит ему бастионом, самым надежным из когда-либо бывших у него, от вездесущего воздействия произвола. Если он сидел мирно, соблюдая требования приличия – декорума, такого же простого, как правила игры в трик-трак, элементы окружающего пространства постепенно соединялись. Вещи без труда обретали собственные контуры. Принимая форму розетки чайной чашки за некий центр, он видел, что сама чашка становилась чашкой чая и только чашкой чая. Затем его восприятие медленно распространялось по залу, словно концентрически расходящаяся рябь по поверхности пруда декора, и постепенно заключала все предметы, как минимум, в прочную номенальную целостность. Именно так. Зал становился просто тем, чем должен быть. И он вмещал в себя его самого.

Он не обратил внимания на первый стук в окно кафе, хотя каким-то легким холодным контрходом мысли осознал посягательство на нарушение правил. После второго стука он бросил взгляд в окно.

Они были вместе. Женщина и ребенок. После путешествия в Ускюдар три недели назад он не единожды видел каждого. Первый раз мальчик сидел на бордюре тротуара перед консульством, второй – на перилах моста Карахёй. Однажды, трясясь в долмусе по направлению к Таксиме, он проехал всего в паре метров от женщины, и они обменялись взглядами, не оставившими сомнения, что узнали друг друга. Но вместе он их еще не видел.

Однако те ли эти двое? За окном были просто женщина и ребенок, и женщина стучала костлявым суставом в стекло, привлекая чье-то внимание. Его? Если бы он мог разглядеть ее лицо…

Он обвел взглядом других посетителей. Игроки в трик-трак. Полный небритый мужчина с газетой. Смуглый человек в очках с торчащими усами. Два старика, курившие наргиле в противоположных концах зала. Ни один не обратил внимания на стук. Он решительно уставился в чайную чашку, которая тут же перестала быть тем, для чего предназначалась. Она сделалась посторонним объектом, произведением искусства, выхваченным из нагромождения останков преданного забвению города, – черепком среди его развалин.

Женщина продолжала стучать в окно. Наконец владелец кафе вышел на улицу и сказал ей несколько грубых слов. Она ушла, не ответив ему.

Он сидел над остывшим чаем еще минут пятнадцать. Потом вышел на улицу. Признаков ее присутствия не было. Сотню метров до своей квартиры он преодолел насколько возможно спокойно. Войдя, сразу же накинул цепочку. В это кафе он больше не заходил никогда.

В тот же вечер женщина дала о себе знать стуком в дверь, но для него это не было сюрпризом.

И каждый вечер в девять, самое позднее – в десять часов – Йавуц! Йавуц!

Он таращится на черную воду и огни другого берега, часто спрашивая себя, не уступить ли, не открыть ли дверь.

Но это наверняка ошибка, случайное сходство. Он – не Йавуц.

Он – Джон Бенедикт Харрис. Американец.

Может быть, этот Йавуц даже жил здесь.

Не он ли наклеил на стены эти фото красоток из журнала?

Две женщины, возможно даже близняшки; густой макияж, особенно вокруг глаз; набедренные повязки. Они вдвоем на белой лошади. Непристойно улыбаются.

Пышная прическа, надутые губы. Обвислые груди с большими бурыми сосками. Тахта.

Пляжница. Загорелая кожа. Бикини. Заразительно смеется. Песок. Неестественно голубая вода.

Моментальные снимки. Не заслуживающие доверия.

Будят они и его фантазию? Если нет, почему не заставил себя убрать их? У него же есть репродукции Пира-нези. Увеличенный снимок Саградской семьи в Барселоне. Эскиз Черникова. Есть что повесить на стены.

Он поймал себя на том, что пытается представить этого Йавуца… на которого, должно быть, похож.

3

На третий день Рождества он получил открытку от жены со штемпелем штата Невада. Дженис, как он знал, не признает рождественские открытки. На этой был пейзажный набросок необъятной белой пустыни – соляной долины, предположил он, – с пурпурными горами на заднем плане, а выше пурпурных гор – сильно подретушированный закат. Розовый. Фигур в этом ландшафте не было, не было и намека на растительность. На обороте она написала:

«Счастливого Рождества! Дженис».

В тот же день пришел конверт из оберточной бумаги с экземпляром «Новостей искусства». Уклончивая записка от его друга Раймонда была приколота канцелярской скрепкой к обложке: «Думаю, тебе захочется просмотреть это. Р.».

На последних страницах журнала была длинная и безжалостная рецензия на его книгу Ф.Б.Робертсона. Робертсон слыл авторитетом по эстетике Гегеля. Он придерживался мнения, что «Человеческий произвол» – это не что иное, как компендиум по трюизмам и – без намека на попытку разобраться в противоречиях – безнадежно запутанный перепев Гегеля.

Много лет назад он не стал слушать курс, который читал Робертсон, побывав лишь на первых двух лекциях. Он спрашивал себя, мог ли Робертсон помнить об этом. В рецензии было несколько явных ошибок, и одна из них – неверное цитирование и неудачная ссылка на его центральное доказательство, которое, как трактовалось рецензией, не было диалектическим. Он решил, что обязан написать ответ и, чтобы не забыть, положил журнал возле пишущей машинки. В тот же вечер он расплескал на него солидную часть содержимого бутылки вина, поэтому рецензию вырвал, а журнал выбросил в мусор вместе с открыткой жены.

Необходимость бывать в кино заставляла его выходить на улицу и болтаться от балагана к балагану еще долго после того, как послеполуденная морось превращалась в дождь. В Нью-Йорке, когда на него накатывало подобное настроение, он брал билеты на два сеанса подряд какого-нибудь научно-фантастического фильма или вестерна на 42-й улице, но здесь, хотя при отсутствии телевидения кинотеатров было предостаточно, только самая блистательная голливудская чепуха шла с оригинальной звуковой дорожкой. Любые, даже второсортные фильмы были неизменно дублированы на турецкий.

Ему так хотелось попасть в кино, что он прошел мимо мужчины в костюме скелета, почти не заметив его. Тот едва волочил ноги, бредя то в одну, то в другую сторону по тротуару, – до нитки промокший беглец с давно миновавшего праздника Кануна Дня Всех Святых, преследуемый небольшой группой возбужденных детей. Дождь завернул углы его афиши (она теперь служила ему зонтиком) и разводами смывал краску. Он смог лишь прочитать:

КИЛГ
СТАЛДА

После Ататюрка человек в костюме скелета был главным персонажем нового турецкого фольклора. Все газетные киоски завалены журналами и комиксами, превозносящими его приключения, а тут он – собственной персоной, вернее, своим реальным воплощением, которое рекламирует самый последний фильм о себе. Да, так и есть. Вниз по боковой улочке можно было видеть рекламу над кинотеатром, где его показывали: «КИЛИНГ СТАМБУЛДА». Или: «Килинг в Стамбуле». За колоссальными буквами убийца в маске черепа норовил поцеловать милую и явно сопротивлявшуюся блондинку, а на более крупной афише поперек улицы он стрелял из пистолета в троих прилично одетых мужчин. Из сопоставления столь живописных картин невозможно было понять, был этот убийца в основе своей таким же добрым, как Бравый Солдат, или таким же негодяем, как Фантомас. Так что…

Он купил билет. Надо разрешить сомнения. Имя заинтриговало его. Оно определенно английское.[20]20
  * Kiling (англ.) – Килинг (фамилия); killing (англ.) – убийство.


[Закрыть]

Он занял место в четвертом ряду как раз в момент начала фильма и с удовольствием погрузился в привычные городские образы. Окруженные рамой экрана и темнотой черно-белые виды Стамбула обретали возвышенную реальность. Новые американские автомобили катили по узким улицам с опасной скоростью. Невидимый убийца задушил пожилого доктора. Потом очень долго не происходило ничего интересного. Между белокурой певицей и молодым архитектором возник и вяло развивался прохладный роман, а в это же время несколько гангстеров или дипломатов пытались овладеть черным саквояжем доктора. В процессе следовавших одна за другой неудач четверо из этих людей были убиты взрывом, а саквояж попал в руки Килинга. Саквояж оказался пустым.

Полиция преследовала Килинга, удиравшего по черепичным крышам. Она располагала доказательствами его ловкости, но не вины: полиция часто путает одно с другим. Килинг влез в окно спальни белокурой певицы, разбудив ее. Вопреки рекламной афише, целовать ее он не пытался. Он заговорил с ней низким басом. Монтаж, казалось, давал намек, что Килинг – это молодой архитектор, которого певица любила, но, поскольку маску он не снимал, сомнение оставалось.

Он почувствовал на своем плече руку.

Не сомневаясь, что она, он не обернулся. Неужели она последовала за ним в кинотеатр? Если он поднимется, чтобы уйти, устроит она сцену? Он старался не обращать внимания на давление руки, уставившись на экран, где молодой архитектор только что получил таинственную телеграмму. Его руки крепко уперлись в бедра. Его руки – руки Джона Бенедикта Харриса.

– Мистер Харрис, привет!

Мужской голос. Он обернулся. Это был Алтин.

– Алтин.

Алтин улыбнулся. Его лицо мерцало отсветом экрана.

– Да, я. А вы думали кто?

– Кто-то другой?

– Да.

– Нет.

– И вы смотрите этот фильм?

– Да.

– Это же не в Англии. Здесь все происходит в Турции.

– Я знаю.

Несколько человек из ближайших рядов на них зашикали, требуя вести себя потише. Белокурую певицу нашли в одном из больших городских водоемов. В Бинбирдиреке. Он бывал возле него. Монтаж создавал иллюзию большего водоема, чем он и был в действительности.

– Мы пересядем к вам, – прошептал Алтин.

Он согласно кивнул.

Алтин сел справа, а его друг занял оставшееся пустым место слева от него. Алтин шепотом представил друга. Его звали Йавуц. По-английски тот не говорил.

Он нехотя пожал Йавуцу руку.

После этого знакомства было трудно сосредоточиться на фильме. Он искоса поглядывал на Йавуца. Тот был примерно его роста и возраста, но это можно было бы сказать о половине мужчин Стамбула Ничем не примечательное лицо, влажно искрящиеся отражением света экрана глаза.

Килинг карабкался по каркасу здания, строившегося на крутом склоне холма. На заднем плане змеился Босфор, холмы азиатского берега застилал туман. В нем было что-то очень нетрогательное, свойственное каждому турецкому лицу. Он никак не мог определить, что это такое: какая-нибудь слабость костяка – может быть, скул; или резко очерченные вертикальные линии от глазниц к уголкам рта; или сам рот – узкий, прямой, малоподвижный. Возможно, какая-то трудно уловимая дисгармония всех этих элементов.

Йавуц. Распространенное имя, как сказал почтовый служащий.

В последние минуты фильма шла борьба между двумя фигурами в костюмах скелетов, истинного и ложного Килингов. Один из них сорвался со стальных балок недостроенного здания и разбился. Наверняка тот, что менее ловок, – но был погибший настоящим или поддельным Килингом? И поди знай, который из них напугал певицу в спальне, задушил пожилого доктора, украл саквояж?

– Вам понравилось? – спросил Алтин, когда они давились в толпе покидавших зал зрителей.

– Да, понравилось.

– И вы понимали, о чем говорят?

– Кое-что. Вполне достаточно.

Алтин перекинулся несколькими словами с Йавуцем, который повернулся затем к своему новому другу из Америки и быстро заговорил по-турецки.

Извиняясь, он отрицательно замотал головой. Алтин и Йавуц засмеялись.

– Он говорит, что у вас с ним одинаковые костюмы.

– Да, я обратил на это внимание, как только включился свет.

– Куда вы теперь, мистер Харрис?

– Который час?

Они уже вышли из кинотеатра. Дождь сменила морось Алтин посмотрел на часы:

– Половина восьмого.

– Тогда я должен идти домой.

– Мы заглянем к вам и прихватим бутылку вина Как?

Он бросил на Йавуца отсутствующий взгляд. Йавуц улыбнулся.

А когда она придет вечером, постучит в дверь и станет звать Йавуца?

– Не сегодня, Алтин.

– Нет?

– Я плоховато себя чувствую.

– Да?

– Слабость. Жар Болит голова. – Он положил руку на лоб и действительно ощутил жар и головную боль – Как-нибудь в другой раз Извините.

Алтин скептически передернул плечами.

Он пожал руку Алтину, потом Йавуцу Наверняка оба подумали, что он решил поставить их на место.

Возвращаясь домой, он двинулся окольным путем, стараясь избегать темной стороны улицы. Впечатление от фильма держалось подобно вкусу ликера, оно подбадривалось ритмом уличного движения, углублялось светотенями, которые создавали подфарники автомашин и свет из окон магазинов. Однажды, выйдя из кинотеатра на 8-й улице после просмотра французского фильма «Жули и Джим», он вдруг обнаружил, что дорожные указатели Новой Деревни переведены на французский; теперь, по законам той же магии, ему казалось, что он понимает обрывки разговоров прохожих. Смысл отдельных фраз регистрировался его сознанием с самоочевидностью, для которой не требовалась интерпретация «факта». Каждый узелок языковой системы без необходимости объяснения становился на свое место. Каждый нюанс взгляда или интонации основательно, подобно хорошо скроенному костюму, укладывался в рамки данного момента, данной улицы, характера освещения.

Опьяненный этим фантастическим сопереживанием, он повернул наконец на свою неосвещенную улицу и едва не прошел мимо женщины, которая, как и любой другой предмет сцены, прекрасно соответствовала тому углу, где несла свою вахту; он просто не заметил ее.

– Вы! – воскликнул он и остановился.

Они стояли в метре друг от друга, внимательно разглядывая один другого. Видимо, она была менее готова к этой встрече, чем он.

Ее густые волосы были зачесаны от низкого лба назад жесткими волнами и сплошной массой обрамляли худое лицо. Изрытая оспинами кожа сморщилась концентрическими складками вокруг тонких губ. И слезы – да, слезы – как раз в этот момент покатились из уголков уставившихся на него глаз. В одной руке она держала маленький сверток из газеты, перевязанный шпагатом, а другой сжимала бесконечное нагромождение своих юбок. Вместо пальто она была закутана в несколько слоев легкой одежды. Шевельнулась слабая эрекция, и он ощутил шероховатость хлопчатобумажной ткани нижнего белья. Он покраснел. Однажды, когда он читал издание Краффта-Эбинга в бумажном переплете, произошла та же самая, очень смутившая его, вещь. В тот раз причиной послужило описание некрофилии.

Боже, подумал он, вдруг она заметила!

Она что-то шептала, опустив глаза. Ему, Йавуцу.

Пойти домой… Почему он не приходит?.. Йавуц, Йавуц, Йавуц… она нуждается… и его сын…

– Я не понимаю вас, – настойчиво возразил он, – ваши слова лишены для меня смысла. Я американец. Мое имя – Джон Бенедикт Харрис, не Йавуц. Вы ошибаетесь, неужели не видите сами?

Она кивнула головой:

– Йавуц.

Не Йавуц. Йок! Йок! Йок!

Он разобрал слово, которое означает «люблю», но не вполне именно это. Она покрепче подхватила складки всех своих юбок и подняла их, чтобы показать ему тощие лодыжки в черных чулках.

– Нет!

Она издала стон.

– …жена… его дом… Йалова… его жизнь.

– Черт побери, идите прочь!

Рука отпустила юбки и, метнувшись к его плечу, вцепилась в дешевую ткань. Другая рука пихала ему сверток. Он попытался оттолкнуть ее, но она цеплялась яростно и пронзительно выкрикивала его имя: Йавуц!

Он ударил ее в лицо.

Она упала на мокрый булыжник. Он попятился. Грязный сверток остался в его левой руке. Она поднялась на ноги. Слезы бежали по вертикальным складкам от глаз ко рту. Турецкое лицо. Из одной ноздри медленно капала кровь. Она пошла прочь в направлении Таксимы.

– И не возвращайтесь, понятно? Держитесь от меня подальше! – Его голос дрогнул.

Когда она скрылась из виду, он взглянул на сверток. Он знал, что не должен разворачивать его, что самое мудрое – бросить его в ближайший мусорный бак. Но, даже еще убеждая себя в этом, он развязывал шпагат.

Тепловатая тестообразная масса борека. И апельсин. Кислый запах сыра ударил в ноздри, и рот наполнился слюной.

Нет.

Нынче вечером он ничего не ел. Он голоден. Он съел все. Даже апельсин.

За январь он сделал только две записи в своем блокноте. Первая, недатированная, была длинной выпиской из книги А.X.Либьера о янычарах, великой армии воинов-рабов султанов – «Правление Оттоманской Империи во Времена Сулеймана Великолепного».

«Возможно, в целом мире не было более смелого эксперимента столь большого масштаба, чем осуществленный в оттоманской системе правления. Его ближайший идеальный аналог обнаруживается в Республике Платона; его ближайшая реальная параллель – в мамлюкской системе Египта; но он не укладывался в рамки аристократических эллинских ограничений первой и покорил и пережил вторую. В Соединенных Штатах Америки люди поднимаются от простой и тяжелой работы в лесной глуши до президентского кресла; но они достигают этого собственными усилиями, а не шагая по ступеням системы, тщательно организованной для подталкивания их вперед. Римская католическая церковь может еще наставлять крестьянина, чтобы тот сделался аббатом, но это никогда не начинается с подбора кандидатов почти исключительно из семей, которые открыто исповедуют враждебную католицизму религию. Оттоманская система умышленно брала рабов и делала их государственными министрами. Она брала парней с овечьего пастбища и от плуга и делала из них придворных и мужей принцесс; она брала молодых людей, чьи предки веками с рождения носили христианские имена, и делала их правителями величайшего из магометанских государств, солдатами и генералами непобедимых армий, главной радостью которых было низвергать Крест и возносить Полумесяц. Новичкам никогда не задавали вопросы «Кто твой отец?», или «Что ты знаешь?», или хотя бы «Говоришь ли ты на нашем языке?», но изучали из лица и их осанку и говорили: «Ты будешь солдатом и, если покажешь себя достойным, станешь генералом» или «Ты будешь ученым и дворянином и, если в тебе заложены способности, правителем и первым министром». Абсолютно игнорируя ткань фундаментальных привычек, которая носит название «человеческой натуры», и тех религиозных и социальных предубеждений, которые считаются почти столь же глубокими, как сама жизнь, оттоманская система навсегда забирала детей от родителей, освобождая семью от необходимости заботиться о своих членах в течение большей части лет их активной жизни, позволяя им не держаться за собственность, не давая никаких определенных обещаний, что их сыновья и дочери получат выгоду в результате успеха или жертвы, возвышая и опуская оных вне зависимости от происхождения или предыдущих заслуг, обучая их чуждым законам, этике и религии и даже давая им понять, что над их головами занесен меч, который в любой момент может положить конец блестящей карьере на какой-нибудь тропе, не соответствующей понятиям человеческой славы».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю