355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Майкл Диш » Щенки Земли » Текст книги (страница 14)
Щенки Земли
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:47

Текст книги "Щенки Земли"


Автор книги: Томас Майкл Диш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

Другое его любимое место – вольер. Когда они его не помилуют, ему воздается арахисовыми орешками или хлебными крошками за пожертвования на птичье пропитание. В вольере голуби, попугаи, семейка малиновок и стайка птичек-пролетариев, которые, если верить табличке, называются гаечками, хотя Силеста, которая специально сходила в библиотеку, чтобы удостовериться, сказала, что скорее всего они не более чем из хвастливого воробьиного племени. Услыхав вынесенный вердикт, мисс Краузе, естественно, тут же заявила о себе. Одна из ее характерных особенностей (и, вероятно, причина, по которой ее никто ни о чем не спрашивает) состоит в том, что ни при каких обстоятельствах она не соглашается вступать в дискуссию. Даже симпатизировавшие ей не могли добиться он нее ничего, кроме зловещей улыбки и решительного, отрывистого кивка головой.

Однажды во вторник, за неделю до Дня мобилизации (дело было задолго до полудня, и свидетелями возникшей конфронтации была только трое александрийцев), Алена так далеко зашел в нарушении собственного обета молчания, что попытался заговорить с мисс Краузе.

Он недвусмысленно остановился прямо перед ней и стал медленно вслух, со своим не внушающим доверия акцентом читать текст «ДОВОЛЬНО НАСМЕХАТЬСЯ»:

– «Министерство внутренних дел Правительства Соединенных Штатов по секретной указке Сионистского Фордовского фонда систематически отравляет Мировой океан так называемым «кормом для ферм». Это и есть «мирное использование ядерной энергии»?» Конец цитаты. Нью-Йорк Таймс, 2 августа две тысячи двадцать четвертого года. «Или это новый Мундоггл!!», «Мир природы», январь. «Можете вы и дальше оставаться равнодушными? В результате откровенного систематического геноцида ежедневно погибает пятнадцать тысяч морских чаек, тогда как выборные власти фальсифицируют и извращают очевидные факты. Знакомьтесь с фактами. Пишите конгрессменам. Добивайтесь, чтобы ваш голос был услышан!!»

Пока Алена бубнил, мисс Краузе становилась все пунцовее. Сжав пальцами бирюзового цвета черенок для метлы, к которому был прикреплен ее плакат, она стала резко и быстро двигать его вверх-вниз, будто этот человек с иностранным акцентом был какой-нибудь усевшейся на плакат хищной птицей.

– Вы сами так и думаете? – спросил он, дочитав до конца, в том числе и подпись, несмотря на ее дергание плаката. Он прикоснулся к своей жесткой, как щетка, белой бороде и философически сморщил лицо. – Мне хотелось бы узнать побольше, да-да, хотелось бы. Мне было бы интересно послушать, что вы об этом думаете.

Она вся оцепенела от ужаса. Ее глаза закрылись сами собой, но усилием воли она заставила их открыться.

– Может быть, – он был беспощаден, – мы сможем обсудить это дело во всех подробностях. Когда-нибудь, когда вам захочется быть более разговорчивой. Ладно?

Она кое-как соорудила улыбку и отвесила ему мизерный кивок. На некоторое время она была в безопасности, но все равно сидела затаив дыхание, пока он не прошел полпути до противоположного конца набережной, и только тогда позволила воздуху обрушиться на свои легкие. Одного глубокого вдоха оказалось достаточно, чтобы ее руки оттаяли и мелко задрожали.

М-день выдался по-настоящему летним и радостным, он походил на каталог самых жизнеутверждающих творений живописцев всех времен и народов – облака, флаги, зелень листвы, переполненные радостными переживаниями люди, а позади всего этого – спокойное, чистое, по-младенчески голубое небо. Маленький Мистер Поцелуйкины Губки прибыл на место первым, а Танкрид, одетый во что-то, напоминающее кимоно (чтобы спрятать краденый «люгер»), последним. Силеста не пришла вообще (она только что узнала, что удостоена обменной стипендии и отправляется в Софию). Они решили, что обойдутся без Силесты, но решающей оказалась совсем другая неявка. В М-день жертва не сочла необходимым осчастливить парк своим присутствием. Снайлз, голос которой по телефону был почти взрослым, делегировали в вестибюль Сити-банка с наказом позвонить в дом престарелых на Западной 16-й улице.

Ответившая ей сиделка оказалась временной. Снайлз, всегда лгавшая вдохновенно, настаивала, чтобы ее мать, миссис Андерсон, – конечно же, она там живет, – миссис Альму Ф.Андерсон пригласили к телефону. Это дом двести сорок восемь по Западной 16-й, не так ли? Где же она, если ее там нет? Разволновавшаяся сиделка объяснила, что проживающих, всех, у кого было настроение, увезли на пикник по случаю празднования Четвертого июля на озеро Хопатконг как гостей гигантского кондоминиума пенсионеров Джерси. Пусть дочь падает духом, рано утром они вернутся, и тогда ей удастся поговорить с матерью.

Итак, без отсрочки обряда жертвоприношения обойтись не удалось. Ампаро подсунула им какие-то пилюли, которые стянула у матери, наградив себя ими за очередной выдержанный ею скандал. Джек покинул их, объяснив, что он уже и без того на грани психопатии; до самого сентября никто из них больше Джека не видел. Банда распадается, как кусочек пиленого сахара, пропитанного слюной, когда слегка надавишь на него языком. Но, черт побери, – море по-прежнему отражает все то же голубое небо, голуби в клетке вольера не стали менее радужными, и деревья продолжают себе расти.

Они принялись шутить и дурачиться на тему истинного значения буквы «М» в слове «М-день». Снайлз начала с «мисс Номер, мисс Шарабан и мисс Бифштекс». Танкрид, у которого чувства юмора не было вовсе или оно было уж слишком индивидуальным, не придумал ничего лучше сокращения от «мать муз». Маленький Мистер Поцелуйкины Губки предложил «Милосердные небеса!». Мэри Джейн резонно настаивала, что это означает «Мэри Джейн». Но Ампаро заявила, что «М» заменяет слово «Апломб», поэтому и тянет за собой день.

Потом, лишний раз убедившись, что, когда идешь под парусом, ветер неизменно дует в спину, на отметке 99,5 частотной настройки они поймали долгий, как день, балет Терри Райли «Орфей». Они проходили его в мим-классе, и по сей день он оставался частью их мышц и нервов. Как только Орфей спустился в ад, поросший грибами размером от горошины до целой планеты, александрийцы преобразились, превратившись в очень правдоподобную стайку душ, пребывающих в муках, каких не бывало со времен Якопо Пери. Отовсюду стали стекаться и в конце концов затопили тротуар небольшие в это послеполуденное время и уже рассеявшиеся было группки зрителей, загоревшиеся признаками чисто взрослого внимания. Выразительностью танца александрийцы превзошли самих себя – и каждый в отдельности, и все вместе; и хотя они не смогли бы выдержать тот же накал до апофеоза (в полдесятого вечера) без сильнодействующего психосоматического ветра в своих парусах, их танец был неподдельной и во многом личной мукой. Уходя этим вечером из Баттери, они чувствовали себя гораздо лучше, чем все это лето. В некотором смысле им удалось изгнать из себя злых духов.

Но, возвратившись на Рыночную площадь, Маленький Мистер Поцелуйкины Губки не смог уснуть. Ему не выпутаться из этой китайской головоломки, потому что все его внутренности уже сплелись от нее в невообразимый узел. Только когда он отомкнул запоры на окне и выбрался на карниз, ему удалось избавиться от неприятных ощущений в кишках. Город – это реальность. Его комната – нет. Реальны и карниз, и его голая задница, буквально впитывающая в себя эту реальность. Он не отрывал взгляда от медленного движения на непривычно большом удалении и собирался с мыслями.

Он понимал, даже не спрашивая остальных, что убийство не состоится. Эта идея никогда не трогала их так, как его. Одна пилюля, и они опять превратятся в артистов, которым не оторвать глаз от собственных отражений в зеркале.

Он наблюдал, как постепенно выключается город. Рассвет очень медленно разделял небо между востоком и западом. Появись сейчас на 58-й улице пешеход и подними он взгляд, он тут же заметил бы беззаботно болтающиеся голые мальчишеские пятки.

Он должен убить Алену Ивановну сам. В этом нет ничего невозможного.

В спальне за спиной давным-давно надрывается телефон. У него мягкий, неопределенной тональности голос ночного времени. Должно быть, это Танкрид (или Ампаро?) хочет обсудить с ним это дело. Нетрудно представить их аргументы. На Силесту и Джека теперь полагаться нечего. Или еще яснее: из-за «Орфея» они стали слишком заметными. Начнись хотя бы крохотное расследование, скамейки сразу же о них вспомнят, вспомнят, как прекрасно они танцевали, а уж полиция-то догадается, у кого что искать.

Однако настоящая причина – по крайней мере теперь-то Ампаро постыдилась бы говорить, что ее пилюли действуют расслабляюще, – заключается в том, что они прониклись жалостью к своей жертве. За последний месяц они слишком хорошо узнали его, и сострадание разъело их решимость.

В папином окне появился свет. Время начинать. Он встал, весь в золоте солнечного света нового дня свершения, и пошел по карнизу шириной всего треть метра к своему окну. От долгого сидения по ногам бегали мурашки.

Он подождал, пока папа не отправился в душ, потом на цыпочках прокрался к старому секретеру (У. энд Дж.Слэун, 1952) в его спальне. Связка папиных ключей уютным калачиком свернулась на ореховой фанеровке. В ящике секретера лежала коробочка из-под сувенирных мексиканских сигар, а в сигарной коробке – бархатный мешочек, а в бархатном мешочке – папина точная копия французского дуэльного пистолета образца примерно 1790 года. Предосторожности папы касались не столько сына, сколько Джимми Несса, который при каждом удобном случае считал своим долгом показать серьезность угроз покончить с собой.

Когда папа принес пистолет, сын первым делом очень внимательно изучил прилагавшийся буклет, поэтому сейчас не составило труда выполнить всю процедуру его подготовки к бою быстро и безошибочно. Он сперва забил в дуло отмеренную скрутку пороха, а потом свинцовую пулю.

И только после этого отвел боек назад на один щелчок.

Заперев секретер, он положил ключи точно так же, как они лежали прежде. До поры он запрятал пистолет в беспорядке подушек турецкого уголка папиной спальни, предусмотрительно поставив его дулом вверх, чтобы не выкатилась пуля. Затем, собрав воедино все, что осталось от вчерашнего возбуждения, он влетел в ванную и чмокнул папу в щеку, еще мокрую от девятилитровой утренней порции воды и благоухающую ароматом 4711.

Они весело вместе позавтракали в гостиничном кафе, хотя могли бы приготовить себе то же самое сами, если не считать дополнительным блюдом ожидание официанта. Маленький Мистер Поцелуйкины Губки дал искрившийся энтузиазмом отчет об исполнении александрийцами «Орфея», а папа делал над собой неимоверные усилия, стремясь не уронить во время рассказа собственное достоинство. Когда он почти исчерпал свои возможности, Маленький Мистер Поцелуйкины Губки растрогал его, попросив выдать еще одну пилюлю, такую же, как Ампаро принесла вчера. Поскольку уж лучше мальчик получает подобные вещи от собственного отца, чем от кого-то постороннего, папа дал ее.

До причала Южного парома он добрался в полдень, едва не лопаясь от ощущения приближающегося освобождения. Погода по-прежнему была погодой М-дня, будто, проведя ночь на карнизе дома, он заставил время пойти вспять и вернуться к моменту, когда все пошло не так. Он надел свои самые невыразительные шорты, а пистолет прицепил к поясу, скрыв его от посторонних глаз серовато-бурой сумкой.

Алена Ивановна сидел на одной из скамеек возле вольера и слушал мисс Краузе. Рукой с кольцами она крепко сжимала древко плаката, а правой рубила воздух с красноречивой неловкостью немого, который чудодейственным образом только что исцелился.

Маленький Мистер Поцелуйкины Губки прошел по тропинке и присел на корточки в тени своего любимого мемориала. Вчерашний день, когда статуи каждому казались такими глупыми, невозвратно упущен. Его волшебство еще осталось, потому что они все еще выглядят глупо. Верраццано одет как промышленник викторианской эпохи, приехавший провести отпуск в Альпах. На ангелице самая обыкновенная бронзовая ночная сорочка.

Хорошее настроение мало-помалу испарялось, и его голова все больше уподоблялась песчанику Эоловой башни, изъеденному ветрами веков. Пришла мысль позвать Ампаро, но любое облегчение, которое она может дать, будет оставаться лишь миражом так же долго, как долго он станет тянуть с выполнением своей задачи.

Он бросил было взгляд на часы, но оказалось, что они остались дома. Гигантские рекламные часы на фасаде Первого Национального Сити-банка показывали четверть третьего. Этого не могло быть.

Мисс Краузе все еще несла вздор.

Было достаточно времени, чтобы последить за движением облака. Оно плыло от Джерси над Гудзоном и мимо солнца. Невидимые ветры пощипывали его дымчатые кромки. Это облако – его жизнь. Пропадает, так и не пролившись дождем.

Вскоре и старик двинулся вверх по набережной к Замку. Он стал красться за ним, не приближаясь. Наконец они оказались одни, рядом, в дальнем конце парка.

– Привет, – сказал он с улыбкой, которую держал про запас для взрослых с сомнительной репутацией.

Старик сразу же взглянул на его сумку у пояса, но это не лишило Маленького Мистера Поцелуйкины Губки самообладания. Должно быть, он задавался вопросом, не попросить ли денег, которые, если они вообще есть, лежат в сумке. Пистолет заметно выпирал, но эту выпуклость никак нельзя было принять за пистолет.

– Сожалею, – изрек он холодно, – я на мели.

– Я просил?

– Вы собирались.

Старик сделал движение, явно намереваясь двинуться в обратный путь, поэтому надо было побыстрее сказать что-нибудь такое, что заставило бы его задержаться.

– Я видел, как вы говорили с мисс Краузе.

Он задержался.

– Мои поздравления, вы сломали этот лед!

Старик нахмурился, но на его лице появилась полуулыбка:

– Ты ее знаешь?

– Мм-м. Можно сказать, что мы осознаем ее. – «Мы» было преднамеренным риском, hors-d’oeuvre.[19]19
  * Закуска (франц.).


[Закрыть]
Касания пальцами то одной, то другой стороны болтавшейся на ремне сумки с тяжелым пистолетом заставляли этот маятник лениво раскачиваться. – Вы не станете возражать, если я задам вам один вопрос?

Теперь в выражении лица этого человека не осталось ничего похожего на снисходительность.

– Вероятно, не стану.

Его улыбка потеряла почву для заранее сделанного расчета. Она стала такой же, какой он улыбался папе, Ампаро, мисс Коуплард, всякому, кто ему нравился.

– Откуда вы, я имею в виду – из какой страны?

– Ведь твое дело не в этом, не так ли?

– Ну, я просто хотел бы… знать.

Старик (каким-то образом он еще не перестал быть Аленой Ивановной) повернулся и пошел напрямик к приземистой круглой башне старинной крепости.

Он вспомнил, что памятная доска – та же, которая извещала о семи миллионах семиста тысячах иммигрантов – свидетельствовала, что в Замке пел Дженни Линд, причем с огромным успехом.

Старик расстегнул молнию ширинки и стал мочиться прямо на стену.

Маленький Мистер Поцелуйкины Губки теребил шнурок сумки. Замечательно, что старик мочится так долго, потому что, несмотря на усилия, шнурок упорно не желал развязываться. Ему удалось вытащить пистолет, лишь когда старик стряхивал пресловутую предпоследнюю каплю.

Он положил капсюль на полочку взведенного бойка, оттянул курок на два щелчка назад, пройдя положение предохранителя, и прицелился.

Старик не спеша застегнул молнию. Только после этого он посмотрел в сторону Маленького Мистера Поцелуйкины Губки. Он видел нацеленный на него пистолет. Они находились чуть немного более пяти метров друг от друга, поэтому он не мог не видеть.

Он сказал: «Ха!»

Но даже это восклицание адресовалось скорее не мальчику с пистолетом, а просто было отрывком из немного грустного монолога, который он каждый день снова и снова повторял у кромки воды. Старик отвернулся и уже в следующее мгновение приступил к работе, выбросив руку вперед с целью выклянчить четвертак у какого-то парня.

Азиатский берег
1

С булыжной мостовой слышались голоса и шум автомобилей. Шаги, хлопанье дверей, свист, шаги. Он жил на нижнем этаже, поэтому не было никакого средства отгородиться от этих слишком бурных проявлений городской жизни. Вот и приходилось сидеть в темноте и пить вино, ожидая стука в дверь черного хода.

Или можно попробовать читать: исторические книги, книги о путешествиях, длинную и скучную биографию Ататюрка. Иногда он даже начинал письмо жене:

«Дорогая Дженис!

Ты, несомненно, задаешься вопросом, что сталось со мной за последние несколько месяцев…»

Но затруднение возникало сразу же, стоило написать эти первые, учтивые строки якобы небрежного отчета, потому что он даже себе не мог объяснить, что же с ним сталось.

Голоса…

Непонятные; он не смог научиться говорить на этом языке. За все время, что он занимался его изучением, мотаясь на такси по три раза в неделю в школу Роберта в Бебеке, грамматика, основанная на предпосылках, совершенно чуждых любому из известных ему языков, с ее колеблющимися границами между глаголами и существительными, существительными и прилагательными, ни разу не уступила атакам его неисправимо аристотелева ума; она отразила их все и не сдалась. Он сидел в глубине классной комнаты, позади занимавших первые парты американцев-подростков, угрюмый, словно каторжник, так же потешно вписываясь в их компанию, как вписываются машины в ландшафты Дали, – сидел и словно попугай повторял за учителем безобидные диалоги, выговаривая обе роли по очереди сначала доверчивого, любознательного Джона, который беспрестанно удивляется и теряется на улицах Стамбула и Анкары, потом всегда готового выручить и все знающего Ахмет-Бея. Ни один из участников диалога не желал этого допустить, но с каждым нерешительно выговоренным за Джона словом становилось все очевиднее, что ему придется долгие годы бродить по одним и тем же улицам бессловесным, обманутым и презренным.

Но пока уроки продолжались, у них было одно существенное достоинство – они создавали иллюзию деятельности. Каждый урок был неким ориентиром в пустыне нового дня, чем-то таким, к чему надо стремиться, и тем, что должно остаться позади.

Через месяц зарядили дожди, и это стало хорошим оправданием необходимости остаться. Он вобрал в себя главные достопримечательности города за одну неделю и долго после этого упорно продолжал осматривать остальные даже в сомнительную погоду, пока в конце концов не осталось ни одной мечети и развалины, ни одного музея или водоема, выделенных полужирным шрифтом на страницах его «Хачетте». Он посетил кладбище Эйюп и посвятил целое воскресенье осмотру земляных стен, тщательно ощупал, хотя и не смог прочитать греческие надписи на могильниках множества византийских императоров. Все чаще и чаще во время экскурсий он встречал эту женщину или этого ребенка, либо эту женщину вместе с этим ребенком, пока не стал чуть ли содрогаться от страха при виде любой женщины и любого ребенка в городе. Страх не был беспричинным.

И всегда в девять, самое позднее – в десять часов она приходила и стучала в дверь его квартиры. Или – если парадная не оставалась неплотно закрытой жильцами верхних этажей, – в окно его комнаты. Она стучала настойчиво, короткими сериями из трех–четырех легких постукиваний с перерывами в несколько секунд; иногда очень громко. Иногда, только если она находилась в коридоре, постукивания сопровождались несколькими словами по-турецки, обычно: Йавуц! Йавуц! Он не нашел слово в словаре и спросил, что это означает, у почтового служащего консульства. Оказалось, что это очень распространенное турецкое имя, мужское имя.

А его зовут Джон. Джон Бенедикт Харрис. И он американец.

Она редко оставалась более получаса, но стучала, не переставая, и звала его, или этого воображаемого Йавуца, а он все это время сидел в кресле в своей необставленной комнате, прихлебывая «Кавак» и наблюдая за встречей и расхождением паромов, курсирующих между Кабатасом и Ускюдаром, между европейским и азиатским берегами.

Он увидел ее впервые возле стен крепости Рамели Хизар. Это произошло вскоре после его прибытия в город, когда он ходил записываться в школу Роберта. Заплатив за обучение и ознакомившись с библиотекой, он стал спускаться с холма не по той тропе, и зрелище открылось ему как громадный и величественно неправдоподобный подарок. Он не знал, как это называется, потому что «Хачетте» остался в отеле. Взору предстала просто голая реальность крепости, масса серого камня, башни и зубчатые стены, ниже которых лежал серый Босфор. Он прицелился фотоаппаратом, но эта реальность была слишком большой – она не вмещалась в кадр.

Он свернул с широкой тропы на узкую боковую, которая бежала среди сухого низкорослого кустарника и вселяла надежду, что протоптана вокруг крепостной стены. По мере приближения к ней стена поднималась все выше и выше. Один ее вид должен был заставить забыть о возможности приступа.

Ее он заметил, когда она была всего метрах в пятнадцати от него. Она шла навстречу по той же тропе и несла большой, завернутый в газеты и перевязанный шпагатом тюк. На ней была обыкновенная, поблекшая от многократных стирок одежда, какую в этом городе носили все женщины победнее, но она, в отличие от других, даже не пыталась прикрыть шалью лицо, когда заметила его. Но возможно, отдать должное этому жесту благопристойности помешала ее ноша; по крайней мере, после первой встречи взглядами она опустила глаза. Нет, в этой первой неожиданной встрече трудно усмотреть какое-то явное предзнаменование.

Когда они поравнялись, он сошел с тропы и она что-то пробормотала по-турецки. Поблагодарила, как он полагал. Он смотрел ей вслед, пока она не вышла на дорогу, и гадал, оглянется ли она; она не оглянулась.

Он шагал вдоль стены вниз по крутому склону, не обнаруживая входа в крепость. Тропа вела к прибрежной дороге. Его забавляла мысль, что входа нет вовсе. Между урезом воды и стеной пролегала только узкая лента автомагистрали.

Поистине загадочное сооружение.

Вход, который все же существовал, оказался на боковой стороне центральной башни. Он заплатил пять лир за входной билет и еще две с половиной за то, что у него был с собой фотоаппарат.

Их трех главных башен посетителям позволялось подниматься только в одну – посередине восточной стены, которая шла вдоль Босфора. Он неважно себя чувствовал, поэтому поднимался по спиральной лестнице медленно. Каменные ступени попали сюда явно из других сооружений. Почти в каждой он узнавал фрагмент классического антаблемента, совершенно не вязавшегося с инталиями самого сооружения, – то греческий крест, то грубо высеченный византийский орел. Каждый свой шаг он воспринимал как участие в завоевании: невозможно, поднимаясь по такой лестнице, не оказаться причастным к падению Константинополя.

Лестница выводила на что-то вроде кошачьего деревянного карниза, прилепившегося к внутренней поверхности стены башни на высоте около двадцати метров. Пространство, напоминавшее внутренность силосной башни, резонансно усиливало воркование и хлопанье крыльев голубей; ветер где-то играл металлической дверью, со скрипом открывая ее и с грохотом захлопывая. Если бы ему захотелось, он мог бы принять это за знамение.

Он осторожно ступал по деревянному настилу, едва переставляя ноги и обеими руками цепляясь за железный поручень, прикрепленный скобами к каменной стене; ощущение ужаса было приятным, потел он как раз в меру. Какое громадное удовольствие доставило бы ему это приключение, будь с ним Дженис, тягу которой к высоте вполне бы удовлетворило. Он сомневался, что когда-нибудь снова увидится с ней, но задавался вопросом, как она будет выглядеть при встрече. Несомненно, уже начала бракоразводный процесс. Может быть, она ему больше не жена.

Настил тянулся до другой каменной лестницы, более крутой, чем первая. Она вела к той скрипучей металлической двери. Он толчком открыл ее и шагнул прямо в шквал голубей, взметнувшихся в ослепительное послеполуденное небо. Ему открылось великолепие пространства высотой до сияющего над головой солнца. Под ногами ярко сверкала дуга воды, а за ней сюрреалистической зеленью блистали холмы азиатского берега – стогрудая Цибель. Казалось, весь этот простор требует торжественной присяги, возгласа восхищения. Но у него не было сил ни на восторженные возгласы, ни на жесты благоговения. В этом громадном пространстве он мог только восхищаться иллюзией осязаемости холмов, иллюзией их живой плоти. Эта иллюзия сделалась еще более полной, когда он положил руки, вспотевшие за время перехода по кошачьему карнизу, на шероховатый теплый камень балюстрады.

Поглядев вниз на бежавшую у подножия башни пустую дорогу, он увидел ее снова – она стояла у самой воды и смотрела вверх на него. Поняв, что он заметил ее, она подняла над головой обе руки, как бы подавая сигнал, и что-то крикнула. Даже если бы он расслышал, то наверняка не понял бы. Однако решил, что она просит сфотографировать ее, и уменьшил выдержку, чтобы компенсировать блеск воды. Она стояла прямо под башней, так что о хорошей композиции нечего было и думать. Он спустил затвор. Женщина, вода, асфальтовая дорога: получится заурядный моментальный снимок, а не художественное фото; к подобным снимкам у него недоверчивое отношение.

Женщина продолжала взывать к нему, воздев руки в том же самом иератическом жесте. Но в этом не было смысла. Он махнул ей рукой и как-то неопределенно улыбнулся. Скорее всего от досады. Открывшуюся ему сцену от предпочел бы не делить ни с кем. В конце концов он забрался на башню, чтобы побыть в одиночестве.

Алтин – мужчина, подыскавший ему квартиру, – работал комиссионным агентом ковровых и ювелирных магазинов на Большом базаре. Он завязывал беседы с английскими и американскими туристами и давал им советы – что и где купить, сколько заплатить. Они провели вместе целый день, пока не нашли жилье в многоквартирном доме близ Таксим – мемориальной площади с круговым дорожным движением. Этот район считался европейским кварталом города, а сама площадь – чем-то вроде Бродвея. Несколько банков Стамбула заявляли здесь неоновыми знаками о своей современности, а в центре площади Ататюрк натуральных размеров вел небольшую, но представительную группу людей своей страны к ее яркой, ориентированной на Запад судьбе; вокруг этой группы и кружит водоворот уличного движения. Мыслилось (Алтином), что снятая квартира уже отведала духа прогресса: центральное отопление, сидячий туалет, ванна и престижный, правда давно усопший, холодильник. Квартплата – шестьсот лир в месяц, что соответствовало шестидесяти шести долларам по официальному курсу, но только пятидесяти – по ставке, предложенной Алтином. Очень уж хотелось убраться из отеля, поэтому он дал согласие на шестимесячную аренду.

Он возненавидел квартиру с того дня, как вселился в нее. Не считая останков паршивого дивана в гостиной, который он потребовал убрать, все осталось в ней на своих местах. Даже заляпанные фото красоток из турецкого журнала продолжали скрывать трещины в сравнительно свежей штукатурке. Он решил не заниматься обстановкой. Ему предстояло жить в этом городе, но радоваться этой жизни нужды не было.

Он ежедневно заглядывает в консульство за почтой, затем идет в еще незнакомый ресторанчик. Он испробовал их множество. Побывав в очередном, он разглядывает вывеску и делает пометку в блокноте.

Он прилежно отращивает усы.

По четвергам он посещает хаммам, чтобы выпотеть накопившиеся за неделю яды, а затем быть помятым и потоптанным массажистом.

Он портится, словно консервы в банке, которую открыли, запихнули на самую верхнюю полку кухонного шкафчика и забыли там.

Он узнал, что есть турецкое слово, означающее катыши грязи, которые соскабливаются с кожи после парилки. Еще одно слово имитирует звук кипящей воды: еппаф, еппаф, еппаф. Кипящая вода символизирует для турецкого ума начальную стадию сексуального возбуждения; грубо говоря, это слово эквивалентно бытующему в Штатах понятию «электризация».

Он начал составлять собственную карту не отмеченных на картах города переулков и полуразрушенных улиц-лестниц по соседству со своим домом. Ему казалось, что время от времени он встречает ее – ту женщину. Наверняка сказать было трудно. Она всегда оказывалась на некотором расстоянии от него, либо он едва успевал заметить ее краешком глаза. Если это и была та же самая женщина, утверждать, что она преследует его, оснований не было. Случайные встречи, не более.

В любом случае он не мог знать наверняка. В ее лице не было ничего необычного, а фотографии, чтобы убедиться, что это именно она, у него не было, потому что он засветил пленку, разряжая фотоаппарат.

Иногда после очередной мимолетной встречи у него возникало ощущение слабого беспокойства. До большего не доходило.

Он встретился с мальчиком в Ускюдаре. Это было в первые суровые холода середины ноября во время его единственного путешествия через Босфор. Когда он сошел с парома и ступил на твердую землю (или, вернее сказать, на вполне приличный асфальт) другого континента, самого большого на планете, он сразу же ощутил, как огромна поманившая его масса, как сильно влечет его к Востоку какой-то гигантский водоворот, как он высасывает из него душу.

Его первым намерением – еще в Нью-Йорке – было остановиться в Стамбуле, чтобы научиться языку, а затем двинуться в Азию. Как часто он сам себя гипнотизировал литанией перед ее дивами: великие мечети Кайзери и Сивас, Бейзехир и Афон-Кара-Хизар, одинокая громада Арарата, а затем – еще дальше на восток, к берегам Каспия, Месхеду, Кабулу, Гималаям. И все это было теперь для него достижимым, поющим, простирающим к нему руки своих сирен, зовущих в свой омут.

А он? Он отказался. Ощущая неимоверное желание единения с этими сиренами, он все же отказался, потому что привязал себя к мачте и стал недоступен их зову. У него есть квартира в городе, который вне пределов их чар, и он будет оставаться в этой квартире, пока не настанет срок. Весной он намерен вернуться в Штаты.

Но тогда он многое позволил сиренам – он отказался от рационального маршрута, проложенного его путеводителем «Хачетте» от мечети к мечети, и на весь остаток дня отдался чарам озарения. Пока светило солнце того холодного дня, они могли вести его куда пожелают.

Асфальт перешел в булыжную дорогу, затем булыжник сменила утрамбованная грязь. Убожество имело здесь далеко не столь величественные масштабы, как в Стамбуле, где даже самые ветхие строения давлением своего населения выжаты вверх до трех, иногда четырех этажей. В Ускюдаре не менее жалкие лачуги расползлись во все стороны по склонам холмов и лежали, повалившись навзничь, словно нищие калеки, у которых выбили костыли; сквозь лохмотья их некрашеного дерева проглядывала плоть плетеного каркаса, покрытая струпьями связующего материала из темного шлака. Проходя одну за другой одинаково грязные улицы, он находил каждую строго выдерживающей этот единственный, совершенно не меняющийся тон без цвета, без малейшего намека на контрапункт; он постигал новую для себя Азию – не Азию гор и гигантских равнин, а страну трущоб, беспредельно раскинувшихся на бестравных холмах, – континуум серого, совершенно немого пространства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю