355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теофиль Готье » Мадемуазель де Мопен » Текст книги (страница 6)
Мадемуазель де Мопен
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:45

Текст книги "Мадемуазель де Мопен"


Автор книги: Теофиль Готье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)

Стыдно сказать, но я черпал огромное удовольствие в собственном одичании; я не сопротивлялся ему, а содействовал всеми силами, – вот как присуща человеку испорченность, вот как много грязи содержит глина, из которой он вылеплен.

И все же я на мгновение испугался этой проникшей в меня заразы, и мне захотелось убежать от совратительницы; но паркет словно вздыбился у меня под ногами, и я остался пригвожден к месту.

Под конец я сделал над собой усилие и отошел от нее; было уже очень поздно; я вернулся домой в большом смятении, в большой тревоге и не понимая толком, как мне теперь быть. Я колебался между святошей и любезницей. Одна казалась мне сладострастной, другая пикантной; а когда я заглянул себе в душу поглубже и пристальней, то обнаружил, что влюблен в обеих, и мало того – обеих желаю, обеих одинаково и так пылко, что они уже почти завладели моими мечтами и мыслями.

О друг мой, по всей видимости, одна из этих женщин будет моей, а может быть, и обе, и все-таки признаюсь тебе, что, овладев ими, буду лишь наполовину доволен: они, конечно, очень хорошенькие, но при виде их ничто во мне не застонало, не затрепетало, не молвило: «это она»; я просто их не узнал. Хотя навряд ли я найду кого-нибудь получше в смысле происхождения и красоты, и де С*** советует мне держаться одной из них. Разумеется, я последую его совету, и та или другая станет моей любовницей, а не то пусть черт меня поберет и чем скорее, тем лучше; но в глубине сердца какой-то тайный голос корит меня за измену моей любви и за то, что я клюнул на улыбку первой попавшейся женщины, которой я вовсе не люблю, вместо того чтобы неустанно искать по свету, в монастырях и в вертепах, во дворцах и на постоялых дворах ту, которая создана для меня и предназначена мне Богом, принцессу или служанку, монахиню или светскую любезницу.

Позже я сказал себе, что предаюсь пустым мечтам: в сущности, не все ли равно, с какой женщиной спать, с той или с другой; земля от этого не отклонится ни на волосок со своей орбиты, и смена времен года – тоже не нарушится; что все это совершенно безразлично, и вольно же мне мучить себя такими бреднями, – вот, что я себе сказал. Но все втуне – и ни спокойствия, ни решимости во мне не прибавилось.

Может быть, дело в том, что я много времени провожу сам с собой, и в моей столь однообразной жизни самые мелкие подробности приобретают чрезмерное значение. Я слишком прислушиваюсь к своей жизни и к своим мыслям: я ловлю пульсацию крови в своих жилах, биение сердца; напрягая внимание, я выпутываю свои самые неуловимые мысли из мутного тумана, в котором они витают, и придаю им осязаемость. Будь я более деятельным, я не вникал бы во все эти мелочи, и мне некогда было бы целыми днями, как теперь, разглядывать свою душу под микроскопом. Шум поступков распугал бы эту толпу досужих мыслей, которые мелькают у меня в голове и оглушают меня назойливым свистом крыльев. Вместо того, чтобы гоняться за призраками, я бы мерялся силами с действительностью; я бы ждал от женщин не больше того, что они могут дать – наслаждения, и не тянулся бы за Бог весть каким фантастическим идеалом, блистающим туманными совершенствами. Я так напрягал свое внутреннее зрение в поисках невидимого, что испортил себе глаза. Я не умею видеть то, что есть, ибо всегда вглядываюсь в то, чего нет, и глаза мои, с такой зоркостью замечающие невидимое, в обыденном мире оказываются подслеповаты; вот потому-то я знакомился с женщинами, которых все вокруг признают очаровательными, и не находил в них ничего особенного. Я часто восторгаюсь картинами, которые у всех вокруг считаются дурными, а странные и непонятные стихи доставляют мне больше удовольствия, чем самые изысканные сочинения. Не будет ничего удивительного, если я, после того как столько вздохов обращал к луне и столько пялил глаза на звезды, столько сочинил чувствительных элегий и апостроф, возьму да и влюблюсь в какую-нибудь вульгарную девку или в безобразную старуху; это был бы достойный финал. Быть может, таким способом действительность отомстит мне за то, что я оказывал ей так мало знаков внимания; куда как мило будет, если я проникнусь прекрасной романтической страстью к какой-нибудь недотепе или отвратительной неряхе! Представляешь меня играющим на гитаре под окном кухни и тщетно соперничающим с неким мужланом, таскающим моську почтенной вдовы, которая вот-вот потеряет последний зуб? А может быть и так, что, не найдя в этом мире предмета, достойного моей любви, я в конце концов стану обожать сам себя как блаженной памяти Нарцисс, являющий нам образец эгоизма? Желая застраховаться от такой великой напасти, я гляжусь во все зеркала и во все ручьи, какие только мне попадаются. Право, я так подвержен пустым мечтам и всяким заблуждениям чувств, что не на шутку боюсь поддаться какому-нибудь чудовищному, противоестественному соблазну. Это вполне серьезно, мне нужно быть начеку. Прощай, друг мой; лечу к даме в розовом, а то как бы мне не впасть в извечную мою созерцательность. Едва ли мы с ней станем ломать себе голову над энтелехией, и если мы чем-нибудь и займемся, то, скорее всего, не откровениями спиритуализма, хотя в откровенности этому созданию не откажешь; тщательно сворачиваю и прячу в ящик выкройку моей идеальной возлюбленной, чтобы не прикладывать ее к этой женщине. Хочу спокойно насладиться тою красотой и теми достоинствами, которыми она наделена. Пускай себе носит то платье, которое скроено по ней, не буду и пытаться примерять на нее одежду, которую заранее скроил на все случаи жизни для владычицы моих мыслей. Весьма благоразумное решение, не знаю только, сумею ли я его выполнить. Итак, прощай.

Глава третья

Я записной любовник дамы в розовом; это что-то вроде принадлежности к сословию или должности по службе; мое положение в свете упрочено. Я уже не школьник, в поисках удачи обхаживающий старух и не смеющий подступиться к женщине с мадригалом, если ей еще не сто лет: с тех пор как я занял это место, замечаю, что со мной считаются куда больше, что все женщины, говоря со мной, кокетничают, ревнуют и изо всех сил стараются произвести на меня впечатление. Мужчины, напротив, обращаются со мной холоднее, и в скупых словах, которыми меня удостаивают они, сквозят враждебность и принуждение; они чуют во мне соперника, который уже опасен, а может стать еще опаснее. До меня дошло, что многие жестоко критикуют мою манеру одеваться и находят, что наряды мои слишком женственны, что волосы мои завиты и напомажены с неприличным искусством и что все вместе в сочетании с безбородым лицом придает мне сходство со смехотворным юным щегольком, состоящим для услуг при знатном сеньоре; что на костюмы себе я выбираю пышные, блестящие ткани, которые слишком отдают театральщиной, и что я похож скорее на комедианта, чем на мужчину, – словом, все, что говорится обычно в оправдание собственным грязным и плохо скроенным нарядам. Но все их старания пропадают впустую, и дамы находят, что у меня красивейшие на свете волосы, что щегольство мое отличается отменным вкусом, и, судя по всему, они весьма не прочь возместить мне издержки, на которые я пускаюсь ради них, ибо они не настолько глупы, чтобы поверить, будто я прихорашиваюсь только для собственного удовольствия.

Сперва хозяйку дома, казалось, несколько уязвил мой выбор, ибо она полагала, что он непременно должен был пасть на нее, и несколько дней она не скрывала досады (но только на соперницу; со мною она говорила по-прежнему), сказывавшейся в манере произносить «дорогая моя!» – тем сухим, отрывистым тоном, какой свойствен исключительно женщинам, и в неблагоприятных отзывах о ее туалетах, изрекаемых как можно громче, например: «Вы слишком зачесали волосы наверх, это вам совсем не к лицу», – или: «У вас корсаж морщит подмышками, кто это вам сшил такое платье?» – или: «У вас усталый взгляд, вы на себя не похожи», – и множество других мелких уколов, на которые та не упускала случая огрызнуться со всею подобающей злостью, а подчас, не дожидаясь никакого случая, с лихвой возвращала сопернице должок тою же монетой. Но вскоре внимание отвергнутой инфанты переместилось на другой предмет, бескровная словесная война поутихла, и все вернулось к обычному порядку вещей.

В начале письма я бегло упомянул, что стал записным любовником розовой дамы; однако столь дотошному человеку, как ты, этого недостаточно. Несомненно, ты спросишь, как ее зовут; ну, имени ее я тебе не скажу, но, если угодно, для удобства изложения и в память о цвете платья, которое было на ней в первый раз, когда я ее увидел, будем называть ее Розеттой; премилое имя – так кликали мою собачку.

Ты пожелаешь узнать во всех подробностях, ибо ценишь точность в подобных делах, историю моей любви к этой прекрасной Брадаманте, узнать как мне удалось постепенно перейти от общего к частному и из простого зрителя превратиться в актера, как из публики, к которой принадлежал поначалу, я вышел в любовники. С величайшим удовольствием исполню твое желание. В нашем романе нет ничего зловещего; он окрашен в розовый цвет, и слезы, которые в нем встречаются, – это слезы радости, и только; в нем не обнаружишь ни тоски, ни докучных объяснений, и действие движется к концу быстро и стремительно, согласно советам Горация; это воистину французский роман. И все-таки не думай, что я взял эту крепость первым же приступом. Моя принцесса, хоть и – снисходительна к своим подданным, все же не столь щедра на милости, как можно было подумать поначалу; она слишком хорошо знает им цену, чтобы расточать их даром; кроме того, она прекрасно понимает, что разумное промедление подхлестывает страсть, а потому не спешит уступить первому же натиску, как бы вы ни пришлись ей по вкусу.

Для вящей основательности вернемся слегка назад. Я сделал тебе подробный отчет о нашей первой встрече. Мы виделись в том же доме еще раз, или два, или даже три, а затем она пригласила меня к себе; как ты понимаешь, я не заставил себя упрашивать и стал к ней ездить, на первых порах изредка, потом чаще, потом еще чаще, потом всякий раз, когда мне того хотелось, а должен тебе признаться, что хотелось мне этого по меньшей мере три-четыре раза на дню. Моя дама после разлуки в несколько часов оказывала мне всегда такой прием, словно я вернулся из Ост-Индии; это не оставляло меня равнодушным, и в ответ мне хотелось выразить свою признательность как можно более галантным и нежным образом, на что она в свой черед отвечала как полагается.

Розетта – раз уж мы условились звать ее этим именем – отличается большим умом; она понимает мужчину и чрезвычайно любезно дает ему это заметить; хоть она и оттянула на некоторое время конец главы, я ни разу на нее не рассердился, а это воистину чудо: ведь ты же знаешь, какая ярость мной овладевает, если я не получаю немедля того, чего хочу, и если женщина не довольствуется сроком, который я мысленно отвел ей на капитуляцию. Не знаю, как Розетта этого достигла; с первой же встречи она дала мне понять, что будет моей, и я так уверился в этом, словно получил от нее собственноручную расписку. Можно предположить, что дело в ее дерзких и зазывающих манерах, дающих простор самым необузданным надеждам. Но не думаю, чтобы в этом заключалась истинная причина: я знавал женщин, которые вели себя с такой чрезмерной вольностью, которая, в сущности, не допускала ни малейшего сомнения на их счет, но при них я испытывал по меньшей мере неуместную робость и неуверенность.

Я вообще куда менее любезен с женщинами, на которых имею виды, чем с теми, которые мне безразличны, а все потому, что страстно жду счастливого случая и терзаюсь сомнениями в успехе моего замысла; от этого я погружаюсь в угрюмую задумчивость, заглушающую во мне чуть не все мысли и последние остатки остроумия. Когда я вижу, как один за другим пролетают часы, которые я намеревался употребить совсем по-другому, меня охватывает невольный гнев, и я, вопреки своим намерениям, говорю сухо и язвительно, а подчас и грубо, отдаляя тем самым от себя желанную цель на много лье. Ничего этого я не испытываю с Розеттой; никогда, даже в минуты, когда она оказывала мне самый суровый отпор, мне не казалось, что она хочет ускользнуть от моей любви. Я предоставил ей спокойно пускать в ход все ее маленькие хитрости и набрался терпения, чтобы переждать все довольно длительные отсрочки, которыми ей вздумалось испытывать мой пыл: в строгости ее словно пряталась улыбка, которая утешала вас как могла, и в самой ее гирканской жестокости сквозило истинное дружелюбие, не позволявшее вам всерьез испугаться. Порядочные женщины – даже наименее порядочные из них – вечно напускают на себя недовольный, презрительный вид, которого я совершенно не выношу. Они смотрят на вас так, словно с минуты на минуту позвонят и велят лакеям вышвырнуть вас за дверь, а мне, право же, кажется, что человек, взявший на себя труд поухаживать за женщиной (что само по себе не столь приятно, как принято думать), ничем не заслужил, чтобы на него так смотрели. Милая Розетта никогда не смотрит таким взглядом, и уверяю тебя, что это ей только на пользу; она – единственная женщина, с которой я остаюсь самим собой, и скажу тебе не без самодовольства, что никогда еще я не был так мил. Мой ум проявляет себя без помех, а она пылкими и находчивыми репликами побуждает меня отвечать с таким остроумием, какого я за собой не подозревал, да, пожалуй, каким и не обладаю на самом деле. Правда, разговор наш не отличается задушевностью – с ней это невозможно, – и все же в нем не обходится без поэзии, вопреки предупреждениям де С***; но Розетта так полна жизни, силы, движения и, похоже, чувствует себя так уютно в своем мирке, что не хочется увлекать ее оттуда в заоблачные выси. Она так обаятельно играет фею из плоти и крови и так забавляет этой игрой себя и других, что никакие мечты не принесут вам ничего лучшего.

Чудеса: я знаком с ней уже почти два месяца, и за это время скучал только вдали от нее. Согласись, что рядом с заурядной женщиной не испытываешь ничего подобного, ибо, как правило, женщины производят на меня прямо противоположное действие: чем дальше от них, тем больше они мне нравятся.

Характер у Розетты – лучше не бывает, для мужчин, разумеется, поскольку с женщинами она сущая чертовка; она веселая, бойкая, жизнерадостная, всегда на все готова, неподражаемая собеседница, ни с того ни с сего наговорит вам каких-нибудь прелестных и неожиданных пустяков; это не столько любовница, сколько восхитительный товарищ, очаровательная подружка, с которой делишь ложе; и будь у меня побольше лет за плечами и поменьше романтических идей в голове, все прочее мне было бы совершенно безразлично, и, пожалуй, я почитал бы себя даже счастливейшим из смертных. Но… но… – вот частица, не предвещающая ничего хорошего, и это чертово коротенькое ограничительное словцо, во всех человеческих языках употребляется, к сожалению, чаще всего, а я, глупец, простофиля, дуралей, ничем не умею довольствоваться и вечно рыщу в поисках прошлогоднего снега; я мог бы быть совершенно счастлив, между тем счастлив лишь наполовину; в нашем мире и это немало, а мне все чего-то не хватает.

С обычной точки зрения, у меня такая любовница, которую многие, завидуя мне, хотели бы заполучить и какою бы никто не пренебрег. Итак, желание мое как будто исполнилось, и я больше не имею права задирать судьбу. И все-таки я не чувствую, что у меня есть любовница, – умом понимаю, но не чувствую, и если меня застанут врасплох вопросом, есть ли у меня любовница, я, наверное, отвечу, что нет. А ведь обладать женщиной, красивой, юной, умной – во все времена и во всех краях это называлось иметь любовницу, и полагаю, что по-другому просто не бывает. Это не мешает мне питать самые непостижимые сомнения на сей счет, да такие сильные, что если несколько человек сговорятся убедить меня, что я вовсе не пользуюсь особыми милостями Розетты, я вопреки самой осязаемой очевидности в конце концов им поверю.

Не выводи из моих слов, что я ее не люблю или что она мне чем-то не нравится; напротив, я очень ее люблю и ясно вижу то, что увидит каждый: это милое и пикантное создание. Просто я не чувствую, что она мне принадлежит, вот и все. А все-таки ни одна женщина не дарила мне столько радости, и настоящее сладострастие я постиг только в ее объятиях. От каждого ее поцелуя, от самой невинной ласки меня с головы до ног бросает в дрожь, и кровь так и приливает к сердцу. Как прикажешь все это совместить? Но так оно и есть, уверяю тебя. Впрочем, человеческое сердце полным-полно подобных нелепостей, и тому, кто вздумал бы примирить все сокрытые в нем противоречия, пришлось бы изрядно потрудиться.

Почему это так? Право, не знаю.

Я вижусь с ней весь день и даже всю ночь, если хочу. Я осыпаю ее всеми ласками, какие мне заблагорассудятся; она отдается мне то одетая, то обнаженная, то в городе, то на лоне природы. Уступчивость ее неисчерпаема, она превосходно потакает всем моим прихотям, даже самым странным: как-то вечером мне взбрело в голову овладеть ею посреди гостиной, при зажженной люстре и свечах, и чтобы в камине пылал огонь, а стулья были составлены в круг, как на больших приемах, и чтобы она была в бальном туалете, с букетом и веером, а на пальцах и на шее красовались все ее бриллианты, в прическе – перья, и весь наряд был бы как можно великолепнее, а сам я пожелал нарядиться медведем; она и на это согласилась. Когда все было готово, слуги весьма удивились, получив приказ запереть двери и никого не впускать; они явно не знали, что подумать, и удалились с таким обескураженным видом, что мы хохотали до упаду. Наверняка они решили, что их госпожа окончательно повредилась в уме, но нам не было никакого дела до того, что они думают и чего не думают.

Это был самый причудливый вечер в моей жизни. Вообрази, на что я был похож – в лапе шляпа с перьями, все когти унизаны перстнями, на боку маленькая шпага с серебряной гардой и небесно-голубой лентой на эфесе! Я приблизился к прекрасной даме и, отвесив ей самый грациозный поклон, уселся рядом, а потом стал ее атаковать всеми известными способами. Замысловатые мадригалы, преувеличенные комплименты, с которыми я к ней обращался, и весь подобающий случаю словарь, вылетая из медвежьей пасти, производили необыкновенное впечатление: дело в том, что я нацепил великолепную медвежью маску из раскрашенного картона, но вскоре мне пришлось забросить ее под стол – уж больно хороша была в тот вечер моя богиня, и очень уж мне захотелось поцеловать ей руку, да и не только руку. Спустя недолгое время за мордой последовала и шкура: ведь я не привык быть медведем и задыхался в его наряде гораздо больше, чем требовалось. Теперь все козыри, как ты сам понимаешь, оказались у бального туалета; перья падали вокруг моей красавицы, подобно снежным хлопьям; вскоре из рукавов показались плечи, из корсета – грудь, из чулок и туфелек – ножки; порванные ожерелья рассыпались по полу, и полагаю, что никогда еще столь модное платье не комкали и не рвали столь безжалостно; а оно было из серебряного газа на белой атласной подкладке. При этом Розетта повела себя с героизмом, недосягаемым для обыкновенных женщин, и еще более выросла в моих глазах. Равнодушной свидетельницей взирала она на гибель своего туалета и ни на миг не выказала сожаления о платье и кружевах; напротив, она веселилась, как безумная, и сама помогала мне рвать и раздирать то, что не хотело развязываться или расстегиваться так быстро, как мне или ей того хотелось. Не кажется ли тебе, что такое величие достойно войти в историю наряду с доблестнейшими деяниями героев древности? Самое непреложное доказательство любви, какое только может женщина дать своему возлюбленному, это не говорить ему: «Осторожно, не помните мой туалет, не посадите пятна», особенно если платье с иголочки. Чтобы обезопасить себя от мужа, ему чаще, чем принято думать, напоминают о новизне платья. Должно быть, Розетта меня обожает или по части философии превосходит самого Эпиктета.

Как бы то ни было, я, надеюсь, с лихвой возместил Розетте стоимость платья тою монетой, которая хоть и не в ходу у торговцев, но от этого стоит и ценится ничуть не меньше. Такой героизм заслужил соответствующего вознаграждения. Впрочем, она, женщина великодушная, сполна вернула мне полученное. Я испытал безумное, почти судорожное наслаждение и не думал даже, что способен такое почувствовать. Эти звучные поцелуи пополам со звонким смехом, эти трепетные, полные нетерпения ласки – все это пряное, дразнящее сладострастие, это наслаждение, вкусить которое в полной мере мне помешали наряд и обстановка, но зато оно оказалось в сто раз острее, чем если бы не было никаких помех, – все это оказало на меня столь раздражающее действие, что у меня начались спазмы, от которых я не без труда оправился. Ты не можешь себе вообразить, с каким нежным и гордым видом глядела на меня Розетта, приводя меня в чувство, и с каким счастливым и тревожным выражением она вокруг меня хлопотала; лицо ее еще сияло радостью от сознания того, что это она привела меня в такое изнеможение, а в глазах, омытых слезами нежности, светился страх, вызванный моим недомоганием, и забота о моем здоровье. В этот миг она казалась мне прекрасной, как никогда. В ее глазах было столько чистоты, столько материнского чувства, что более чем анакреонтическая сцена, только что разыгравшаяся, напрочь изгладилась из моей памяти, и я опустился перед красавицей на колени, прося дозволения поцеловать у ней руку; она дала мне это дозволение с удивительной важностью и достоинством.

Решительно, эта женщина вовсе не так развращена, как утверждал де С*** и как подчас казалось мне самому; порча поразила ее ум, а не сердце.

Сцена, которую я тебе описал, – одна из многих, не более; по-моему, после этого я вправе без излишнего самодовольства считать себя любовником этой женщины. Так вот, этого-то я и не могу! Не успел я вернуться домой, как мною вновь овладела эта мысль и принялась точить меня, как всегда. Я прекрасно помнил все, что делал сам и что делала она. В моей памяти необыкновенно четко запечатлелись все жесты, позы, все мельчайшие подробности; я не забыл ничего, вплоть до легких модуляций голоса, вплоть до самых неуловимых оттенков сладострастия, но у меня не было ощущения, что все это произошло именно со мной и больше ни с кем. Я не был убежден, что это – не иллюзия, не фантастическое видение, не греза, что я не вычитал все это в какой-нибудь книжке или даже не сочинил сам, как сочиняю нередко всякие истории. Я боялся, что моя доверчивость меня подвела, что я пал жертвой мистификации; и несмотря на такое доказательство, как усталость, и на непреложное убеждение, что я провел ночь вне дома, я готов был безропотно поверить, что в обычное время улегся в собственную постель и проспал до утра.

Я безмерно страдаю, ибо не могу найти в душе подтверждения тому, что подтверждается физически. Обычно бывает наоборот: факт подтверждает идею, а я хотел бы с помощью идеи подтвердить факт, да не могу; это странно, но это именно так. В известной мере от меня зависит, иметь ли мне любовницу; но даже заполучив ее, я не могу уверить себя в том, что она у меня есть. Во мне нет необходимой веры даже в столь очевидную вещь, и мне так же невозможно уверовать в столь простой факт, как другому – в пресвятую троицу. Вера не дается по желанию, это дар свыше, особая небесная благодать.

Никто и никогда не желал так, как я, жить жизнью других людей, переменить свою природу – и никто не преуспел в этом меньше меня. Как бы я ни старался, прочие люди остаются для меня призраками, я не чувствую, что они существуют, хотя преисполнен желания понять их и участвовать в их жизни. Это или мое свойство или недостаток истинной симпатии к чему бы то ни было. Вопрос о том, существует или не существует на самом деле некий человек или предмет, интересует меня не до такой степени, чтобы задевать меня чувствительным и явным образом. Вид женщины или мужчины, предстающий мне наяву, оставляет на моей душе следы не более глубокие, чем фантастическое сновидение: вокруг меня с глухим гулом колеблется бледный мир теней и мнимых или истинных подобий, и я чувствую себя среди них совершенно, предельно одиноким, потому что никто из них не сулит мне ни добра, ни зла, и мне кажется, что все они вылеплены из совсем другого теста, чем я. Когда я с ними заговариваю и слышу в ответ нечто, не лишенное здравого смысла, я удивляюсь так же, как если бы моя собака или кошка вдруг обрела дар речи и вмешалась в беседу; звук их голоса всегда поражает меня, и я охотно поверю, что они – лишь мимолетные видения, отражающиеся во мне, как в зеркале. Не знаю, выше я их или ниже, но уж во всяком случае мы с ними разной породы. В иные минуты я признаю над собой только Бога, а в иные насилу чувствую себя равным мокрице под камнем или моллюску на песчаной отмели; но какое бы место я себе ни отводил, вверху или внизу, мне все равно никогда не удавалось убедить себя, что другие люди в самом деле такие же, как я. Когда ко мне обращаются «сударь» или говорят обо мне «этот человек», мне это всегда представляется весьма странным. Даже собственное имя кажется мне каким-то произвольным, а не настоящим моим именем; но если его произносят, пускай как угодно тихо, среди любого шума, я тут же резко оборачиваюсь с лихорадочной, судорожной поспешностью, которая всегда оставалась загадкой для меня самого. Быть может, в человеке, который знает меня по имени и выделяет из толпы, я боюсь найти соперника или врага?

Когда я жил с какой-нибудь женщиной, я особенно чувствовал, как неодолимо отторгает моя природа всякую связь, любое слияние. Я – как капля масла в стакане воды. Размешивайте и взбалтывайте содержимое сколько вам будет угодно – все равно масло не смешается с водой: оно распадется на тысячи крошечных шариков, которые, стоит воде успокоиться, сразу же соединятся и всплывут на поверхность; вся моя история – это история капли масла в стакане воды. Даже сладострастие, эта алмазная цепь, связующая все живые существа, этот огнь пожирающий, что плавит железные и гранитные сердца, исторгая из них слезы, подобно тому, как настоящий огонь плавит настоящее железо и гранит, – даже эта могучая сила никогда не могла ни укротить меня, ни смягчить. А между тем у меня очень изощренная чувствительность, но душа моя враждует со своей сестрой, плотью, и эта несчастная чета, как любая другая чета в ее положении – законная или незаконная – живет в непрестанной борьбе. Женские руки, которые, как считается, лучше всего привязывают человека к земле, оказались для меня слишком слабыми путами: когда возлюбленная прижимала меня к груди, я был от нее за тридевять земель. Я задыхался в ее объятиях, вот и все.

Сколько раз я распалялся гневом на самого себя! Сколько усилий делал, чтобы перемениться! Как заклинал себя сделаться нежным, влюбленным, страстным! Как часто хватал свою душу за волосы и волок ее насильно к своим губам в разгар поцелуя!

Что я только ни делал, но, стоило мне ее отпустить, она, утираясь, отступала назад. Какой пыткой для бедной моей души было участие в разгульных выходках тела и в вечных пиршествах, на которых для нее не было пищи!

И вот с Розеттой я решил проверить раз и навсегда, в самом ли деле я так безнадежно необщителен, и дано ли мне настолько вникнуть в жизнь другого человека, чтобы самому в это поверить. Я изнурил себя опытами, но сомнений своих почти не разрешил. С ней я испытываю острое наслаждение, которое если и не трогает, то все же забавляет мою душу, и это вредит точности наблюдений. По сути же я должен признать, что все это не проникает мне сквозь кожу: эпидерма ликует, а душа участвует в ее радостях только из любопытства. Я получаю удовольствие, поскольку молод и горяч, но источник этого удовольствия я сам, а не другой человек. Причина скорее во мне, чем в Розетте.

Как бы я ни бился, я ни на минуту не могу покинуть пределы своего я. Я вечно остаюсь самим собой, скучающим и скучным созданием, которое мне самому весьма не по вкусу. Мне не удалось исполнить задуманное и постичь разумом другого человека, душой – чужое чувство, телом – чужую боль и чужое блаженство. Я узник самого себя, и бегство невозможно: узник хочет ускользнуть, стены готовы рухнуть от малейшего толчка, двери жаждут распахнуться и выпустить беглеца; не знаю, что за неумолимый рок удерживает каждый камень в тюремной кладке и каждый засов в скобах, но для меня равно невозможно впустить кого-нибудь к себе, и самому выйти к другим людям; я не в силах ни ходить в гости, ни принимать гостей и среди толпы живу в самом унылом одиночестве; подчас мое ложе не пустует, но сердце мое всегда пусто.

О, почему я не могу прибавить себе ни единой клеточки, ни единого атома; почему не могу сделать так, чтобы кровь другого человека быстрей заструилась в жилах; почему вижу всегда только своими глазами, ни зорче, ни дальше, ни просто по-другому; слушаю всегда тем же слухом и переживаю при этом все то же самое; касаюсь предметов теми же пальцами; постигаю такой разнообразный мир все теми же неизменными органами чувств; почему я приговорен все к одному и тому же тембру голоса, к повторению тех же интонаций, фраз, речей, и не могу убежать, спрятаться от себя самого, забиться в какой-нибудь уголок, где бы мне было себя не сыскать; почему я обречен вечно держать себя при себе, обедать и спать в обществе самого себя; почему для двух десятков все новых женщин я должен быть все тот же; почему на протяжении самых невообразимых перипетий жизненной драмы я должен волочить за собой этот навязанный мне персонаж, чья роль известна мне наизусть; и думать все то же, и мечтать все о том же – какая пытка, какая тоска!

Я желал заполучить рог братьев Тангут, шапку Фортуната, жезл Абариса, кольцо Гигеса; я рад был бы погубить свою душу ради того, чтобы вырвать из рук у какой-нибудь феи волшебную палочку, но никогда и ничего я не хотел так страстно, как повстречать на вершине горы, подобно прорицателю Тиресию, змей, помогающих переменить пол; и более всего я завидую чудовищным, диковинным индийским богам за их вечные аватары и бесчисленные метаморфозы.

Сначала я просто мечтал превратиться в другого мужчину; потом, сообразив, что по аналогии могу почти в точности предвидеть, что я буду тогда чувствовать, а значит, не достигну желанного изумления и желанной новизны, возмечтал сделаться женщиной; эта мысль всякий раз посещала меня, когда у меня появлялась любовница, недурная собой (безобразная женщина для меня – все равно что мужчина); в минуты наслаждения мне хотелось поменяться с нею ролями, ибо для меня нестерпимо не представлять себе, что именно я делаю другому человеку, и о его блаженстве судить лишь по своему собственному. Часто эти и многие другие мысли в самые неподходящие минуты сообщали мне задумчивый, отсутствующий вид, который навлекал на меня совершенно незаслуженные упреки в холодности и неверности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю