Текст книги "Мадемуазель де Мопен"
Автор книги: Теофиль Готье
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
Розетта, к счастью, не знает всего этого и считает меня самым пылким возлюбленным на свете; ярость бессилия она принимает за ярость страсти и старается как можно лучше угодить всем экспериментальным прихотям, какие взбредут мне в голову.
Я делал все, что мог, чтобы убедить себя, что она принадлежит мне: я пробовал нисходить в ее сердце, но всегда останавливался на первой ступеньке лестницы – на коже или на устах. Вопреки нашей тесной плотской близости я твердо знаю, что между нами нет ничего общего. Никогда в этой юной хорошенькой головке не расправляла крыльев мысль, сходная с моими мыслями; никогда это живое, пылкое сердце, что вздымает своим биением упругую, девственную грудь, не билось в унисон с моим сердцем. Моя душа никогда не соединялась с ее душой. Купидон, божок с ястребиными крыльями, не лобызал Психею, касаясь этого прекрасного чела, словно выточенного из слоновой кости. Нет, эта женщина для меня не возлюбленная!
Если бы ты знал, чего я только не делал, чтобы вынудить мою душу разделить любовь моего же тела! С каким неистовством впивался я губами в губы подруги, погружал руки в ее волосы, прижимал к себе ее округлый и гибкий стан! Как античная Салмакида, влюбленная в юного Гермафродита, я пытался слиться с ней воедино; я пил ее дыхание, пил теплые слезы, которые исторгало сладострастие из переполненной чаши ее очей. Чем крепче сплетались наши тела, чем теснее сжимались объятия, тем меньше я ее любил. Моя душа, печально сидя в сторонке, с жалостью смотрела на убогое брачное празднество, на которое ее не позвали, или, охваченная отвращением, прикрывала себе лицо полой плаща и беззвучно лила слезы. Все это, наверное, оттого, что на самом деле я не люблю Розетту, хотя она, как никто, достойна любви, и я был бы рад ее полюбить.
Желая отделаться от мысли, что я – это я, я создал для себя очень странные сферы обитания, в которых у меня было совсем немного шансов наткнуться на самого себя, и попытался, раз уж не могу послать свою особу ко всем чертям, хотя бы сбить ее с толку непривычной обстановкой, чтобы она сама себя не узнала. Мне это не слишком-то удалось, и мое проклятое я следует за мной по пятам; нет никакого способа от него отделаться: не могу же я передать ему, как другим докучливым знакомым, что меня нет дома или что я уехал в деревню.
Я обладал моей любовницей во время купания и всласть наигрался в Тритона. Море изображал просторный мраморный бассейн. Что до Нереиды, то воде, даром что она была отменно прозрачна, досталось немало упреков: зачем она не хочет быть еще прозрачнее и, являя столь многое, скрывает часть – пускай и небольшую – столь совершенной красоты… Я обладал ею в ночи, при лунном свете, в гондоле, под звуки музыки. В Венеции это было бы в порядке вещей, но здесь дело другое… В ее карете, мчавшейся во весь опор, под стук колес, среди тряски и толчков, то в свете уличных фонарей, то утопая в кромешной тьме… В этом способе есть изюминка, советую тебе его испробовать; впрочем, я забыл, что ты у нас почтенный патриарх и не увлекаешься подобными изысками. Я забирался к ней через окно, хотя в кармане у меня лежал ключ от двери. Я привозил ее к себе домой среди бела дня и настолько навредил ее репутации, что теперь уже ни одна живая душа (кроме меня, разумеется) не усомнится в том, что она моя любовница.
Главным образом, за все эти выдумки, которые, не будь я так молод, выглядели бы ухищрениями пресыщенного развратника, Розетта меня и обожает, причем куда сильнее, чем кого бы то ни было. Она усматривает в них горячку необузданной любви, над которой ничто не властно и которая готова вспыхнуть в любое время и в любом месте. Она усматривает в них беспрестанное торжество своих чар и вечную победу своей красоты, а я, видит Бог, хотел бы, чтобы она была права, и если она заблуждается, то признаем по справедливости, не я в том виноват, да и не она тоже.
Единственная моя вина перед ней состоит в том, что я – это я. Скажи я ей об этом, и малютка мигом возразит, что это в ее глазах как раз наибольшая моя заслуга, и в ее возражении будет больше великодушия, нежели смысла.
Однажды – это было в самом начале нашей связи – мне показалось, что я достиг цели; на миг я поверил, что люблю – я и в самом деле любил… О друг мой, только в тот миг я и жил на свете, и если бы он растянулся на час, я стал бы равен богам. Мы с ней отправились на верховую прогулку, я – на своем Феррагюсе, она – на белоснежной кобылке, похожей на единорога тонкими ногами и гибкой шеей. Мы ехали по широкой аллее, окаймленной вязами фантастической высоты; над нами клонилось к закату теплое золотистое солнце, процеженное сквозь просветы в листве; тут и там среди барашковых облаков проблескивал аквамарин небосвода, окаем был выстлан широкими полосами бледно-голубого цвета, переходившего в неописуемо нежный зеленый, когда на него накладывались оранжевые тона заката. Небо было необыкновенной чарующей красоты; ветерок доносил до нас более чем восхитительный аромат неведомых полевых цветов. Время от времени с ветки срывалась какая-нибудь птица и со щебетом перелетала через аллею. В деревушке, которой нам было не видать, колокол тихо звонил к вечерней молитве, и серебристые звуки, приглушенные расстоянием, были исполнены бесконечной нежности. Наши лошади шли шагом, бок о бок, голова к голове. Сердце мое было полно до краев, душа рвалась из тела на волю. Отродясь я не был так счастлив. Я молчал, Розетта тоже, но никогда прежде между нами не царило такое понимание. Мы ехали так близко друг к другу, что нога моя касалась бока ее лошади. Я наклонился к Розетте и обнял ее за талию, она тоже наклонилась ко мне и уронила голову мне на плечо. Наши уста сблизились – и что это был за чистый и сладостный поцелуй! Лошади наши шли себе вперед с отпущенными поводьями. Я чувствовал, как рука Розетты все слабеет, а стан изгибается. Я и сам еле держался в седле и был близок к обмороку. Ах, уверяю тебя, что в этот миг я вовсе не думал – я это или не я. Так мы доехали до конца аллеи, как вдруг послышался стук копыт, заставивший нас отпрянуть друг от друга; то были наши знакомые, тоже верхами; они подъехали ближе и заговорили с нами. Будь при мне пистолет, я бы, наверное, их застрелил.
Я смерил их угрюмым и ненавидящим взглядом, который, должно быть, их озадачил. В сущности, напрасно я рассердился: ведь они, сами того не желая, оказали мне услугу, прервав мое наслаждение в той самой точке, в тот самый миг, когда оно, дойдя до своего предела, грозило прерваться в боль или истаять от собственной чрезмерности. Искусство остановиться вовремя редко удостаивается того почтения, коего заслуживает. Бывает, что вы лежите в постели с женщиной, которая покоится у вас на руке: поначалу вы наслаждаетесь жарким теплом, исходящим от нее, нежным прикосновением ее спины и гладких, как слоновая кость, боков; ваша ладонь покоится на ее груди, которая вздымается и трепещет. В этой доверчивой, прелестной позе красавица засыпает; изгиб ее спины распрямляется; грудь колышется тише; во сне она дышит глубоко и мерно, все ее тело расслабляется, голова запрокидывается назад. Между тем вашей руке становится тяжелее: вы обнаруживаете, что рядом с вами все-таки женщина, а не сильфида, но вы ни за что на свете не уберете руки; на то есть много причин: во-первых, будить женщину, с которой делишь ложе, довольно опасно, следует быть готовым взамен восхитительного сна, который ей наверняка снится, предложить ей еще более восхитительную явь; во-вторых, когда вы просите ее привстать, чтобы освободить вашу руку, вы тем самым или намекаете, что ваша дама тяжела и обременяет вас – а это неучтиво – или признаетесь, что сами вы слабосильны и утомлены – а это для вас унизительно и может изрядно повредить вам в ее глазах; в-третьих, поскольку вы испытали наслаждение именно в этой позе, вы надеетесь, что, если не перемените ее, наслаждение вернется, и в этом вы заблуждаетесь. Бедную руку все сильнее гнетет тяжесть придавившего ее тела, она вся затекла, нервы того и жди надорвутся, в кожу вам словно впиваются тысячи мелких иголочек: вы уподобились Милону Кротонскому, а перина и спина вашей дамы – это те самые две половинки дерева, которые его снимают. Наконец, занимается день, избавляющий вас от этой пытки, и вы соскакиваете с вашей дыбы с таким облегчением, какого не знавал ни один муж, спускавшийся с супружеского эшафота.
Так оно бывает со многими страстями.
Так оно бывает со всеми радостями жизни.
Не знаю уж, вопреки помехе или, может быть, благодаря ей, но я испытал тогда такую негу, которая никогда более ко мне не возвращалась: я и впрямь чувствовал себя другим человеком. Душа Розетты вся целиком перешла в мою плоть. Моя душа проникла в ее сердце, а ее душа – в мое. Наверняка по дороге они повстречались в том долгом поцелуе, который Розетта потом назвала «конным» (в скобках замечу, что меня это рассердило), и мы так тесно приникли и припали друг к другу, как только возможно двум смертным душам на утлом и бренном комочке грязи.
Я уверен: именно так целуются ангелы, и рай на самом деле следует искать не на небе, а на устах любимой женщины.
Я тщетно ждал повторения той минуты и безуспешно пытался ее вернуть. Мы нередко пускались в верховые прогулки по парковым аллеям во время прекрасных закатов; деревья были покрыты все тою же зеленью, птицы распевали ту же песню, но солнце казалось нам тусклым, листва пожелтелой; птичье пение представлялось нам пронзительным и немелодичным, а в нас самих не стало былой гармонии. Как-то мы пустили лошадей шагом и попытались возобновить давнишний поцелуй. Но прекрасный, несравненный, божественный поцелуй, единственный настоящий поцелуй в моей жизни улетучился навсегда. С того дня я всякий раз возвращаюсь из парка с невыразимой печалью в душе. Розетта, обычно такая веселая и шаловливая, тоже не может отделаться от этого впечатления и погружается в задумчивость, заставляющую ее морщить личико в забавной гримасе, которая, впрочем, ничем не хуже ее улыбки.
И только винные пары да яркое пламя свечей помогают мне очнуться от меланхолии. Мы пьем с нею вдвоем, словно приговоренные к смерти, – молча, бокал за бокалом, пока не достигнем того состояния, которое нам нужно; тогда мы принимаемся хохотать и от души издеваться над нашей так называемой сентиментальностью.
Мы смеемся, потому что не можем плакать. Да и какая сила прорастит росток слезы на дне моих иссякших глаз?
Почему в тот вечер я испытал такое наслаждение? Мне очень трудно это объяснить. Я был все тот же, Розетта – та же. Я не в первый раз отправился на верховую прогулку, она – тоже. Мы и раньше видали закат солнца, и он трогал нас не сильнее, чем созерцание какой-нибудь картины, которая пленяет яркостью и чистотой красок. В мире немало вязовых и каштановых аллей, и та аллея была не первая, которую мы миновали в жизни; кто повелел, чтобы именно в ней мы угодили под власть такого очарования, кто превратил увядшие листья в топазы, свежую зелень – в изумруды, кто позолотил пляшущие в воздухе пылинки и превратил в жемчуг все эти капельки влаги, рассыпанные по лугу, кто сообщил нежную мелодичность колокольному звону, обычно такому нестройному, и писку, Бог весть, каких пичуг? Наверное, в самом воздухе была разлита поэзия, перед которой невозможно устоять: казалось, ее чувствовали даже наши лошади.
А ведь картина была такая пасторальная, такая простая: несколько деревьев, несколько облаков, пять-шесть стебельков тимьяна, женщина да луч солнца, прочертивший все это наискосок, как золотая перевязь прочерчивает все поле герба. Впрочем, к моим чувствам не примешивалось ни удивление, ни внезапная оторопь. Я узнавал все, что видел. Прежде я никогда здесь не бывал, но прекрасно помнил и форму листьев, и расположение облаков, и ту белую голубку, что пересекала небесную синеву, летя в ту же сторону, что и мы; серебряный колокольчик, который я слышал впервые, уже много раз звенел у меня в ушах, и голос его казался мне голосом друга; никогда прежде здесь не бывая, я уже много раз проезжал по этой самой аллее вместе с принцессами, восседавшими на единорогах; самые мои сладострастные мечты прогуливались здесь каждый вечер, и мои желания обменивались здесь поцелуями, точь-в-точь как мы с Розеттой. В том поцелуе не было для меня никакой новизны: он был совершенно такой, каким я воображал его заранее. Быть может, единожды в жизни я не был разочарован, и действительность показалась мне прекрасна, как идеал. Если бы я мог отыскать женщину, пейзаж, здание – что-нибудь, что отвечало бы моим заветным желаниям с такой точностью, как та минута отвечала минуте, о которой я мечтал, – тогда мне не в чем было бы завидовать богам, и я бы с большим удовольствием отказался от положенного мне места в раю. Но на самом деле мне кажется, что существо из плоти и крови просто не может, хотя бы в течение часа, вынести столь пронзительное наслаждение: два таких поцелуя, как тот, выпьют из человека всю жизнь до капли и полностью опустошат его душу и тело. Меня бы не остановило это соображение: раз уж я не могу длить свою жизнь до бесконечности, тогда и смерть мне безразлична; предпочитаю умереть от неги, чем от старости или скуки.
Но этой женщины нет на свете! Впрочем, отчего же, есть; быть может, меня отделяет от нее тонкая перегородка; быть может, вчера или сегодня я задел ее локтем.
Чего недостает Розетте, чтобы оказаться этой самой женщиной? Ей недостает моей веры в то, что она – это она. Отчего судьбе угодно, чтобы я вечно прилеплялся к женщинам, которых не люблю? Шея у Розетты такая гладкая, что ее смело можно украсить ожерельями самой искусной работы; пальцы у нее такие тонкие, что окажут честь самым красивым и дорогим перстням; рубин зардеется от удовольствия украсить собой алую мочку ее изящного уха; на ее талии сойдется и Венерин пояс; но никто, кроме Амура, не умеет повязать вам глаза повязкой его матери.
Все достоинства Розетты – при ней, я ничего ей не прибавил. Я не окутывал ее красоты покрывалом совершенства, которым любовь прикрывает любимое существо, – рядом с ним и покрывало Изиды покажется совершенно прозрачным. И только пресыщение смеет приподнять краешек этой плотной завесы.
Я не люблю Розетту, а если и люблю, то моя любовь к ней не похожа на то, как я воображал себе любовь. В конце концов, возможно, воображение меня обмануло. Не смею вынести окончательное суждение. Как бы то ни было, из-за нее я стал совершенно равнодушен к прелестям прочих женщин и с тех пор, как обладаю ею, ни разу мало-мальски настойчиво не пожелал никакой другой. Она могла бы приревновать меня разве что к призракам, а призраки мало ее беспокоят, хотя моя фантазия – и в самом деле наиболее опасная ее соперница; впрочем, Розетта, при всей своей чуткости, скорее всего, никогда этого не заметит.
Если бы женщины знали! Как часто самый преданный любовник изменяет самой обожаемой возлюбленной! Можно предположить, что женщины платят нам тою же монетой, и с лихвой, но они, точно так же, как мы, об этом помалкивают. Любовница – это обязательный мотив, который обыкновенно прячется под узорами да завитушками. Сплошь и рядом поцелуи, которые она принимает, предназначены вовсе не ей; в ее лице лобзают другой женский образ, и ей то и дело перепадают блага (если это можно считать благами) от вожделений, внушенных другой женщиной. Ах, сколько раз, бедная Розетта, ты служила телесным воплощением моей мечте и замещала собою соперниц; скольких измен ты была невольной сообщницей! Если бы в те минуты, когда мои руки с такой силой тебя обнимали, а мои губы так тесно, как только возможно, приникали к твоим, ты могла помыслить, что и твоя красота, и твоя любовь тут ни при чем, что твой образ отдален от меня за тысячу лье; если бы тебе сказали, что глаза мои, затуманенные любовной негой, смыкаются лишь для того, чтобы не видеть тебя и не рассеивать иллюзию, которой ты служила всего-навсего дополнением, и что ты оставалась не более чем орудием сладострастия, средством обмануть вожделение, которое невозможно утолить!
О, небесные создания, прекрасные девственницы, хрупкие и прозрачные, что опускаете долу фиалковые глаза и складываете лилейные руки для молитвы на золотом фоне картин старых немецких мастеров; святые с витражей, мученицы с заставок в требниках, что улыбаетесь так ласково между завитками арабесок и, такие белокурые, такие свежие, выглядываете из-под цветочных гирлянд орнамента; вы, прекрасные куртизанки, чья нагота прикрыта лишь разметавшимися прядями волос, возлежащие на усыпанных розами кроватях под пышными пурпурными занавесями, в браслетах и ожерельях из крупного жемчуга, с веерами и зеркалами, которые закат испещрил в сумерках огненными блестками, и вы, смуглые девы Тициана, что с такой сладострастной негой являете нам свои волнующие бедра, упругие крепкие ляжки, гладкие животы и гибкие мускулистые спины; античные богини, вы, что белыми призраками выситесь под сенью садов, – все вы принадлежите к моему сералю, все вы, одна за другой, перебывали в моих объятиях. Святая Урсула, я целовал тебе руки, притворяясь, будто целую руки Розетты; я играл с черными кудрями прекрасной уроженки Мурано – то-то пришлось Розетте потрудиться потом, чтобы расчесать свои локоны! – девственная Диана, я был тебе ближе, чем Актеон, и вовсе не превратился в оленя: я заменил тебе прекрасного Эндимиона! Сколько соперниц, которым невозможно противиться и нельзя отомстить! А ведь они даже не всегда запечатлены на полотне или в камне!
Женщины, когда вы замечаете, что возлюбленный ласкает вас нежнее обычного, обнимает более страстно, чем всегда, когда он прячет лицо у вас в коленях, а потом, подняв голову, глядит на вас увлажнившимся, блуждающим взглядом; когда наслаждение лишь распаляет его желание, когда он поцелуями заставляет вас умолкнуть, словно боясь услышать ваш голос, – не сомневайтесь: он понятия не имеет о том, что вы здесь; в этот миг он лицезрит свою несбыточную мечту, а вы лишь придаете ей плоть и кровь, исполняете ее роль. Немало горничных насладилось любовью, внушенной королевами. Немало женщин насладилось любовью, внушенной богинями, а весьма заурядная действительность нередко становилась пьедесталом для идеального идола. Вот почему поэты обычно избирают возлюбленных из числа жалких замарашек. Можно десять лет кряду спать с женщиной и так и не увидеть ее ни разу – такое случалось со многими гениальными людьми, чьи связи с низкими или ничтожными женщинами дивили весь свет.
Все мои измены по отношению к Розетте были только в этом роде. Я предавал ее только ради картин и статуй, и она была замешана в этих изменах наравне со мной. На совести у меня нет ни одного телесного предательства, в котором бы я мог себя упрекнуть. В этом смысле я чист, как белые снега Юнгфрау; а все-таки, хотя я ни в кого не влюблен, мне хотелось бы влюбиться. Я не ищу случая, но не огорчусь, если он представится; а если бы он представился, я бы, возможно, и не воспользовался им, ибо в глубине души убежден, что с другой женщиной у меня все было бы точно так же; и пускай уж это будет Розетта, а не другая, поскольку, если отвлечься от женщины, у меня, по крайней мере, остается славный товарищ, остроумный и чарующе безнравственный, и это соображение удерживает меня далеко не в последнюю очередь, ибо, утратив любовницу, я был бы очень огорчен утратой друга.
Глава четвертая
Знаешь ли ты, что вот уже пять месяцев, да, ровно пять, все равно что пять вечностей, минуло с тех пор, как я стал присяжным Селадоном при госпоже Розетте? Это до того прекрасно, что не выразить словами. Никогда бы не подумал, что способен на такое постоянство; держу пари, она тоже. Мы точь-в-точь пара ощипанных голубков, потому что одни голуби способны так нежничать. То-то мы поворковали! То-то нацеловались! А как мы льнули друг к другу в объятиях! Мы жили только друг для друга! Это было трогательно донельзя, и два наших сердечка можно было бы, окружив рамочкой, изобразить в виде орнамента, нанизанные на единый вертел, и охваченные одним и тем же неуемным пламенем.
Пять месяцев мы провели, в сущности, наедине: виделись каждый день, почти каждую ночь и держали дверь на запоре от любых гостей – при одной мысли об этом мурашки бегут по коже! Но нет! К чести несравненной Розетты должен признать, что я даже почти не скучал, и это время наверняка останется самым приятным, какое мне выпало в жизни. По-моему, человека, вовсе не охваченного страстью, невозможно было бы занимать и увеселять усерднее, чем это делала она, а ведь маята и скука, проистекающие от сердечной опустошенности, воистину ужасны! Поначалу свои выдумки она черпала из ума, потом – из сердца, потому что в любви ко мне Розетта доходит до обожания. С каким искусством ловит и раздувает она в пожар каждую искру! Как ловко направляет еле заметные душевные движения! Как обращает томность и вялость в нежную мечтательность! А сколько отыскивает кружных дорожек, чтобы вновь и вновь приманить к себе исчезнувшее вдохновение! Воистину чудеса! И я преклоняюсь перед ее несравненной гениальностью.
Я приходил к ней в отвратительном, угрюмом настроении, я искал ссоры. Не знаю, как это удавалось моей колдунье, но спустя несколько минут она уже понуждала меня рассыпаться в любезностях, к которым я вовсе не был расположен, целовать ей руки и хохотать от всего сердца, несмотря на душившую меня ярость. Кто и когда видывал подобную тиранию? Но при всем искусстве этой женщины наше с ней уединение не может долее продолжаться, и в последние две недели мне довольно-таки часто случалось открывать книги, лежащие на столе, чего я прежде никогда не делал, и прочитывать по нескольку строчек, заполняя паузы в разговоре. Это не укрылось от Розетты: она непритворно всполошилась и велела унести из своего кабинета все книги. Признаться, я сожалею о них, хоть и не смею попросить, чтобы их вернули на место. В другой раз – тревожный симптом! – когда мы сидели с ней, пожаловал один знакомый, и я, вместо того чтобы разъяриться, как это бывало вначале, слегка обрадовался. Я обошелся с ним почти любезно: я поддерживал разговор, в котором Розетта, желая, чтобы этот господин поскорее ушел, почти не участвовала, а когда он откланялся, заметил, что он вовсе не глуп и что общество его весьма приятно. Розетта напомнила мне, что два месяца тому назад я объявил именно этого человека круглым дураком и несноснейшим болтуном на свете, и мне нечего было возразить: я в самом деле так говорил; впрочем, вопреки кажущемуся противоречию, я был прав, потому что в первый раз он прервал упоительное свидание, а во второй – пришел на помощь вялой и затухающей (по моей вине) беседе и избавил меня от необходимости разыгрывать сцену нежности, что было бы мне в тот день весьма обременительно.
Вот таковы наши дела; это печально, особенно в тех случаях, когда один из двоих еще влюблен и безнадежно цепляется за остатки любви, сохранившиеся у другого. Я в большом затруднении. Не любя Розетту, я очень к ней привязан и ни за что не желал бы причинить ей боль. Я хочу как можно дольше поддерживать в ней веру в мою любовь.
Я хочу этого из благодарности за то, что с ней я воспарял высоко над землей, за любовь, которую она дарила мне в обмен на удовольствие. Я буду ее обманывать, но разве блаженный обман не лучше мучительной правды? Ведь у меня никогда не достанет духу сказать ей, что я не люблю. Тщетный призрак любви, которым она тешится, так мил и дорог ей, она так упоенно и порывисто ласкает эту бледную иллюзию, что я не смею ее разрушить; боюсь, однако, как бы в конце концов Розетта не заметила, что это всего лишь химера. Нынче утром у нас был разговор, который я для пущей точности передам в драматургической форме; он внушает мне опасения, что наша связь долго не протянется.
Сцена представляет собой постель Розетты. Сквозь занавески пробивается луч солнца; около десяти утра. Розетта замерла, боясь меня разбудить, ибо голова моя покоится у нее на руке. Время от времени она слегка приподнимается на локте и, затаив дыхание, заглядывает мне в лицо. Я вижу все это сквозь завесу ресниц, ибо проснулся уже час назад. Мехельнские кружева, которыми обшит ворот ее сорочки, разорваны в клочья: ночь была бурной; волосы Розетты беспорядочно выбиваются из-под чепчика. Она прелестна, как только может быть прелестна женщина, которую вы не любите и с которой спите.
Розетта (заметив, что я уже не сплю). Ах, вы гадкий, соня!
Я (зевая). А-ааа!
Розетта. Не смейте так зевать, не то я целую неделю не буду вас целовать.
Я. Уф!
Розетта. Сдается мне, сударь, вы не слишком нуждаетесь в моих поцелуях?
Я. Да нет, отчего же.
Розетта. С какой непринужденностью вы это говорите! Ну, ладно; можете рассчитывать, что с нынешнего дня я ровно неделю не коснусь вас даже краешком губ. Сегодня вторник, итак, до следующего вторника.
Я. Полноте!
Розетта. Что значит «полноте»?
Я. Это значит «полноте». Ты поцелуешь меня еще до вечера, или я умру.
Розетта. Умрете! Какой фат! Сударь, я вас избаловала.
Я. Ну, не умру. И я не фат, и ты меня не избаловала, совсем наоборот. Прежде всего, избавь меня от этого «сударь»; ты довольно со мной знакома, чтобы звать по имени и на ты.
Розетта. Я тебя избаловала, д'Альбер!
Я. Ладно. А теперь подставь-ка губы.
Розетта. Нет, в будущий вторник.
Я. Да будет тебе! Что ж, нам теперь ласкать друг друга, не выпуская из рук календаря? Для этого мы оба слишком молоды. Ну, давай сюда губы, моя инфанта, а не то я из-за тебя сверну себе шею набок.
Розетта. Ни за что.
Я. А, милочка, вам угодно, чтобы над вами учинили насилие. Черт побери, будет вам насилие! Сие не представляем никакого труда, хоть, быть может, вы еще не испытали этого на себе.
Розетта. Каков наглец!
Я. Заметь, красавица моя, из чистой любезности я все-таки прибавил «быть может», и это весьма учтиво с моей стороны. Но мы отклонились от темы. Нагни голову. Ну, что за фокусы, моя любимая султанша? Что это у нас за угрюмая гримаска? Мне больше нравится целовать улыбчивые губки, чем надутые.
Розетта (наклонясь, чтобы меня поцеловать). И ты еще хочешь, чтобы я улыбалась? А сам говоришь мне такие грубости.
Я. На самом деле я хочу говорить тебе только нежности. С чего ты взяла, что я говорю тебе грубости?
Розетта. Но вы в самом деле мне грубите.
Я. Ты принимаешь за грубости ничего не значащие шутки.
Розетта. Ничего не значащие! По-вашему, они ничего не значат? В любви они значат все! Поймите, по мне лучше бы вы меня били, чем так надо мной смеяться.
Я. А тебе было бы приятнее, чтобы я плакал?
Розетта. Вы из одной крайности кидаетесь в другую. Никто вас не просит плакать, вас просят не говорить глупостей и не напускать на себя этот насмешливый вид, который вам совсем не к лицу.
Я. Я не в силах не говорить глупостей и не насмехаться; значит, придется мне тебя прибить, коль скоро это тебе по вкусу.
Розетта. Приступайте.
Я (несколько раз легонько шлепнув ее по плечам). Лучше я дам отрубить себе голову, чем нанесу урон столь обожаемому телу и разукрашу синяками белизну твоей прелестной спины. Моя богиня, какое бы удовольствие ни доставляли женщинам колотушки, право же, вы этого от меня не дождетесь.
Розетта. Вы меня разлюбили.
Я. Это замечание совершенно не вытекает из предыдущего; в нем столько же логики, как если сказать: «Идет дождь, поэтому не давайте мне зонтика», или: «На улице холодно, отворите же окно».
Розетта. Вы меня больше не любите, вы никогда меня не любили.
Я. Ну вот, еще того лучше: вы меня больше не любите и вы никогда меня не любили. Это уже полное противоречие. Как я могу больше не делать того, чего я и не делал никогда? Вот видишь, милая моя повелительница, ты сама не знаешь, что говоришь, и в голове у тебя гуляет ветер.
Розетта. Мне так хотелось, чтобы вы меня любили, что я сама помогала себе обмануться. Мы охотно верим в то, что нам желанно; но теперь мне ясно, что я обманулась. Вы и сами обманулись: влечение вы приняли за любовь, вожделение за страсть. Такое случается сплошь и рядом. Я на вас не сержусь: то, что вы не влюблены, зависело не от вас; мне следует обижаться на самое себя за то, что мне недостает обаяния. Мне следовало быть красивее, бойчее, кокетливее; я должна была приложить усилия, чтобы подняться до тебя, мой поэт, а не принижать тебя до себя; я опасалась потерять тебя в заоблачных высях и побоялась, как бы твой ум не похитил у тебя моего сердца. Я заточила тебя в моей любви и, предавшись тебе без остатка, понадеялась, что ты будешь мною хоть немного дорожить…
Я. Розетта, отодвинься немножко, твое бедро меня обжигает, ты горяча, как печка.
Розетта. Если я вам мешаю, я могу встать. Ах, ты каменное сердце, капли воды насквозь долбят гранит, а мои слезы не в силах тебя смягчить.
Я. Если вы будете так рыдать, наша постель того и гляди превратится в ванну. Да что ванна! – в океан! Розетта, вы умеете плавать?
Розетта. Злодей!
Я. Ну, вот я уж и злодей! Вы мне льстите, Розетта, я не заслужил такой чести. Увы, я добродушный обыватель и не совершил в жизни ни единого преступления. Я, может быть, сотворил глупость, когда влюбился в вас до безумия, вот и все. Неужели вы во что бы то ни стало хотите, чтобы я раскаялся в этом? Я вас любил и люблю так сильно, как только умею. С тех пор, как я сделался вашим любовником, я следую за вами, словно тень; я посвятил вам все свое время, все дни и ночи. Я не говорил вам никаких громких слов, потому что они нравятся мне только в книгах, но я тысячу раз давал вам доказательства моей нежности. Уж не буду говорить о самой неукоснительной верности: это само собой разумеется; наконец, я похудел почти на два фунта с тех пор, как заключил с вами любовный союз. Чего вам еще? Вот я у вас в постели, я был здесь вчера, буду завтра. Разве так обращаются с женщинами, которых не любят? Я делаю все, что ты хочешь; ты говоришь: пойдем – и я иду, говоришь: останемся! – и я остаюсь; сдается мне, что я самый безупречный поклонник на свете.
Розетта. Вот на это я и сетую: вы самый образцовый поклонник на свете.
Я. В чем же вы меня упрекаете?
Розетта. Ни в чем, но по мне, уж лучше бы вы давали поводы для жалоб.
Я. Какая странная ссора.
Розетта. Дело гораздо хуже. Вы меня не любите. Я ничего не могу с этим поделать, вы тоже. Да и что тут поделаешь? Я и в самом деле предпочла, чтобы мне пришлось простить вам какое-нибудь прегрешение. Я бы вас разбранила, вы бы с грехом пополам оправдались, и мы – помирились.
Я. И ты бы оказалась в выигрыше. Чем ужаснее было бы мое преступление, тем грандиознее мне пришлось бы измыслить способ, чтобы его загладить.