355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теофиль Готье » Мадемуазель де Мопен » Текст книги (страница 18)
Мадемуазель де Мопен
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:45

Текст книги "Мадемуазель де Мопен"


Автор книги: Теофиль Готье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

Розетта исполнила свою роль с печальной и ласкающей грацией, голос ее, горестный и смиренный, проникал прямо в душу; и когда Розалинда сказала ей: «Я полюбил бы вас, если бы мог», – ее глаза мгновенно наполнились слезами, и она с трудом сдержала их, потому что история Фебы – это ее история, точно так же, как история Орландо – моя, с тою только разницей, что для Орландо все кончается наилучшим образом, а Феба, обманутая в своей любви, вместо прелестного идеала, который хотела заключить в объятия, вынуждена идти замуж за Сильвия. Так устроена жизнь: что составляет счастье одного, непременно приносит несчастье другому. Для меня огромным счастьем будет, если Теодор окажется женщиной; для Розетты будет ужасным горем узнать, что он не мужчина, и отныне она обречена на ту же неосуществимость любви, что еще недавно томила меня.

В конце пьесы Розалинда расстается с курткой Ганимеда ради платья, свойственного ее полу; герцог признает ее своей дочерью, Орландо – возлюбленной; в своей шафранной ливрее и с подобающими случаю факелами прибывает бог Гименей. Заключаются три брачных союза. Орландо берет в жены Розалинду, Феба идет за Сильвия, а шут Оселок женится на простодушной Одри. Затем выходит Эпилог, прощается со всеми, и занавес падает…

Все это нас крайне заинтересовало и увлекло: в каком-то смысле это было словно пьеса в другой пьесе, невидимая и неведомая остальным зрителям драма, которую мы разыгрывали для самих себя и которая в словах-символах пересказывала всю нашу жизнь, выражая самые сокровенные наши желания. Если бы не странный рецепт Розалинды, я страдал бы от своего недуга еще сильнее, не имея даже отдаленной надежды на исцеление, и продолжал бы печально блудить по окольным тропам темного леса.

Однако я располагаю только внутренним убеждением, мне недостает доказательств, и я не в силах больше оставаться в состоянии неуверенности, мне совершенно необходимо поговорить с Теодором начистоту. Раз двадцать я приближался к нему с заготовленной заранее фразой, но не мог ее выговорить – не хватало духу; у меня немало возможностей поговорить с ним наедине в парке, или у меня в комнате, или у него, потому что мы с ним навещаем друг друга, но я упускаю подобные случаи, хотя каждый раз смертельно сожалею об этом и во мне закипает чудовищная злоба на самого себя. Открываю рот – но вместо того, что хотел сказать, невольно произношу совсем другие слова; вместо того, чтобы объясниться в любви, рассуждаю о дожде, вёдре и прочих глупостях. Между тем сезон кончается, и скоро все вернутся в город, благополучные возможности, которые открываются перед моими желаниями здесь, нигде уже больше не представятся: может быть, мы потеряем друг друга из виду, и воздушные потоки разнесут нас в разные стороны.

До чего же очаровательна и благотворна деревенская свобода! Деревья, пускай слегка облетевшие по осени, с такой готовностью спрячут под своей восхитительной сенью мечты о зарождающейся любви! Трудно устоять на лоне прекрасной природы! Птицы поют так томно, цветы благоухают так упоительно, подножия холмов поросли такой золотистой, такой шелковой травкой! Одиночество подсказывает вам тысячи сладострастных мыслей, которые развеялись бы в вихре света, разлетелись бы врассыпную, и два человека, что слышат биение своих сердец в тиши пустынных полей, инстинктивно тянутся друг к другу, словно и в самом деле кроме них уже не осталось людей на земле.

Нынче утром я гулял, погода стояла мягкая и сырая, на небе – ни одного лазурного просвета, но оно не было ни мрачным, ни грозным. От края до края его затопила жемчужно-серая краска двух-трех оттенков, гармонически переходивших один в другой, и по этому туманному фону медленно шли пушистые облака, похожие на большие клоки ваты; их подгоняло замиравшее дуновение ветерка, которого едва хватало на то, чтобы покачивать верхушки самых трепетных осин; хлопья тумана поднимались между крон высоких каштанов и издали метили течение реки. Стоило ветру дохнуть сильнее, и с веток срывалась россыпь дрожащих листьев, рдяных и побитых заморозками; они неслись передо мной по тропинке, подобно стайке боязливых воробьев; потом, когда ветерок замирал, они укладывались на земле несколькими шагами дальше: вот точная метафора для тех умов, которые кажутся нам птицами, свободно парящими на собственных крыльях, а в сущности, это всего-навсего листья, побитые утренним морозцем, игрушки на потеху малейшему ветерку, пролетающему мимо.

Даль настолько заволокло туманом, а горизонт – облачной бахромой, что невозможно было разглядеть истинную границу, где кончалась земля и начиналось небо. Переход от первого плана ко второму, от второго к третьему и расстояние между ними смутно угадывались только благодаря разнице в насыщенности серого цвета, в плотности дымки. Сквозь этот занавес ивы с их пепельными шевелюрами были похожи скорее на призраки деревьев, чем на сами деревья; изгибы холмов больше напоминали волнистое нагромождение туч, чем неровности земной тверди. Очертания предметов дрожали, и между ближним краем пейзажа и его туманными далями протянулось нечто серенькое, невыразимо тонкое, как полотно, похожее на паутину; в тех местах, которые оставались в тени, с особенной четкостью вырисовывалась светлая штриховка, так что переплетение нитей этого полотна можно было разглядеть невооруженным глазом; в местах более освещенных сеточка тумана оставалась незаметна и растворялась в рассеянном свете. В воздухе стоял какой-то морок, теплая сырость, ласковая муть, удивительно располагавшие к меланхолии.

На ходу я думал, что и для меня наступила осень, а лучезарное лето безвозвратно миновало; быть может, дерево души облетело еще сильнее, чем деревья в лесу; на самой верхней ветке насилу держался один-единственный листочек; он покачивался, дрожа, и печально глядел, как все его братья, один за другим, покидают его.

Останься на дереве, листок цвета надежды, вцепись в ветку всеми силами прожилок и волоконец, не позволяй свисту ветра тебя запугать, милый листочек! Ведь если ты меня покинешь, кто может отличить, мертвое я дерево или живое, и кто помешает дровосеку подрубить меня ударом топора и наделать вязанок хвороста из моих ветвей? Да и не время еще деревьям терять листву, и солнце может еще стряхнуть с себя пелену опутывающего его тумана.

Это зрелище умирающего лета произвело на меня глубокое впечатление. Я думал, что время идет быстро, и я могу умереть, так и не успев прижать к груди мой идеал.

Вернувшись домой, я принял решение. Коль скоро я не отваживаюсь заговорить, доверю свою судьбу листу бумаги. Наверное, смешно писать письмо человеку, живущему в одном доме с тобой, человеку, которого видишь каждый день, в любое время, но я не могу больше думать о том, смешно это или нет.

И все же, когда я запечатывал письмо, меня била дрожь, я то краснел, то бледнел. Потом, улучив момент, когда Теодор вышел, я положил письмо на самую середину его стола и убежал прочь в таком смятении, словно совершил гнуснейший поступок в своей жизни.

Глава двенадцатая

Я посулила тебе продолжение моих приключений, но воистину до того ленива писать, что, не люби я тебя, как зеницу ока, и не знай, что ты любопытнее Евы или Психеи, ни за что бы не уселась за стол перед большим листом девственно-белой бумаги, которую нужно сверху донизу испещрить черным, и перед чернильницей, которая глубже моря, причем каждую капельку в ней нужно превратить в мысль или, по крайней мере, в нечто на нее похожее, не поддаваясь внезапному побуждению вскочить на коня, отпустить поводья и отмахать добрых восемьдесят лье, которые нас разделяют, чтобы вслух сказать тебе все то, что сейчас я примусь изображать бисерными буковками, дабы самой не испугаться чудовищно длинной моей плутовской одиссеи.

Восемьдесят лье! Подумать только, что такое расстояние отделяет меня от той, которую я люблю больше всего на свете! Право, хочется разорвать письмо и велеть, чтобы мне седлали коня. Но об этом и думать нечего: в моем нынешнем платье мне нельзя приблизиться к тебе и вернуться к столь привычной жизни, которую мы вели с тобой, когда были маленькими девочками, простодушными и невинными; если когда-нибудь я вновь надену юбку, то лишь ради этого.

Помнится, я рассталась с тобой, уезжая с постоялого двора, где провела такую забавную ночь и где моя добродетель была уже готова потерпеть кораблекрушение, едва покинув порт. Мы пустились в путь все вместе, нам было в одну сторону. Попутчики мои немало восхищались красотой моего коня – конь у меня впрямь лучших кровей и отменно резвый – это возносило меня в их мнении по меньшей мере на пол-локтя и к моим достоинствам они тут же добавили все достоинства моего скакуна. Они только тревожились, кажется, что он для меня слишком горяч и боек. Я сказала им, что они могут успокоиться на сей счет, и, желая показать, что мне ничего не грозит, заставила коня проделать несколько курбетов, затем взяла довольно высокий барьер и перешла на галоп.

Молодые люди тщательно попытались за мной угнаться; отъехав довольно далеко, я повернула коня и во весь дух помчалась им навстречу; поравнявшись с ними, я резко осадила коня, и он встал как вкопанный, а это, как ты знаешь, или, может быть, не знаешь – вершина искусства верховой езды.

От уважения они мигом перешли к глубочайшему почтению. Они и не подозревали, что юный школяр, только что из университета, может быть столь превосходным наездником. Это их открытие пошло мне на пользу больше, чем если бы они обнаружили во мне все христианские добродетели; вместо того чтобы обращаться со мной как с молокососом, они заговорили со мной на равных, но уж больно предупредительно.

Расставшись со своим платьем, я не рассталась со своей гордыней; не будучи более женщиной, я хотела стать мужчиной с головы до пят, а не довольствоваться одной только мужской наружностью. Я решила добиться в верховой езде того успеха, на какой не могла бы рассчитывать как женщина. Особенно меня беспокоил вопрос, как стать смелой, ибо смелость и ловкость в телесных упражнениях – вот для мужчины самый лучший способ улучшить свою репутацию. Для женщин я, собственно, не так уж робка и свободна от дурацкого малодушия, присущего многим особам слабого пола: но от этого еще далеко до бесшабашной и яростной удали, которой хвалятся мужчины, а я намеревалась сделаться юным фанфароном, бахвалом, наподобие лощеных светских щеголей, чтобы занять достойное место в обществе и воспользоваться всеми преимуществами своей метаморфозы.

Не стану рассказывать тебе по обычаю путешественников, что в такой-то день проделала столько-то лье, что из того места перебралась в это, что жаркое, съеденное мною на постоялом дворе «Белый конь» или «Железный крест», было сырое или подгоревшее, вино прокисшее, а полог кровати, в которой я провела ночь, расшит фигурами или цветами; это весьма важные детали и недурно бы сохранить их для потомства, но на сей раз придется обойтись без них, а ты примиришься с тем, что не узнаешь, из скольких блюд состоял мой обед и хорошо ли, дурно ли я спала во время моих странствий. Не стану также описывать тебе различные ландшафты, созревавшие нивы, леса, всевозможные всходы и холмы с раскинувшимися на них деревушками, чередой проходившие перед моим взором; возьми немного земли, посади в нее несколько деревьев и несколько ростков травы, намалюй позади всего этого кусок неба, либо серенький, либо голубой, и получишь вполне сносное представление о движущемся фоне, на котором вырисовывался наш караван. Прости уж меня, что в первом письме я не удержалась от некоторых подробностей такого рода, больше я к ним не прибегну: ведь прежде я никогда не уезжала из дому, и все, что я увидела, представлялось мне чрезвычайно важным.

Один из кавалеров, тот, с кем я делила ложе и кого готова была дернуть за рукав в ту достопамятную ночь, все терзания которой я тебе подробно описала, проникся ко мне возвышенной дружбой и все время ехал рядом.

Если не считать того, что я не взяла бы его в любовники, даже если бы он преподнес мне самую прекрасную корону в мире, в остальном же он был мне скорее приятен; образованный, не лишенный ни остроумия, ни добродушия, он лишь о женщинах рассуждал в ироническом и презрительном тоне, и за это я с удовольствием выцарапала бы ему глаза, тем более что, без преувеличений, в его словах было много жестокой правды, и мужской наряд обязывал меня с этим соглашаться.

Он вновь и вновь с такой настойчивостью уговаривал меня навестить вместе его сестру, у которой истекал срок вдовьего траура и которая жила теперь с теткой в старинном замке, что я не могла ему отказать. Для приличия я немного поупиралась, но на самом деле мне было совершенно безразлично, туда ехать или сюда; своей цели я могла достичь любым способом; и когда он сказал мне, что я не на шутку его огорчу, если не уделю ему по меньшей мере недели две, я ответила, что с удовольствием поеду и дело с концом.

На развилке дорог мой спутник показал мне на правое ответвление этого ландшафтного игрека и сказал:

– Нам сюда.

Остальные пожали нам руки и поехали другой дорогой.

Спустя несколько часов мы прибыли в место нашего назначения.

Парк отделялся от большой дороги довольно широким рвом, который вместо воды был полон густой и обильной растительностью; ров был облицован тесаным камнем, а по углам щетинились огромные железные артишоки и репейники, – казалось, они, подобно настоящим растениям, выросли в расселинах каменной кладки; через этот сухопутный канал был переброшен одноарочный мостик, по которому можно было проникнуть за ограду.

Прежде всего перед вами открывалась аллея могучих вязов, смыкавшихся в вышине наподобие арок свода и подстриженных на старинный манер; следуя по этой аллее, вы попадали на круглую площадку, к которой сходились несколько дорог.

Деревья тут выглядели не просто старыми, а скорее старосветскими: они словно были в париках и присыпаны белой пудрой; им оставили только по небольшому пучку зелени на самой макушке; все прочее было тщательно сострижено, так что эти деревья можно было принять за великанские султаны из перьев, воткнутые в землю на равном расстоянии один от другого.

Миновав круглую площадку, поросшую ровно подстриженной нежной травкой, нужно было еще проехать под странным сооружением из листвы, украшенным цилиндрами, пирамидами и шероховатыми колоннами, причем все это было вырезано при помощи усердных ножниц из густых зарослей букса. Сквозь просветы в зелени справа и слева мелькали то полуразрушенный изысканный замок, то изъеденные мхом ступени иссякнувшего каскада, то ваза, или статуя нимфы, или пастушка с отбитым носом и пальцами, на плечах и голове у которой приютилась стайка голубей.

Перед замком простирался сад, разбитый на французский манер; клумбы были очерчены с безупречной симметрией при помощи падуба и букса; все вместе напоминало скорее не сад, а ковер: пышные цветы в бальных туалетах, с величественной осанкой и безмятежными лицами, точь-в-точь герцогини, собирающиеся пройтись в менуэте, приветствовали вас легким кивком головы. Другие, явно менее воспитанные, застыли прямо и неподвижно, наподобие сановных вдов, не участвующих в танцах. Кусты всех мыслимых форм, исключая лишь ту, что присуща им от природы – круглые, кубические, заостренные, треугольные или похожие на серые барабаны, – казалось, маршировали вереницей вдоль главной аллеи и за руку подводили вас к первым ступеням крыльца.

Несколько башенок, заблудившихся среди более новых построек, выступали поверх здания на всю высоту своих черепичных кровель, остроконечных и похожих на гасильники свечей, и железные их флюгера в форме ласточкиных хвостов свидетельствовали о весьма почтенной давности сооружения. Все окна центрального павильона выходили на один общий балкон, украшенный железной балюстрадой необыкновенно искусной работы и весьма нарядный, остальные же были обрамлены каменными резными наличниками с орнаментом из вензелей и бантов.

Прибежали не то четыре, не то пять огромных псов и зашлись в лае, выделывая в воздухе фантастические прыжки. Они скакали вокруг лошадей, бросаясь им прямо в морды; особенным ликованием встретили они лошадь моего товарища, которую, надо думать, частенько навещают на конюшне и сопровождают во время прогулок.

Наконец-то на весь этот шум вышел какой-то слуга, смахивавший отчасти на землепашца, отчасти на конюха; он схватил наших скакунов под уздцы и увел. Я еще не заметила ни одной живой души, если не считать маленькой крестьяночки, дикой и боязливой, как лань: при виде нас она бросилась наутек и юркнула в какую-то ямку за стеной конопли, хотя мы наперебой подзывали ее и лезли из кожи вон, чтобы ее успокоить.

В окнах никого не было видно; казалось, замок необитаем или, на худой конец, в нем живут только привидения, ибо наружу не просачивалось ни единого звука.

Бряцая шпорами – потому что ноги у нас слегка затекли, – мы стали подниматься по ступеням крыльца, как вдруг из дома донесся шум отворяемых и затворяемых дверей, словно кто-то спешил нам навстречу.

И впрямь, наверху лестницы показалась молодая женщина; одним прыжком она проделала пространство, отделявшее ее от моего спутника, и бросилась ему на шею. Он с большой нежностью расцеловал ее, обнял за талию и, почти подняв в воздух, увлек на лестничную площадку.

– Знаете ли вы, мой милый Алкивиад, что для брата вы чересчур любезны и галантны?.. Согласитесь, сударь, что с моей стороны будет не совсем напрасной предосторожностью предупредить вас, что он мой брат, поскольку манеры у него и впрямь ничуть не братские? – промолвила, обернувшись ко мне, юная красавица.

Я отвечала, что воистину нетрудно впасть в подобное заблуждение, что быть ее братом, пожалуй, несладко, ибо в силу этого обстоятельства ему приходится исключить себя из категории ее обожателей, и будь я на ее месте, я чувствовал бы себя в одно и то же время и самым несчастным и самым счастливым кавалером на свете. Эти слова вызвали у нее ласковую улыбку.

Беседуя в таком духе, мы вошли в залу нижнего этажа, стены которого были отделаны фламандскими ткаными обоями старинной выделки. На них были изображены огромные деревья с острыми листьями, служившие приютом рою фантастических птиц; поблекшие от времени краски являли взору причудливые сочетания оттенков: небо зеленое, деревья великолепного синего цвета с желтыми бликами, а тени в складках на одеяниях персонажей подчас совсем другого цвета, чем сами одеяния; тела выглядели как деревянные, и нимфы, разгуливавшие под линялой лесной сенью, напоминали распеленутые мумии, вот только пурпурные губы, сохранившие свой первоначальный цвет, улыбались живой улыбкой. На переднем плане топорщились высокие растения небывалого зеленого оттенка, усеянные огромными пестрыми цветами, чьи пестики напоминали собой павлиньи хохолки. В черной сонной воде, исчерченной потускневшими серебряными нитями, торчали, стоя на одной тоненькой лапке, похожие на философов серьезные задумчивые цапли: головы их были втянуты в плечи, а длинные клювы покоились на выпуклых жабо; сквозь просветы среди листвы виднелись вдали маленькие замки с башенками, похожими на перечницы, с балконами, полными прекрасных дам в пышных уборах, следящих за шествующими мимо процессиями или мчащимися охотниками.

Причудливые очертания скал, с которых низвергались потоки белой шерсти, сливались на горизонте с пухлыми облаками.

Более всего меня поразила одна охотница, выстрелившая в птицу. Ее разжатые пальцы только что отпустили тетиву, и стрела полетела; но это место пришлось на угол; стрела угодила на другую стену и летела совсем в другую сторону, а птица на своих недвижных крыльях мчалась прочь и, казалось, хотела перепорхнуть на соседнюю ветку.

Эта оперенная стрела с золотым наконечником, вечно летящая по воздуху и никогда не достигающая цели, производила донельзя странное впечатление; она была словно печальный и мучительный символ судьбы человеческой, и чем дольше я на нее глядела, тем глубже постигала ее таинственный и зловещий смысл. Вот она, охотница: стоит, выставив вперед полусогнутую ногу, глаза с шелковыми зрачками широко распахнуты и потеряли из виду стрелу, отклонившуюся от своего пути; тревожный взгляд словно ищет яркого фламинго, которого она хотела подстрелить, ожидая, что он вот-вот упадет к ее ногам, пронзенный насквозь. Возможно, это грех моей фантазии, но, по-моему, лицо ее было проникнуто такой же томностью и таким отчаянием, как лицо поэта, который умирает, так и не написав шедевра, что должен был прославить его, и предсмертный хрип безжалостно душит несчастного в тот миг, когда он пытается диктовать.

Я толкую тебе об этих обоях долго, и, пожалуй, дольше, чем следовало бы; но меня всегда, на удивление сильно, занимал этот фантастический мир, созданный старинными ткачами.

Я страстно люблю эту воображаемую растительность, травы и цветы, которых нет в природе, леса с неведомыми деревьями, где бродят единороги, козероги и белоснежные олени с золотым распятием между ветвистых рогов, преследуемые обычно рыжебородыми охотниками в сарацинском платье.

В детстве я никогда не входила без содрогания в комнату с ткаными обоями и всякий раз едва осмеливалась шелохнуться.

Все эти фигуры, словно стоящие вдоль стен, фигуры, которым шевеление ткани и игра света словно сообщают какую-то волшебную жизнь, казались мне соглядатаями, наблюдавшими за моими поступками, чтобы потом в свое время обо всем доложить, и в их присутствии я ни за что не съела бы яблоко или пирожное, взятое без спросу. Сколько всего могли бы рассказать эти исполненные важности существа, если бы могли разжать свои алые шелковые уста и если бы звуки могли проникать в раковины их вышитых ушей! Скольких убийств, предательств, низких прелюбодеяний и всевозможных злодейств были они безмолвными свидетелями!..

Но оставим обои и вернемся к нашей истории.

– Алкивиад, я пойду и сообщу бабушке о вашем приезде.

– Ну, это не столь спешно, сестрица, давайте сперва присядем и немного побеседуем. Позвольте представить вам кавалера, его имя Теодор де Серанн, и он погостит здесь некоторое время. Нет необходимости просить вас, чтобы вы приняли его получше: его наружность достаточно его рекомендует. (Я передаю его слова; не упрекай меня, кстати и некстати, в бахвальстве.)

Красавица слегка кивнула головой, словно в знак согласия, и мы заговорили о другом.

Во время беседы я присмотрелась к ней пристальней и внимательней, чем поначалу.

Ей минуло, должно быть, года двадцать три или двадцать четыре, и траур был ей как нельзя более к лицу; по правде сказать, она не выглядела ни очень уж угрюмой, ни чересчур удрученной, и едва ли она съела бы прах своего Мавсола, размешав его в супе на манер ревеня. Не знаю, много ли слез пролила она по своему усопшему супругу; если даже много, то во всяком случае это было совсем незаметно, и хорошенький батистовый платочек, который она сжимала в руке, был совершенно сух.

Глаза у нее не покраснели, а напротив этого, были отменно ясны и блестящи, и напрасно было бы искать на ее щечках следы слез: там можно было обнаружить лишь две крохотные ямочки, говорившие о привычке постоянно улыбаться; кроме того, надо отметить, что зубки ее можно было увидеть куда чаще, чем это обычно бывает у вдов, и в таком зрелище не было совершенно ничего неприятного, потому что зубки были мелкие и ровные. Прежде всего я прониклась к ней уважением за то, что она не считала себя обязанной, коль скоро у нее умер какой-то там муж, ходить с опухшими глазами и фиолетовым носом; кстати, я отдала ей должное и за то, что она не корчит горестной гримаски и разговаривает присущим ей от природы звонким сердечным голоском, не растягивая слов и не прерывая фраз добродетельными вздохами.

Во всем этом мне виделся отменный вкус: я признала в ней прежде всего умную женщину – да она и впрямь умница.

Она была хорошо сложена, руки и ноги как раз такие, как надо; свой черный наряд она носила со всем мыслимым кокетством и так весело, что унылый цвет платья совершенно не бросался в глаза: она могла бы поехать на бал в этом туалете, и никто бы не усмотрел в этом ничего странного. Если когда-нибудь я выйду замуж и овдовею, попрошу у нее выкройку этого платья: оно сидит на ней божественно.

Немного поболтав, мы пошли к старой тетке.

Мы застали ее сидящей в большом кресле с отлогою спинкой, под ногами скамеечка, а рядом – старая обрюзглая собачка с гноящимися глазами, которая при нашем приходе подняла черную мордочку и встретила нас весьма недружелюбным рычанием.

На старух я всегда смотрела с ужасом. Моя мать умерла совсем молодой; наверное, если бы она медленно старилась у меня на глазах и облик ее менялся постепенно и незаметно, я бы преспокойно привыкла к этому. В детстве меня окружали только юные радостные лица, и я сохранила непреодолимую антипатию к старым людям. Поэтому я содрогнулась, когда молодая красавица коснулась своими невинными карминовыми губками желтого лба вдовствующей аристократки. Я бы ни за что так не смогла. Знаю, я тоже стану такой, когда мне стукнет шестьдесят, – но все равно не могу с этим примириться и молю Бога, чтобы дал мне умереть молодой, как моя матушка.

Между тем эта старуха сохранила знаки былой красоты, простоту и величественность черт, которая уберегла ее от уродства, напоминающего о печеном яблоке и настигающего женщин, никогда не отличавшихся красотой или хотя бы свежестью; уголки ее глаз переходили в гусиные лапки морщин, а веки были тяжелые и дряблые, но в самих глазах еще поблескивали искры прежнего огня, и видно было, что в эпоху предыдущего царствования они способны были метать молнии ослепительной страсти. Ее тонкий худой нос, несколько крючковатый, как клюв хищной птицы, придавал профилю какую-то задумчивую величавость, умерявшую кротость усмешки, застывшей на губе австрийского рисунка, подкрашенной кармином по моде минувшего столетия.

Одеяние на ней было старинное, но вовсе не смешное и весьма ей к лицу: на голове у нее был простой белый чепец, отделанный скромным кружевом; длинные исхудалые руки, в прежние времена, должно быть, безукоризненно прекрасные, прятались в чересчур просторных митенках; платье цвета палой листвы, затканное узором из листьев более темного оттенка, черная накидка да фартук из переливчатого шелка – вот и весь ее наряд.

Старым дамам всегда именно так и следует одеваться, уважая близкую смерть и не приукрашивая себя перьями, цветочными гирляндами, лентами нежных расцветок и множеством побрякушек, которые к лицу только ранней молодости. Как бы ни заигрывали они с жизнью, жизнь их отвергает; они остаются при своих, подобно престарелым потаскушкам, которые напрасно штукатурят себе лица белилами и румянами; пьяные погонщики мулов пинками сгоняют их на обочины.

Старая дама приняла нас с тою непринужденностью и утонченной любезностью, которые присущи всем состоявшим при прежнем дворе и секрет которых с каждым днем утрачивается заодно со столькими другими прелестными секретами; она заговорила с нами надтреснутым и дрожащим, но все еще нежным голосом.

Судя по всему, я ей весьма приглянулась; она то и дело пристально вглядывалась в меня с растроганным видом. В уголке ее глаза скопилась слеза и медленно стекала по глубокой морщине, задержалась в ней и высохла. Старая дама попросила ее извинить и объяснила, что я очень напоминаю ее сына, который был убит на войне.

По причине этого сходства, истинного или мнимого, славная женщина все время, что я гостила в замке, относилась ко мне с необыкновенной добротой и совершенно по-матерински. Я радовалась этому куда больше, чем сама ожидала: вообще говоря, наибольшее удовольствие пожилые люди могут мне доставить своим молчанием, а также тем, что уйдут при моем появлении.

Не стану пересказывать тебе в подробностях, день за днем, все, что я делала в Р***. Если самое начало я изобразила как могла подробнее и старательно запечатлела для тебя две-три картинки, изображающие людей или места, то лишь потому, что здесь со мной произошли весьма странные, хотя и вполне естественные события, которые мне следовало предвидеть, переодеваясь в мужское платье.

Свойственное мне от природы легкомыслие толкнуло меня на неосторожность, в коей я жестоко раскаиваюсь, ибо она внесла в добрую и прекрасную душу смятение, которое я не в силах успокоить, не признавшись, кто я такая, и не погубив своего доброго имени.

Желая безупречно справиться с ролью мужчины и немного развлечься, я не нашла ничего лучше, чем приволокнуться за сестрой моего приятеля. Мне казалось весьма забавно бросаться на четвереньки, едва она роняла перчатку, и возвращать ее владелице с нижайшими поклонами, склоняться над спинкой ее кресла с очаровательными томными ужимками и по секрету нашептывать ей на ушко тысячу и один донельзя галантный комплимент. Едва ей хотелось перейти из комнаты в комнату, я великодушно предлагала ей руку; если она садилась на коня, я держала ей стремя, а на прогулке всегда оказывалась рядом с ней; вечерами я читала ей вслух и пела с ней дуэты, словом, со всей скрупулезной точностью исполняла повинности постоянного кавалера.

Я пустила в ход все взгляды и жесты, какие подсмотрела у влюбленных, и это до того меня забавляло, что я хохотала, как безумная, – да я ведь и есть безумная! – когда наконец оказывалась одна у себя в комнате и вспоминала обо всех дерзостях, которые отпускала с самым что ни на есть серьезным видом.

Алкивиад и старая маркиза, казалось, приветствовали наше сближение и частенько оставляли нас наедине. Подчас я сожалела, что на самом деле я не мужчина и не могу лучше воспользоваться положением; будь я мужчиной, оно зависело бы только от меня, ибо наша очаровательная вдовушка, судя по всему, совершенно забыла усопшего, а если и помнила о нем, то с удовольствием бы изменила его памяти.

Затеяв эту игру, я уже не могла пойти на попятный, не погрешив против учтивости, к тому же, отступать с орудиями и обозом весьма трудно; с другой стороны, не могла я и переходить определенные границы; я надеялась как-нибудь дотянуть до конца месяца, который обещала провести в Р***, и удалиться, уверяя, что приеду еще, но, разумеется, не собираясь исполнить это обещание. Я полагала, что после моего отъезда красотка утешится и, не видя меня более, вскоре обо мне позабудет.

Но играючи я пробудила нешуточную страсть, и дело обернулось по-другому; да послужит это лишним напоминанием об издавна известной истине: никогда не следует шутить ни с огнем, ни с любовью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю