Текст книги "Мадемуазель де Мопен"
Автор книги: Теофиль Готье
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
Розетта не знала любви, пока не увидела меня. Совсем юной девушкой она вышла замуж за человека много старше себя и могла питать к нему лишь дочернюю привязанность; разумеется, за ней ухаживали, но любовника у нее никогда не было, как ни странно это может показаться: не то любезники, окружавшие ее вниманием, были никудышными соблазнителями, не то, скорее всего, ее час еще не пришел. Чванные поместные дворяне и мелкопоместные дворянчики, вечно толковавшие о попойках и собачьих сворках, о кабанах-подсвинках и глазных отростках на оленьих рогах, о травле и ветвисторогих оленях и пересыпавшие все это шарадами из альманахов и заплесневелыми от старости мадригалами, разумеется, не могли прийтись ей по сердцу, и ее добродетели не надобно было совершать никаких особенных усилий, чтобы устоять перед этими людьми. К тому же веселый и жизнерадостный нрав служил ей достаточной защитой против любви, этой дряблой страсти, имеющей такую власть над мечтателями и меланхоликами; ее старый Тифон, должно быть, внушил ей весьма посредственное мнение о плотских радостях, и едва ли она испытывала сильное искушение приобрести новый опыт по этой части; она наслаждалась тихими радостями столь раннего вдовства и сознанием своей красоты, которой должно было ей хватить еще на многие годы.
Но с моим приездом все переменилось. Сперва мне казалось, что если бы я держалась в тесных границах неукоснительной и холодной вежливости, она бы не обратила на меня особого внимания; но на самом деле в дальнейшем мне пришлось убедиться, что моя холодность ничего не изменила бы, и предположение мое, при всей его скромности, было совершенно безосновательно. Увы! Ничто не может отвратить роковой склонности и никто не в силах избежать благотворного или пагубного влияния своей звезды.
Розетте выпала участь любить единожды в жизни, притом любить безнадежно; этому положено было сбыться, и это сбылось.
Меня полюбили, Грациоза! И это было так сладко, хоть любившая меня была женщиной, а в любви столь извращенной всегда есть нечто тягостное, чего не бывает в любви другого рода – и все же как это сладко! Просыпаться ночью и, приподнявшись с подушек, говорить себе: «Кто-то думает и мечтает обо мне, моя жизнь кому-то интересна, от моего взгляда или движения губ зависят радость или грусть другого человека; словцо, которое я обронила наугад, бережно подхватят и будут часами толковать и так и сяк; я – полюс, к которому стремится беспокойный магнит; мои глаза – небо, а губы – рай, но рай более вожделенный, чем осязаемый; умри я – теплый ливень слез оросит мой прах, и на могиле моей будет цветов больше, чем в свадебной корзине с подарками; ежели мне будет грозить опасность, найдется человек, который бросится между острием шпаги и моей грудью; этот человек пожертвует собой ради меня! Это прекрасно, и не знаю, чего еще можно желать на свете».
Такие мысли доставляли мне удовольствие, которым я себя попрекала, ибо за все это мне нечем было отплатить: я оказалась в положении бедняка, принимающего подарки от богатого и щедрого друга без надежды когда-нибудь воздать ему тем же. То, что меня так любят, приводило меня в восторг, и временами я со странным удовольствием отдавалась этому чувству. Поскольку все называли меня «сударь» и обращались со мной, как с мужчиной, я безотчетно забывала, что я женщина; платье, которое я носила, представлялось мне моим обычным нарядом, и я не помнила, что прежде одевалась по-другому; я уже не думала, что на самом-то деле я просто-напросто юная сумасбродка, сменившая иглу на шпагу и юбку на штаны.
Многие мужчины куда больше, чем я, заслуживают того, чтобы считаться женщинами. Во мне женского только грудь, да легкая округлость фигуры, да руки поизящнее мужских; юбка более пристала моим бедрам, нежели моему уму. Душа нередко бывает другого пола, чем тело, и это противоречие неизбежно порождает огромную путаницу. А, например, не приди я к сумасбродному на первый взгляд, но по сути весьма разумному решению отказаться от одежды, свойственной полу, к коему принадлежу лишь телесно и по воле случая, чувствовала бы себя глубоко несчастной: я люблю лошадей, фехтование, все упражнения, требующие большой силы, обожаю карабкаться и бегать повсюду, как мальчишка; мне скучно сидеть, составив вместе ноги, а локти прижав к телу, потуплять глаза, говорить тоненьким мелодичным и медовым голоском и по десять миллионов раз продевать обрывок шерстяной нитки в дырочки канвы; меньше всего на свете я люблю слушаться других, а слово, которое чаще других приходит мне на язык, звучит так: «Хочу!» Под моим гладким лбом и шелковистыми волосами бродят энергичные мужские мысли; все изящные пустяки, главным образом прельщающие женщин, всегда волновали меня весьма умеренно, и подобно Ахиллу, ряженному девушкой, я охотно отложила бы зеркальце ради шпаги. Единственное, что мне нравится в женщинах – это их красота; несмотря на все сопряженные с ней неудобства, я не желала бы отказаться от своей внешней формы, как мало ни подходит она к облеченному ею духу.
В такой интриге есть нечто новое и дразнящее, и я забавлялась бы ею вовсю, если бы бедняжка Розетта не приняла ее настолько всерьез. Она полюбила меня с восхитительной истовостью и простосердечием, всеми силами своей прекрасной, доброй души, тою любовью, какая недоступна мужчинам и о какой они не могут составить себе даже отдаленное понятие, любовью деликатной и пылкой, именно так, как мне хотелось бы, чтобы меня любили, и как я полюбила бы сама, если бы наяву повстречала свою мечту. Какое прекрасное сокровище утеряно, какой чистый, прозрачный жемчуг пропал, и уже никогда ныряльщики не отыщут его в ларце моря! Какое сладчайшее дыхание, какие нежные вздохи растаяли в воздухе, а ведь их могли выпить чистые влюбленные уста!
Эта любовь могла одарить великим счастьем какого-нибудь юношу! Сколько их, незадачливых, красивых, прелестных, одаренных, полных чувства и ума, тщетно на коленях взывали к бесчувственным угрюмым идолам! Сколько нежных и добрых душ с отчаянием ринулись в объятия куртизанок или угасли в тишине, как лампады в гробницах, а ведь искренняя любовь могла спасти их от распутства и смерти!
Как причудливы людские судьбы! И как глумлив и насмешлив случай!
Мне досталось то, о чем пламенно мечтало столько людей, а я не желаю этого и не могу желать. Вздорной девице взбрело на ум пуститься в странствия, переодевшись мужчиной, чтобы немного разобраться в том, как вести себя по отношению к будущим любовникам; она спит на постоялом дворе с достойным братом, который за руку приводит ее к своей сестре, и та, недолго думая, влюбляется в гостью, как кошка, как горлица и прочие самые привязчивые и томные существа на земле. Яснее ясного, что, будь я молодым человеком, который мог бы воспользоваться случаем, все обернулось бы совсем по-другому, и дама, чего доброго, прониклась бы ко мне отвращением. Судьба обожает посылать туфли тем, у кого вместо ноги деревяшка, и перчатки тем, у кого нет рук; наследство, которое позволило бы вам жить припеваючи, обычно достается вам в день вашей смерти.
Время от времени – не так часто, как ей бы того хотелось – я навещала Розетту у нее в алькове; обычно она принимала лишь после того, как встанет с постели, однако для меня делалось исключение. Ради меня охотно сделали бы еще множество других исключений, если бы я захотела; но как говорится, самая прекрасная девушка не может дать больше того, что у нее есть, а то, что было у меня, едва ли пригодилось бы Розетте.
Она протягивала мне крохотную ручку для поцелуя; признаюсь, что целовала ее не без удовольствия: ручка эта весьма нежная, очень белая, восхитительно надушенная и слегка умягченная чуть заметной испариной: я чувствовала, как она дрожит, соприкасаясь с моими губами, которые я с умыслом не отнимала как можно дольше. Тогда Розетта приходила в смятение и с умоляющим видом обращала ко мне свои удлиненные глаза, отуманенные истомой и блестящие влажным и прозрачным светом, потом она роняла на подушку свою хорошенькую головку, которая прежде была приподнята мне навстречу. Я видела, как вздымается под одеялом ее беспокойная грудь, как Розетта порывисто ворочается в постели. Наверняка, будь на моем месте тот, кто способен дерзнуть, он дерзнул бы на многое, и можно не сомневаться, что ему были бы признательны за его отвагу и не осуждали бы за то, что он пропустил, не читая, несколько глав в романе.
Так проводила я с ней часок-другой, не выпуская руки, лежавшей поверх одеяла; мы вели нескончаемые очаровательные беседы; Розетта, вся поглощенная любовью, была, однако, настолько уверена в успехе, что свобода и жизнерадостность суждений почти ей не изменяла. Лишь иногда страсть набрасывала на ее веселость прозрачную пелену сладостной меланхолии, сообщавшую красавице еще больше пикантности.
И впрямь, где это видано, чтобы юный дебютант, каким я притворялась, не счел себя на верху блаженства от выпавшей ему подобной удачи и не воспользовался ею как нельзя лучше! Розетта, в самом деле, была не из тех дам, с которыми можно обойтись чересчур жестоко, и не зная толком, чего от меня ждать, она уповала уж если не на мою любовь, то, во всяком случае, на свои чары и на мою молодость.
Однако дело начинало несколько затягиваться и выходить за отведенные ему сроки, и она забеспокоилась: льстивые речи и пылкие уверения, к которым я прибегала все чаще, едва ли могли вернуть ей прежнюю безмятежность. Ее удивляли во мне две вещи, и она подмечала в моем поведении противоречия, коих не могла истолковать: на словах я была горяча, а в поступках – холодна.
Тебе ли не знать лучше всех, милая Грациоза, что дружба моя обладает всеми признаками страсти: она бывает стремительной, пылкой, слепой, с любовью ее роднит даже ревность, а к Розетте я питаю почти такую же дружбу, как к тебе. Воистину ей легко было ошибиться в природе моего чувства. Заблуждение Розетты было тем глубже, что мой наряд не позволял ей заподозрить ничего другого.
Поскольку я еще не любила ни одного мужчину, избыток моей нежности словно изливался в дружбе с девушками и молодыми женщинами; в дружбу я вкладывала то упоение и экзальтацию, с какими делаю все в жизни, ибо умеренность мне чужда во всем, а в особенности в сердечных делах. Для меня в мире есть только два сорта людей: те, кого я обожаю, и те, кого ненавижу; прочие для меня все равно что не существуют, и я спокойно направлю прямо на них своего коня; в моем сознании они не отличаются от булыжников мостовой и от каменных тумб.
Я по натуре общительна и очень ласкова. Иной раз, забывая, как могли быть истолкованы подобные жесты, я, прогуливаясь вдвоем с Розеттой, обнимала ее за талию, как обнимала тебя, когда мы гуляли с тобой вместе по пустынной аллее в глубине дядиного сада; или, склонясь к спинке ее кресла, пока она вышивала, я перебирала в пальцах нежные золотистые завитки на ее полной округлой шейке, или тыльной стороной ладони приглаживала ее прекрасные волосы, собранные гребнем, полируя их до блеска, или позволяла себе иные ласковые ухищрения, к которым, как тебе известно, привыкла в обращении с моими милыми подругами.
Она и мысли не допускала о том, чтобы приписать все это обычной дружбе. В общепринятом понимании дружба не простирается так далеко; но видя, что дальше я не иду, она в душе удивлялась и не знала, что и думать; наконец она остановилась на мысли, что все это – следствие моей великой робости, которая происходит от крайней моей молодости и неискушенности в любовных делах, а потому следует ободрить меня всевозможными поощрениями и милостями.
В согласии с этим решением она позаботилась о том, чтобы как можно чаще подстраивать случаи побыть со мной вдвоем в местах, уединенных и недосягаемых для шума и вторжения извне, где я чувствовала бы себя более уверенно; она то и дело увлекала меня на прогулки в лес, чтобы поглядеть, не обернутся ли в ее пользу мечтательная нега и любовные упования, которые навевает чувствительным душам густая и благосклонная лесная осень.
Однажды, долго блуждая со мной по весьма живописному парку, простиравшемуся позади замка и знакомому мне лишь в той его части, что прилегала к строениям, она по малой тропке, прихотливо извивавшейся и окаймленной кустами бузины и орешника, увлекла меня к сельской хижине, похожей на избушку угольщика, построенной как сруб, с камышовой крышей и дверью, топорно сработанной из пяти-шести едва оструганных кусков дерева, зазоры между которыми были законопачены мхом и травой; совсем рядом, между позеленевшими корнями огромных ясеней с серебристой корой, тут и там усеянной черными бляшками, вовсю бил ключ, несколькими шагами дальше низвергавшийся по двум мраморным уступам в водоем, весь заросший полевым кардамоном ярко-зеленого, прямо-таки изумрудного цвета. В местах, свободных от растительности, проглядывал тонкий и белый, как снег, песок; вода была хрустальной прозрачности и холодна, как лед; выбившись прямо из-под земли, недосягаемая для малейшего солнечного луча под непроницаемой сенью ветвей, она не успевала ни согреться, ни замутиться. Я люблю воду из таких родников, несмотря на ее жесткость, и увидав эту влагу, такую прозрачную, почувствовала неодолимое желание утолить ею жажду; я наклонилась и несколько раз кряду зачерпнула ее рукой, поскольку никакого другого сосуда у меня не было.
Розетта дала понять, что также не прочь попить этой воды, и попросила меня принести ей несколько капель, поскольку ей боязно было, сказала она, наклоняться так низко. Я сложила руки ковшиком и погрузила в источник, а затем поднесла их, как чашку, к губам Розетты и держала, пока она не выпила всю воду, что заняло совсем немного времени, ибо воды было чуть-чуть и она по капле просачивалась у меня сквозь пальцы, как ни старалась я сжать их покрепче; зрелище было очень милое; оставалось пожалеть, что поблизости не оказалось скульптора, который бы тут же потянулся за карандашом.
Когда вода была уже почти выпита, Розетта, приникшая губами к моей руке, не удержалась и поцеловала ее, однако же так осторожно, чтобы я могла подумать, будто она просто стремится подобрать последние капельки, собравшиеся на дне моей ладони; но я не поддалась обману, да и очаровательный румянец, которым вспыхнуло ее лицо, выдавал ее с головой.
Она подхватила меня под руку, и мы направились в сторону хижины. Красавица шла так близко ко мне, как только могла, и в разговоре прижималась ко мне так, что ее грудь полностью легла на мой рукав, – движение чрезвычайно искусное и способное смутить кого угодно, кроме меня; я прекрасно чувствовала твердую и чистую линию этой груди, ее нежное тепло; я даже сумела подметить ее убыстрившееся трепетание, притворное ли, естественное ли, но в любом случае лестное и притягательное для меня.
Так мы подошли к двери хижины, и я распахнула ее ударом ноги; я никак не была готова к зрелищу, открывшемуся моим глазам. Я думала, что пол хижины покрыт тростниковой циновкой, а мебель представляет собой несколько скамей, на которых можно отдохнуть; ничуть не бывало.
Это оказался будуар, обставленный со всею мыслимою элегантностью. Медальоны над дверьми и зеркалами изображали наиболее галантные сцены из Овидиевых «Метаморфоз», запечатленные в светло-лиловой гризайли: Салмакиду и Гермафродита, Венеру и Адониса, Аполлона и Дафну и других мифологических любовников; простенки между окнами были украшены затейливо вырезанными розочками и крошечными маргаритками, у которых для пущей утонченности были вызолочены только сердцевинки, а лепестки покрыты серебром; Вся мебель была отделана серебряной каймой; та же кайма оттеняла обои нежнейшего цвета, какой только можно сыскать, и способного наилучшим образом подчеркнуть белизну и свежесть кожи; на камине, консолях, этажерках теснилось великое множество диковинных безделушек, а по комнате в изобилии расставлены кушетки, лонгшезы и диваны, с очевидностью свидетельствовавшие, что это убежище назначено не для аскетического времяпрепровождения и умерщвлением плоти здесь никто не занимается.
Прекрасные часы причудливой формы на богато инкрустированном постаменте располагались напротив большого венецианского зеркала и отражались в нем, рождая удивительные блики и игру лучей. Впрочем, часы эти стояли, словно здесь, где следовало забыть о течении времени, было излишне отмечать его бег.
Я сказала Розетте, что эта утонченная роскошь мне нравится, что, по-моему, великолепная изысканность, скрываемая в столь скромных стенах, свидетельствует об отменном вкусе и что мне всегда по душе женщина, одетая в вышитую нижнюю юбку и в сорочку, отделанную мехельнским кружевом, но в платье из простого полотна; это означает деликатную заботу о возлюбленном, который у нее есть или может появиться, и забота эта заслуживает величайшей благодарности; что и говорить, достойнее прятать бриллиант в ореховую скорлупу, чем орех в золотую коробочку.
В подтверждение того, что она со мной согласна, Розетта слегка приподняла подол и показала мне краешек нижней юбки, богато расшитой цветами и листьями; от меня зависело, буду ли я посвящена в тайну сокрытого ото всех чудесного великолепия, но я не выразила желания проверить, соответствует ли роскошь сорочки богатству нижней юбки: вполне возможно, что первая ничем не уступала второй. Розетта опустила оборку платья, досадуя, что не имела возможности показать больше. Однако эта демонстрация позволила ей приоткрыть начало безукоризненно стройных икр и намекнуть на совершенство всего, что выше. Ножка, выставленная ею вперед, чтобы юбка выглядела попышнее, была и впрямь сказочно изящна и грациозна, плотно, без единой морщинки обтянута перламутрово-серым чулком и обута в крошечную туфельку с каблучком, украшенную пышным бантом и сидевшую точь-в-точь как хрустальный башмачок на ножке у Сандрильоны. Я осыпала ее самыми искренними комплиментами и сказала, что никогда не видывала ножки меньше и красивей и даже не могу вообразить себе большего совершенства. На что она отвечала с искренней, очаровательной и вдохновенной находчивостью:
– Вы правы.
Потом она скользнула к стенному шкафчику, достала из него две-три бутылки с ликерами и несколько тарелок с вареньями и пирожными, выставила все это на маленький круглый столик и уселась рядом со мной на довольно узкую кушетку, так что мне, чтобы не тесниться, пришлось закинуть руку ей за талию. Поскольку у нее были свободны руки, а у меня только левая, она сама наполнила мой бокал и положила фрукты и сласти мне на тарелку; вскоре, видя, что мне не совсем удобно, она даже сказала: «Полноте, не трудитесь, я буду кормить вас сама, дитя, а то вы не умеете». И стала класть мне в рот кусочек за кусочком быстрее, чем я успевала проглатывать, заталкивая их своими красивыми пальцами, точь-в-точь как кладут корм в клюв птенцу, и при этом заливалась хохотом. Я не удержалась и поцеловала ее пальчики – мне хотелось вернуть ей тот поцелуй, которым она недавно одарила мою ладонь; и она, притворясь, будто хочет мне помешать, а на самом деле помогая моим губам, несколько раз кряду шлепнула по ним тыльной стороной ладони.
Она выпила капельку густого барбадосского ликера, разбавленного бокалом Канарского вина, и я – примерно столько же. Разумеется, это было немного, но вполне довольно, чтобы развеселить двух женщин, привыкших пить одну воду, слегка подкрашенную вином. Розетта вольно откинулась назад, весьма нежно припав к моей руке. Она сбросила накидку и сидела выгнувшись, так что верхняя часть груди, напряженная и застывшая в неподвижности, обнажилась; цвет этой груди был восхитительно нежен и прозрачен, форма – отменно изящна и вместе с тем тверда. Некоторое время я созерцала ее с бесконечным волнением и удовольствием, и мне подумалось, что мужчинам везет в любви больше, чем нам: мы им даруем обладание самыми очаровательными сокровищами, а они не могут предложить нам взамен ничего подобного. Какое, должно быть, наслаждение скользить губами по этой нежной и гладкой коже, по этим округлым контурам, которые словно стремятся навстречу поцелую и напрашиваются на него! Атласная плоть, лабиринты волнистых линий, шелковистые и такие мягкие на ощупь пряди волос – какие неисчерпаемые запасы сладостной неги, которых мы никогда не отыщем у мужчин! Мы в ласках обречены на пассивность, а ведь давать приятнее, чем получать.
Вот наблюдения, которые наверняка были мне недоступны в прошлом году: тогда я могла спокойно смотреть на все плечи и груди в мире, не заботясь о том, хороши ли их формы; но с тех пор как я отказалась от женского платья и живу в окружении молодых людей, во мне развилось чувство, прежде мне неведомое, – чувство прекрасного. Женщины как правило его лишены, не знаю почему, ведь, на первый взгляд, казалось бы; они скорее способны судить о красоте, чем мужчины; но поскольку обладают красотой именно они, а познать самого себя – наиболее трудное дело на свете, неудивительно, что они ничего не смыслят в прекрасном. Обыкновенно, если одна женщина считает другую хорошенькой, можно не сомневаться, что эта другая – сущая уродина, и ни один мужчина не обратит на нее внимания. Зато всех женщин, чью красоту и грацию превозносят мужчины, сборище судей в юбках единодушно объявляет безобразными и жеманными; об этом кричат и вопят без конца. Если бы я на самом деле была тем, кем кажусь, я в своем выборе не руководствовалась бы никакой другой подсказкой, и осуждение женщин было бы для меня самым убедительным удостоверением женской прелести.
Теперь я люблю и знаю красоту; платье, которое я ношу, отделяет меня от моего пола и освобождает от всякого чувства соперничества; я способна судить о прекрасном лучше, чем кто бы то ни было. Я уже не женщина, но я еще не мужчина, и желание не ослепит меня настолько, чтобы принять манекен за божество; я смотрю холодным взором, без предвзятости в ту или иную сторону, и суждение мое бескорыстно, насколько это возможно.
Длина и пушистость ресниц, прозрачность висков, ясность глазных хрусталиков, завитки уха, цвет и блеск волос, аристократичность рук и ног, более или менее изящный рисунок лодыжек и запястий, тысяча вещей, на которые прежде я не обращала внимания, хотя они составляют самую суть красоты и свидетельствуют о чистоте породы, руководят мною в оценках и не дают ошибиться. Полагаю, что женщину, о которой я сказала: «Она и впрямь недурна», можно одобрить с закрытыми глазами.
Из этого вполне естественно следует, что в картинах я стала разбираться много лучше, чем до сих пор, и, хотя знания, коими я руководствуюсь, весьма поверхностны, нелегко было бы уверить меня в том, что дурная картина хороша; в изучении живописного полотна я черпаю странную и глубокую радость; ибо духовная и физическая красота, как все на свете, требует изучения и с первого взгляда в нее не проникнешь. Но вернемся к Розетте; к ней нетрудно перейти от предыдущей темы: одно тесно связано с другим.
Как я уже сказала, красавица приникла к моей руке, а голова ее покоилась у меня на плече; волнение слегка тронуло румянцем ее прекрасные щечки нежного розового цвета, который великолепно подчеркивала глубокая чернота крохотной кокетливой мушки; ее зубы между улыбающихся губ поблескивали, как капли дождя в чашечке мака, а полуопущенные ресницы усиливали влажное сияние огромных глаз; солнечный луч рассыпал тысячи металлических блесток по ее шелковистым переливающимся волосам, от которых отделялись несколько локонов и спиралью спускались вдоль округлой полной шеи, оттеняя ее теплую белизну; несколько шальных кудряшек, самых непокорных, выбивались из прически и закручивались капризными пружинками, позлащенные удивительными бликами, и в лучах света играли всеми цветами радуги: они напоминали те золотые нити, что окружают голову Богоматери на старинных картинах. Мы обе хранили молчание, и я забавлялась тем, что следила, как под перламутровой прозрачностью ее висков бьются лазурно-голубые жилки, как мягко и незаметно истончаются и ближе к вискам сходятся на нет ее брови.
Красавица сидела с сосредоточенным видом и, казалось, убаюкивала себя грезами беспредельного сладострастия; руки ее покоились вдоль тела, трепещущие и расслабленные, как развязанные шарфы; голова все дальше откидывалась назад, словно поддерживающие ее мышцы были перерезаны или слишком слабы для такой ноши. Обе ножки она подобрала и спрятала под юбку, и вся вжалась в угол кушетки, где сидела я, и хотя кушетка была слишком узка, с другой стороны от моей соседки оставалось еще много свободного места.
Тело ее, гибкое и податливое, лепилось ко мне, как воск, и с необыкновенной точностью повторяло все контуры моего тела: вода, и та не могла бы с такой неотступностью обтекать все его изгибы. Плотно прижимаясь к моему боку, она напоминала собой ту вторую черту, которую художник добавляет к своему рисунку с той стороны, которая как бы находится в тени, чтобы контур получился потолще и пожирней. Только влюбленная женщина в состоянии так изогнуться и прильнуть. Куда до нее иве и плющу!
Я чувствовала нежное тепло ее тела сквозь ткань наших одежд; вокруг нее вились тысячи магнетических ручейков; казалось, вся жизнь ее без остатка перетекает в меня. С каждой минутой она все более слабела, умирала, клонилась: на ее блестящем лбу выступили бисеринки пота, глаза увлажнились и два-три раза она приподняла руки, словно желая спрятать лицо, но всякий раз томно роняла их на колени, не в силах исполнить это намерение; с век ее сорвалась крупная слеза, покатилась по пылающей щеке и вскоре высохла.
Положение мое становилось все более затруднительным и весьма смешным; я чувствовала, что у меня, должно быть, неописуемо глупый вид, и это меня крайне удручало, хотя выглядеть лучше было не в моей власти. Какие бы то ни было поползновения были для меня запретны, а только они и были бы сейчас уместны. Я слишком была уверена в том, что не встречу сопротивления, и потому не смела рисковать; я попросту не знала, куда деваться. Любезничать, отпускать комплименты – все это хорошо для начала, но в нынешних обстоятельствах это было бы уже чересчур пресно; встать и уйти – было бы непозволительной грубостью; помимо всего прочего я не ручаюсь, что Розетта не вздумала бы разыгрывать жену Потифара и не удержала бы меня за край плаща. У меня не было никакой достойной уважения причины для объяснения своей стойкости, и потом, к стыду своему, должна признаться, что эта сцена, при всей ее двусмысленности, была не лишена для меня известного очарования, удерживавшего меня на месте сильнее, чем следовало бы: и пылкое желание моей спутницы разжигало меня своим пламенем, и я воистину досадовала, что не могу его утолить: мне даже хотелось быть мужчиной, на которого я так была похожа, чтобы увенчать эту любовь, и мне было жаль, что Розетта ошибается. Дыхание мое участилось, лицо залилось краской, я была взволнована ничуть не меньше, чем моя бедная обожательница. Мысль о том, что мы с ней принадлежим одному полу, мало-помалу изгладилась из моей памяти, уступив место смутной тяге к наслаждению; мой взгляд затуманился, губы задрожали, и, будь Розетта не тем, чем она была, а кавалером, она одержала бы надо мной легкую победу.
Наконец, не в силах более сдерживаться, она каким-то судорожным движением внезапно вскочила на ноги и принялась чуть не бегом расхаживать по комнате; затем остановилась перед зеркалом, поправила несколько локонов, выбившихся из прически. Пока она всем этим занималась, я сидела с самым жалким видом и не знала, как себя повести.
Она остановилась напротив меня, как будто что-то обдумывая. У нее мелькнула мысль, что меня сдерживает лишь отчаянная застенчивость, что я неопытнее, чем она думала сначала. Вне себя от нестерпимого любовного возбуждения она решила предпринять самую последнюю попытку и сыграть ва-банк, рискуя проиграть всю партию.
Она подошла вплотную, проворнее молнии скользнула мне на колени, обняла за шею, переплела обе руки у меня за головой, и ее губы яростно прильнули к моим губам; я чувствовала, как ее полуобнаженная волнующаяся грудь припала к моей груди и как ее переплетенные пальцы вцепились мне в волосы. Дрожь пробежала по всему телу, и соски мои напряглись.
Розетта не прерывала поцелуя; ее губы вбирали в себя мои, зубы легонько стукались о мои зубы, наше дыхание смешалось. Я на мгновение отпрянула и два-три раза повела головой из стороны в сторону, пытаясь уклониться от поцелуя, но непреодолимое влечение вновь потянуло меня вперед, и я вернула ей поцелуй почти с тою же пылкостью, с какой она мне его подарила. Уж и не знаю, что вышло бы изо всего этого, но тут снаружи донесся заливистый лай и шорох царапающихся в дверь лап. Дверь поддалась, в хижину, повизгивая, вприпрыжку вбежала крупная белая борзая.
Розетта вскочила и одним прыжком метнулась в противоположный конец комнаты; прекрасная борзая весело и дружелюбно прыгала вокруг нее, пытаясь поймать в воздухе и лизнуть ее руки; Розетта была в таком смятении, что ей с превеликим трудом удалось расправить на плечах накидку.
Эта борзая была любимая собака ее брата Алкивиада; он никогда с ней не расставался, и видя ее, можно было не сомневаться, что ее хозяин где-нибудь поблизости: вот что испугало бедную Розетту.
И впрямь, не прошло и минуты, как появился Алкивиад – в сапогах со шпорами, с хлыстом в руке.
– А, вот вы где, – сказал он. – Я уже час ищу вас и нипочем бы не нашел, если бы мой славный Снюг не учуял вас в вашей норке. – И он метнул в сестру наполовину строгий, наполовину насмешливый взгляд, от которого она покраснела до корней волос. – Вам, наверное, пришла нужда побеседовать на весьма щекотливые темы, коль скоро вы удалились в такое уединенное место? Надо думать, вы толковали о богословии и о двойственной природе души?
– Ах, нет, упаси Бог; мы предавались куда менее возвышенным занятиям: ели пирожное и болтали о модах, вот и все.
– Ни за что не поверю: судя по вашему виду, вы углубились в рассуждения о сущности нежных чувств, но после столь туманных разговоров не худо и развеяться, а потому полагаю, что недурно было бы вам вместе со мной совершить небольшую прогулку верхом. У меня новая кобыла, надо бы ее опробовать. Вы тоже прокатитесь на ней, Теодор, и мы поглядим, какова она под седлом.
Мы вышли втроем: он протянул руку мне, я Розетте; наши лица разительно отличались своим выражением. Алкивиад казался задумчивым, я была в самом добром расположении духа, Розетта же крайне огорчена.
Алкивиад появился весьма кстати для меня и весьма некстати для Розетты, которая потеряла, или думала, что потеряла, весь выигрыш от своих искусных атак и хитроумной тактики. Теперь надо было все начинать сначала; а ведь еще четверть часа – и черт меня побери, если я знаю, к какой развязке могло привести наше приключение; я попросту не представляю себе, до чего бы мы дошли. Возможно, не вмешайся Алкивиад в самый рискованный момент, как бог из колесницы, все сложилось бы к лучшему: пускай бы дело кончилось так или иначе. На протяжении этой сцены я два-три раза уже готова была признаться Розетте, кто я такая, но страх, что меня примут за авантюристку и тайна моя будет разглашена, удержал у меня на устах слова, уже готовые с них сорваться.