Текст книги "Рассказы тридцатилетних"
Автор книги: Татьяна Толстая
Соавторы: Владимир Карпов,Юрий Вяземский,Петр Краснов,Вячеслав Пьецух,Валерий Козлов,Олег Корабельников,Ярослав Шипов,Юрий Доброскокин,Александр Брежнев,Татьяна Набатникова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
– Иди ешь, пока не остыло. Рыбу поджарила. С утра сходила, наловила в магазине. Поешь. В рыбе, говорят, фосфор, он для костей полезен и для ума…
– Ну, если для ума…
Лениво потыкал вилкой в сковородку, пожевал через силу белое рыбье мясо. Отчего-то всему телу было неприятно, будто оно от грязи заскорузло. Я собрался, пошел в баню. Мылся, мылся, драил себя вехоткой, стегал веником, который больше был похож на голик – пользованный, на окошке подобрал. Снова терся вехоткой, ополаскивался и все равно казался себе грязным, грязным!
Прямо из бани направился к Балде – мы обычно собирались у него или на речке.
Когда я подходил к дому Балды, навстречу попались и стремительно проскочили мимо его мать, баба, родня эта самая, и мужик. Видно, деньги раздобыли. А в магазин они всегда ходят вместе, гуськом – отправь за бутылкой кого-нибудь одного, точно не вернется, не донесет.
Женька и Валерка были уже на месте. Так мы и просидели чуть ли не до самого вечера, четыре гаврика, четыре затравленных волчонка, притаившихся хоть в ненадежном, но в укрытии. За стенами, провонявшими разными запахами, было спокойнее. Я раньше у Балды долго находиться не мог: тошнота подбиралась. А уж есть из их посуды никакие силы бы не заставили. Теперь ничего, даже суп от безделья похлебал. В грязной, мрачной комнате, куда с трудом пробивался сквозь засиженные мухами окна свет, было даже приятней, чем дома в чистоте и порядке, свойственней. Наверное, в самом деле по Сеньке и шапка должна быть. Иногда предлагал кто-нибудь: пойти с повинной в милицию, признаться в краже, но смолчать о Хысе, сказать, уехал он, или ударился в бега, ищи нас свищи. Но говорили без веры, в голосах чувствовалось сомнение. Лишь Женька, бесконечно и бесцельно тасовавший карты, горячился, вскипал.
– Да бросьте вы паниковать, никто ни про что не узнает. Кто Хыся искать будет? Нет его – и не надо. Пропал и хорошо! А если заподозрят, вызовут, наоборот, надо тюльку гнать: дел с Хысем не имели! Предлагал – да мы его подальше послали. Или такое затравить: по пьянке деньги показывал, говорил – намылиться хочет.
Я на это заметил, что утопленники всплывают. Женька настаивал на своем, злился, но не на паникерство наше, а на что-то другое: на себя, может быть, на неопределенность полнейшую, безысходность. Вдруг выкрикивал:
– Чего тогда сидите?! Идите, сдавайте себя ментам, идите!
Ответить ему было нечего. Я подумывал о признании, но пойти с повинной!.. Как подумаешь: надо встать, выйти из дома, сесть в автобус и поехать… Куда? В милицию! А потом все равно же тюрьма!.. Нет, завтра, послезавтра, только не сейчас. Жить хоть на помойке, хоть где-нибудь, питаться пусть отрубями, но на свободе!
Сидели мы, как кроты в норе, и будущее потихоньку нависало над нами: темнело, темнело, как прошедшая ночь, придавливало неминуемой расплатой. Отмотать бы пару месяцев назад – ах, как бы я прожил!.. Совсем по-другому, совсем не так!..
А по улице бежали на реку стайками пацаны. Шли компаниями, парами, в одиночку – взрослые. Кое-кто уже откупался, в основном малышня… Замерзшие, в одних мокрых трусах, босые, – они смешно дергались, попадая ступнями на острые камушки, поспешали за катящимися впереди огромными баранками-камерами.
– Вы как хотите, а я плевал! – сорвался с места Женька.
Что-то, видно, ему удалось сломить, повернуть в себе.
– Что будет, то будет. Чему быть, того не миновать! Как курицы на яйцах сидим тут. Что высиживаем? Может, последние дни на свободе. Толкаем тряпки, какие остались, и гуляем! Помирать, так с музыкой. Гуляем на всю катушку. Балда, доставай, что там у тебя за диваном.
– Гулять, гулять. Погуляли уже! – взбунтовался Валерка. – Думать надо. Должен же быть какой-нибудь выход.
– Выход есть, выход знаешь где…
– А правда, все равно же пропадет все… Хоть погудим!
– Правильно, Балда, доставай давай. Пошли к магазину.
Признаться, меня и самого подмывало желание стряхнуть с себя все тревоги. Катись они к лешему, и – пир горой, дым коромыслом! Но, когда Женька такое предложил, мне стало не по себе. Одна мысль о гулянке противной сделалась, к краденому прикасаться не захотелось.
– Погоди, мужики, – остановил я Балду и Женьку. – Торопиться тоже ни к чему, а то еще больше дров можем наломать. Придумать мы сейчас тоже, однако, ничего не придумаем. Подождем денек-другой, там видно будет.
– Чего ждать? Пока нас не схапают? – налетел на меня Женька.
– Сам же говорил: кто Хыся будет искать, кому он нужен. Пошли лучше купаться.
– Правда, что мы переживаем. Хыся нет, мы же теперь сами по себе, – сказал Валерка.
Мы спустились к лугу, который зеленым языком разлегся меж крайними огородами и рекой.
– Е-ка-лэ-мэ-нэ, е-ка-лэ-мэ-нэ! – воскликнул Женька, указывая на желтеющую средь зелени песочную яму, похожую на пятачок. – Гляди, Хысь, лежит, нас поджидает!
Меня и, я заметил, Валерку передернуло. А Балда – на то он и есть Балда – попросту обалдел. Уставился оцепенело на песочную выбоину, где и вправду кто-то лежал. Мы с Валеркой, быстренько замяв в себе испуг, включились в Женькин розыгрыш – как это обычно бывает, когда кто-то попадается на удочку крепче других.
– Правда, Хысь! Не видишь, что ли, Балда? Во-он. Смотри, нас заметил, приподнялся.
– Бросьте вы, – говорит Балда, настороженно вглядываясь в человека на песке.
– Чего теперь делать будем? Может, по булыге выворотим?
– Бери, Балда, вон ту каменюгу.
– Бросьте вы… Не понимаю, думаете. Травите.
Балда вроде и не верил нам, но тревожился.
– Точно, Жека, надо по камню взять. Он же топорик твой…
– …Наверное, со дна прихватил, – не докончил я, напоровшись на округленные, разбежавшиеся глаза Балды. Подумалось: чего плету, чем мы занимаемся? Шутим? Так никому же не весело! Слишком другим занята душа. Для чего вся эта идиотская игра? Нашли козла отпущения? На Балде свои страхи вымещаем. Слабость боимся выказать. Корчим из себя каких-то героев, которым на все наплевать: как, Балда, страшно, а нам до лампочки, хы-хы-хы. Покривляемся маленько, подонимаем Балду и останемся довольны собой, нальемся ощущением: вот какие мы сильные! Балда – парень тоже ничего, недаром с нами, но… мы друг друга поняли… Ладно, Женька, он такой человек, тяжелых мыслей выносить не может; ему их надо в пух и прах разбить: в разгуле ли, в лихих похождениях, в чем придется. Но я-то себя знаю – мне их надо додумать, иначе станет тошно. И Валерке их надо определить куда-то, место найти. Что нажитая мудрость говорит: прятать свое кровное поглубже, выставлять только шипообразное, едкое, то, с чем не попадешь впросак. Так вот себя и похабим: пусто же потом будет, противно! И до чего мы напоминаем Хыся сейчас: те же ухмылочки, дергания… Я даже плечи назад отвел.
Не то чтоб долго я стоял, думал, просто вдруг стряхнулась какая-то поволока с глаз и увиделась вся неестественность наших слов, подначек, всего поведения…
– Кончай, – перебил я Женьку, который подхватил было мои слова о топоре. – Когда шли сюда, мне, между прочим, несколько раз казалось: придем на луга, а там Хысь. Я даже вздрогнул, Женька, когда ты сказал: «Глядите, Хысь».
– Фу ты! Балда, вон, пошел уже булыгу выворачивать.
– Никуда я не пошел.
– Ну и что? Дотащит он эту булыгу, а потом мы, довольные, гоготать будем, а Балда – глазами хлопать. Какая тут радость-то?
– Да не потащил бы я. Че я, дурак, что ли, – пробурчал Балда.
– Это я так, к слову, Мишка (его же Мишкой зовут!). Не обижайся.
– Указчик нашелся. Думаешь, я меньше тебя Балду уважаю? Сто раз больше, – сказал Женька зло. – Шутим же!
Мы, как обычно, стянули с себя рубахи, брюки, но нырнуть с разбега в воду не захотели. Остановились на обрывистом бережке.
Величавая, могучая река несла свои воды, веселясь под солнечными лучами. Недра ее хранили великую тайну. Она, конечно же, не простит нам поругания над ней…
Поутру Женьки и Балды дома не оказалось. Встретили мы с Валеркой их у магазина, уже подвыпивших. У Женьки под глазом красовался синяк. Вчера, после того как мы разошлись, они все-таки малость торганули, выпили, явились к автобусной остановке, приставали ко всем подряд. Ну и нарвались, видно, на людей добрых…
Идти на реку они не захотели, отправились мы вдвоем с Валеркой. Переплыли на мель и долго валялись на пустынном островке. Больше молчали. Валерка, правда, говорил о своем умении закладывать виражи на глиссере и о том, как плавал с отцом в верховье. Но я слушал его плохо, думал о своем. Вспоминал, как в деревне пас с дядей своим лошадей. С малых лет у меня к лошадям пристрастие: в младших классах во всех книжках слова «лошадь», «конь» чернилами обводил, в тетрадке покрупнее писал. Припомнился один случай, я рассказал его Валерке.
– Забрался я на жеребца. Потыкал его ногами в бока – стоит, стегнул хворостиной – ни с места. Разозлился и как начал по бокам его охаживать! Сорвался он с места и понес! Летит – ничего не разбирает, а уздечка почему-то на нем была такая, самодельная, без удил. Тяну ее изо всех сил – куда там, прет и все! Девять лет мне тогда было. А впереди – река и берег обрывистый, метров десять вышиной! Заплакал я, умолять его начал: «Стой, стой, остановись». Замечаю, мужики сбоку бегут, руками машут, кричат – да толку-то. И вот надо же: перед самым обрывом как вкопанный встал! А я по шее, будто по трамплину какому проехал – седла не было и совсем уж на самый краешек обрыва приземлился, в сантиметрах каких-то! И тоже, веришь, нет – как вкопанный, не шелохнулся! Стою сам не свой, внизу речка течет. Мужики подбегают, матерят меня на чем свет стоит… Не знаю, может, так случайно получилось, но до сих пор кажется, что жеребец меня специально к обрыву нес, сознательно. Не понравился я ему чем-то, самонадеянным, что ли, показался. Кони – народ умный.
Валерка согласно покивал головой. Он был погружен в работу: вычерчивал пароходик на песке.
Далеко за полдень появились друзья. Сначала пошатались по берегу, потом, узрев нас, переплыли на мель. Женька с ходу понес:
– Че, суконки, лежите! Тсы. Меня какой-то бес попутал, а вам до сех пор! Друзья называются. Ангелы-хранители! Не пьют, не воруют, – чистенькие, тсы. – Женька ловко и часто сплевывал сквозь зубы. – На хрен мне нужны такие друзья, с которыми не выпьешь. А хочешь, счас заору на всю реку, что ты, Геныч, Хыся прикончил. Хочешь? Ха-ха, заболело! Песок, поди, под тобой намок, ха-ха. Не боись, не такой гад, как некоторые. Я не отделяюсь! Я лучше все на себя возьму!
– Отойди в сторонку – солнце заслоняешь, – посоветовал я.
И тут мы немножко подрались. Я все надеялся, ждал, когда Балда с Валеркой нас растащат, но они стояли как болванчики и смотрели. Бить Женьку – не бил, просто останавливал его пыл. А он вдохновенно махал по воздуху, пролетал мимо, падал. Наконец остановился и сказал гордо:
– Хватит или еще? Смотри – угроблю.
Потом бросился в воду, окунулся, вернулся обратно, упал на песок, закрыл лицо Валеркиной рубахой и уснул. Мы сидели около него, Валерка и Балда о чем-то говорили. Я смотрел на них, и они как-то отстранялись, отдалялись, виделись будто через толстое стекло: видно, а не слышно. Собрал одежду, попрощался, переплыл на берег и пошел, точно даже не зная куда, вроде домой.
Шел, и со мной что-то непонятное творилось, охватывало какое-то общее удивление. Была странная дорога, по которой тысячу раз хаживал; измытая дождями, изветренная, иссушенная солнцем, она покрылась паутиной морщинок, как древняя старуха. По обочинам разрастался пучками клен, еще недавно его и в помине не было – этак он всю улицу заполонит! Переходил шоссе – плавившийся от жары асфальт мягко проминался под ногами, грел ступни. И в этом было что-то необыкновенное, необъяснимое, но приятное… инородность какая-то чувствовалась. На остановке автобуса стоял мужик с игрушечным, почему-то голубым конем в руках. Мужика распирала радость! Счастье! Чудеса: раньше бы мелькнул перед глазами какой-то мужик с конем, я бы на него даже внимания не обратил, а теперь видел счастливого мужика с голубым конем, почему-то голубым!.. Сейчас вот приедет домой, сына осчастливит и жену. Он и счастлив-то, предвкушая их счастье. Хорошо. Подошел автобус – располным-полна коробушка! Интересно, какое будет у мужика настроение, когда он станет втискиваться в двери… Мужик заметался: подбежал к заднему выходу, кинулся к переднему, вернулся обратно – настроение у него испортилось. Попытался пристроиться бочком – конь мешает. «Надо повернуться спиной и плечом давануть», – помогал я мысленно мужику. Он так и сделал. И бросил, оправдываясь, через плечо: «В тесноте, да не в обиде!» Прижал коня к груди – снова счастлив! И мне легко вздохнулось, отпустило душу, высвободило ее из жестких оков – человеком себя почувствовал. Жить захотелось! А всего-то навсего что случилось – я заметил человека, мужика с голубым конем!
Улица, вздымаясь волнами, растянутым конусом поднималась вверх и заканчивалась темной щеточкой леса, втыкающейся в небо. Прыгая по взъемам, ползла вверх дорога. Карабкались дома, цепляясь за склоны заборами.
«Жизнь – это совсем другое, другое!» – пронзила меня с ног до головы мысль, наполнила силами, с которыми нельзя было справиться. И я, поддаваясь им, рванулся и побежал, не чувствуя ног. Уверенность появилась: все будет хорошо, должно быть, сумею сделать, чтоб было! Перед матерью покаяться захотелось. Не прощения вымолить – до смерти теперь вины не искупить, – а покаяться: я же другой, другой!..
И вдруг из общей картины вырвалась фигура, маячившая впереди. Она тоже бежала, точнее, шла вприбежку, спешила мне навстречу. Черные волосы то метались из стороны в сторону, то плескались над головой. Парило (знать, к дождю), и очертания ее тела, которое плотно облегало светлое знакомое платье в горошек, виделись чуть размыто.
Как здорово – встретить ее именно сейчас! Ничего лучшего представить нельзя! Пожалуй, я с речки-то пошел не домой вовсе, а ее увидеть, Светку. По ее виду, по продолговатым разлетающимся в тревоге глазам я заподозрил что-то неладное.
– А я к тебе, – обронила она.
– Да, а чего?
– Не знаю… Хыся убили… В реке его сегодня нашли. Папа видел. Сплавщик у них один багром зацепил… Но его, говорят, сначала убили, а потом в воду скинули.
Я смотрел на нее и молчал. Смотрел и молчал.
– Убили, значит, Хыся, – выговорил наконец. – А я думал, куда он пропал? Нет и нет, как в воду канул. А он и вправду в воду. А ты-то что переживаешь?
– Сама не знаю. Как узнала, так чего-то испугалась. Тебя искать побежала. Вы же последнее время всегда вместе были.
– Ну и что?
Она пожала плечами.
– Испугалась: закуют твоего соседушку и, как поется: «По дороге завьюженной – из Сибири в Сибирь», – бухнул я.
Теперь она смотрела и молчала. А во взгляде было столько растерянности, испуга, что он меня выпотрошил напрочь.
И опять – камень на сердце и жить неохота.
– Как закуют, Гена?
– Да, ерунду всякую плету. Не знаешь, что ли, меня, дурака. Чего стоим? Подумаешь, Хысь… Пошли, – устало, виновато сказал я.
Светка шла, чуть поотстав. Нагнала, пальцы ее скользнули по моему запястью, цепко обвили ладонь.
Так мы и шли, держась за руки, прямо и прямо, мимо проулка, где стоят наши дома – в гору и в гору. Сладкая немота завладела рукой, обволокла грудь, прокралась в ноги. Я почти перестал существовать, переселился в маленькую руку, где чувствовал другое, совсем иное тело, слышал стук совсем иного сердца.
Лес приближался. Небо снималось с верхушек деревьев и отодвигалось дальше и дальше. Сосновый лежняк захрустел под ногами, мы брели меж деревьев и все боялись сказать слово, расцепить руки. Было хорошо и отчего-то немного стыдно. В лесу пахло чистотой. В хвоистой крыше над головой солнце застревало, распадаясь на тысячи осколков. Чуть впереди зияла большая дыра. Она шла длинным коридором, словно выход в небо. В этот голубой просвет так и хотелось подняться – прямо вот так вот, держась за руки…
В то же время тяготило, держало душу то – ночное, халупка Балды… Я остановился:
– Свет, только не пугайся…
…Мы сидели под молодой раскидистой сосной. Светка тихо плакала, говорила: «Ничего, как-нибудь, не переживай…» Я гладил ее волосы, утешал. Неожиданно для себя поцеловал. Первый раз в жизни поцеловал! И еще раз, и еще… «Люблю», – слышал я шепот. Захотелось раствориться, исчезнуть, утонуть в ней, умереть…
Потом мы сидели, прислонившись к стволу, едва, касаясь друг друга плечами, в маленьком хвойном мирке, огражденном от большого мира рядами веток и еще чем-то, что было в нас.
– Я хочу с тобой… Туда можно… кем-нибудь… на работу устроиться?..
«Родная ты моя! Люблю тебя!» – хотелось закричать на весь лес, подхватить ее на руки и закружиться смерчем. Да так душа, видно, переполнилась, что глаза стали застилаться мутью, к горлу подкатил комок. И я всего лишь прошептал:
– Светка ты, Светка, Светка ты, Светка…
Пришел из леса домой, когда еще смеркалось: было твердое намерение поговорить с мамой, рассказать обо всем. Настроился, подобрал слова. Мама, довольная моим ранним приходом, замесила блины, которые я очень любил, принялась печь. Проголодавшись до посасывания в желудке, я их сворачивал, горяченьких, рулончиком, смачно макал в масло, ел. Настрой размяк, да и не мог выложить в этот момент страшную свою правду. Так и лег спать.
С темнотой хлынул дождь. По окну вразнобой барабанили капли, царапали в порывах ветра стекло.
Утром за мной приехали. Было мозгло, заиндевелое солнце едва дотягивалось до сырой земли. Мама не плакала, не рыдала, она просто не могла постичь того, что происходит. Лишь глаза каменели в вопле.
Вся округа нас оплакивала, жалела. Хыся ненавидели, многим в жизни он досадил, легче людям без него дышалось. О нас плохо не говорили. Хулиганства, воровства в счет не брали, вспоминали лишь хорошее. Рассказывали, дня через три-четыре о нас судачили уже и в городе. Случай перерос в легенду, где мы выглядели этакими святошами, решившими покончить с бандюгой, с которым и милиция совладать не могла. И надо заметить, следователь наш как-то сказал: «Да, облегчили вы своему участковому жизнь…»
Мне и Валерке школа дала отличные характеристики. Учителя были ошарашены, изумлены: как это ребята, хорошо успевающие и вполне приличного поведения, могли совершить столь тяжкое преступление. Но одно дело симпатии, другое – закон. А статей и пунктов набиралось немало. Только общий иск по кражам составил восемь тысяч рублей! Мы таких денег, конечно, в глаза не видывали. Сбывали все второпях, дешево, за бесценок. И большую часть Хысь забирал себе. Срок лишения свободы получили мы одинаковый – по десять лет на брата. Во время следствия, суда, как подельники-соучастники, находились мы отдельно, а после все четверо попали в нашу городскую «малолетку». Мы старались держаться вместе, но контактовать нам было нелегко: Женька рвался верховодить – только у него не получалось, петушистый больно, Валерку крепко скрутила досада на жизнь – тень тенью ходил, Мишка метался от одного к другому, особо не переживал, прибивался больше к Женьке, с тем было надежнее и проще. Меня тоже поначалу сильно угнетала мысль о том, что будет со мной, но постепенно она рассосалась. Я много думал о себе, о том, что же произошло со мной, и о том, как бы надо жить.
Вспоминались бесконечные выпивки – большого наслаждения от вина никогда не испытывал, наоборот – противно было, драки – победы не приносили радости, приходилось давить в себе чувство жалости: воровство – деньги, таким путем добытые, без угрызений совести тратить не мог. Не покидало меня ощущение необязательности происходящего: можно так, а можно иначе – какая разница. С душой своей мы вроде как врозь жили: я двигаюсь, стараюсь, она смотрит на меня, болеет.
В памяти отзывались сладостью, придавали силы те минуты, где душа оживала всецело, без оговорок.
На лето я всегда уезжал в деревню, к дяде. Добраться туда непросто: сначала до райцентра на автобусе, а дальше – на чем бог пошлет. Ну обычно попутка подворачивалась быстро: выйдешь к мосту – едет, проголосуешь – остановится, довезет. А однажды поехал – тринадцать лет мне было, – дотемна у моста простоял – и ничего. В этом поселке, райцентре, тоже есть родня. Можно было остаться, переночевать. Но мне страсть как хотелось к дяде Василию, чтоб утром уже вместе пастушить. И я отправился пешком. А путь не ближний – пятнадцать километров! Иду, хоть ночь и звездная, но все равно темень, а дороге конца краю нет. Кажется, вот поднимусь на гребешок холма, и там, внизу, замаячат темные домишки. Поднимаешься – на донышке глубокой ямы лишь дорога чуть белеет, и далеко впереди срезает небо новый гребешок. А в каждом ухабе мерещится притаившийся человек, куст чудищем смотрит, а в роще лесные люди поджидают – верить начинаешь, есть такие. Отгоняешь жуть, храбришься, а внутри все тает, сердце трепещет, как у птенца. А на подходе, поодаль от дороги – могилки. Тут и вовсе захлестывает, лезут в голову страшные истории. Но я дошел и был вознагражден: все так удивлялись, радовались мне, охали да ахали, и, оказалось, что утром дядя Василий погонит скот в другую деревню за сорок километров и, конечно же, возьмет меня с собой! Спать устроился на вышке – привязал к ноге веревку и спустил ее в сенки над дверью: боялся, забудет разбудить второпях дядя Вася или тревожить меня не захочет. А так выйдет, упрется глазами в веревку – поневоле подергает. Когда следующим вечером мы пригнали скот, я едва сполз с коня, ноги подкашивались, зад одеревенел, и, не в силах снова сесть в седло, обратно ехал на попутном мотоцикле. Но был счастлив и доволен жизнью! Заготовитель, как выяснилось, на меня тоже выписал наряд, и, ко всему прочему удовольствию, я еще и деньги получил. Купил на них платье сродной сестре в ее день рождения и был счастлив втройне, осознавая себя тружеником и взрослым человеком! Прошедшим летом у меня не выводились деньги из карманов, но мне и на ум не пришло кому-нибудь сделать подарок. А если и сделал бы – мало радости от того получил.
Часто вспоминался сам дядя Василий: сидит на самой спокойной, надежной лошадке, «беломориной» попыхивает, поглядывает задумчиво, в глазах и грусть, и тихая улыбка… Неспешный человек, неразговорчивый, к лошадям привязан, ничего особенного в нем вроде нет, а тянуло к нему – теплота от него исходила, любовь…
Мне в колонию Сашка Кулебякин письмо прислал, где писал: главное в жизни – любимое дело найти. Может, так… Мудрец он, Сашка. Главное не главное, но, глядя на дядю Василия, да и на самого Сашку, можно твердо сказать: есть у человека любимое дело – жива его душа, крепка.
Лежа на нарах в бараке после тяжелой работы, снова и снова, в сотый, тысячный раз проживал я памятью тот последний день: дорогу, мужика с конем, удивление свое, Светку…
И вновь наступало просветление, понималось: сколь много может принести человеку, совсем вроде бы малое, но увиденное открытым, сопричастным с этим малым взглядом. И как важно стряхнуть шоры с глаз: видеть, замечать – душу же надо кормить, иначе она обречена на усыхание и хворь. И что значит для человека любовь, тепло и участие другого человека. Читая Светкины письма, где писала она и о делах, и о мыслях, и о чувствах своих, я ощущал себя великим счастливцем!
Мамины весточки были для меня и радостью и мукой. Как проклятие смотрел на меня тот тяжелый окаменелый взгляд. И так немного хорошего она видела: муж, отец мой, бросил нас, когда я маленьким еще был; мыкалась со мной, ребенком, на руках по квартирам. А кровиночка отплатил: хлебала мать горе ложкой – черпак подал. Как-то однажды завела она разговор насчет одного человека, который мог бы с нами жить: мне отцовские руки нужны, и ей легче. Я не то чтоб против был, но какая-то злинка взыграла. Ответил: мне, мол, без всяких отцов хорошо. А самому ведь хотелось отца. Приду, бывало, к Валерке – у них дома инструменты разные: слесарные, столярные – так зависть возьмет, аж сердце защемит: отца охота. В общем, тот человек у нас не появился. А теперь она совсем одна осталась. С чего ради я считал нормальным, что мама для меня только живет? Не умел о ней подумать, разглядеть заботы ее… Почему мы задним-то числом умны?!
Потихоньку в моем сознании очищался, выкристаллизовывался взгляд на самого себя. Не всему находились слова, но как озарение постигалось: надо заботиться о своей душе. Непрестанно глядеть внутрь себя, поверять желания, поступки по тем лучшим чувствам, которые тебя иногда посещают. Помнить о том, что полнило тебя, насыщало, давало жизнь, а что откликалось пустотой и нездоровьем. Грязная душа, как и тело, не дышит, червоточит; дурная пища в душе, как и в желудке, вызывает колики… О родстве не забывать: в нем – ты.
Страшно прожить жизнь, не распознав, что же в этой жизни мое, а что чужое.
Страшно прожить жизнь, не увидев света своего «я», не попытавшись до него дотянуться.
Временами находило удивительное и сладкое чувство: казалось, могу взять и потрогать свою душу – вот она, вот то, что дорого ей и любо. Остальное случайное, не мое.
Я опускаюсь мысленно на колени и молю у близкого и родного о прощении.
Валерий Козлов
Официальная прогулка под луной
«От Москвы до Афин девять сантиметров. А от Андреевки до Москвы полсантиметра…» Дед Тимофеев, утопая на кухне в табачном чаду, измерял деревянной линейкой расстояния по школьному атласу. Глаза у деда слезились, тупой карандаш то писал, то не писал, дед шмыгал носом. Он хотел высчитать расстояния в километрах, но цифры путались в голове. «Увозют! Куда увозют?» – шептал дед. Он матерился, но, спохватившись, прислушивался, часто моргая красными веками.
В одном сантиметре двадцать пять миллионов сантиметров. Множим на девять, получаем двести двадцать пять и кучу нулей. Плюс полсантиметра. Огромные цифры не помещались на полях районной газетки, бабка за стеной, в горнице, скрипела на кровати, мешая сосредоточиться, а тут вдобавок кто-то куснул деда в щиколотку, может, комар запоздалый, а может, блоха или клоп. Тимофеев плюнул в сердцах и, сунув на дно стакана палец, протер укушенное место. Еще раз плюнул и пошел спать.
С утра дедушка резко не в духе. Сашка рисует и одновременно наблюдает за ним. Дедушка ходит полуодетый кругами по комнате, дымит папиросами – одну за другой. Дым слоистый качается и медленно-медленно уплывает на кухню. Там бабушка моет в тазу посуду, звякает тарелками и тихонько вздыхает: «О-хо-хох». Вот она вздохнула в очередной раз, и дедушка останавливается, щурится на приоткрытую кухонную дверь, с шипением выпускает дым через сжатые зубы. Выпустив весь дым, он кричит:
– Ну-кась мне тут! Ты мне не майся тут!
– Сам-то не майся, чучело, – негромко отвечает бабушка.
Дед делает вид, что не слышит дерзкого ответа. Он подходит к этажерке из железных прутьев, задумчиво и презрительно глядит на нее. На этажерке ничего нет, кроме белого пластмассового бегемота с грязным брюхом, под ним – вскрытый почтовый конверт.
– Писаки! – взрывается дед клубами дыма. – Пустите Ваньку и Маньку в Европу.
– Да не майся ты, – доносится бабушкин голос.
Тимофеев медленно вынимает изо рта окурок и долго в грозном недоумении глядит на кухонную дверь. Потом он неслышно, сзади, подходит к внуку и, прикрыв глаз от едкой папиросной струйки, глядит, как Сашка, перекособочившись, усердно портит старый учебник по физике, пририсовывает великим ученым бороды, очки, шевелюры.
– А ничего, да? – говорит дедушка.
И Сашка кивает в ответ.
– Сходили бы за грибками, – говорит бабушка. – Народ-то уже ведрами рыженькие таскает, ведь осень…
Осень. За окном еще зелено, но это уже осень. Светлая, ранняя, чистая. Все сонливо и вяло: березы, и птицы, и Тарзан с Муркой, спящие друг на друге.
– Знаешь что, сэр мартышкин? – Дедушка локтями подтягивает и без того короткие брюки. – Ты взаправду одевайся-ка, а то ты уже синий с лица.
– Конечно, ты тут куришь-куришь…
– Считаю до трех, – угрожает дед и вонзает окурок в цветочный горшок.
Бабушка наскоро собирает им поесть и, сняв фартук, вместе с сонным шатающимся Тарзаном провожает до ворот. Дедушка, как всегда, забыл что-то важное, зашагал обратно в дом, потом заглянул в сарай, потом – еще кое-куда.
– Ну что, откопал свое сокровище? Э-э, – качает головой бабушка.
– Потопали, – обрывает ее Тимофеев.
Они уходят в сторону реки, идут по опустевшему воскресному поселку. Рыжий Петька вылетел из-за угла на велосипеде, напылил и показал Сашке язык. «Я вот те!» – метнулся дедушка, замахнувшись сумкой. Рыжий Петька подпрыгнул в седле и нажал на педали. Отъехав на безопасное расстояние, он оглянулся и крикнул: «Фраерочки, не забудьте мешочки!» Сзади бабушка стоит у ворот, прижимает угол платка к щеке, и дед останавливается, хлопает себя по карману, словно забыл папиросы, и, повернувшись, кричит, чтобы шла домой, чтобы не торчала на дороге.
Они проходят керосиновую лавку, сарай, обитый железом. Старики и женщины сидят на бревне, и бидоны выстроились в очередь. Люди здороваются. Слышно, как продавец наливает ковшом керосин.
Поселок кончился. Впереди пустая дорога, пустые поля. Под ногами взрывается пыль. А навстречу из невидимой точки неба летят стремительные когтистые облака.
– Нам везет, – говорит дедушка, – тяпло идет.
– Мы к роднику? – спрашивает мальчик.
– Ну…
Они спускаются по склону балки к зеркальному пятнышку неба. Отдышавшись, дед достает из хозяйственной сумки алюминиевую кружку с оторванной ручкой.
– Я лучше так. – Сашка встает на колени на склизкую доску.
Сначала он глядит на себя, потом – на прыгающие по дну песчинки, потом – опять на свое лицо. «Я красивый», – думает мальчик и целует самого себя. Сразу исчезли песчинки, лицо сморщилось и растворилось в воде. Сзади дедушка тюкает пробкой от своей фляжки и шумно, как керосинщик в лавке, льет в кружку. Долго и судорожно глотает, дергая кадыком. Струйки текут по его подбородку на красную грудь под рубаху.
Они прибавляют шагу.
– Ых, отпустило малость, – говорит дед и крутит по сторонам головой. – Ых, язви ее в корень, свобода!
Они еще прибавляют шагу – и неожиданно, и всегда так, чуть слева выплывают из-за горизонта белые крыши Каменского.
– Вот, сэр, вам загадка. Село Каменское, а ни единого толкового камня в нем нету. Ясно?
– Ясно, – не раздумывая, отвечает Сашка, – были камни в доисторические времена, а потом их увезли.
– Ну ёксель-моксель, – разочарованно разводит руками дедушка.
– Мы опять к Вовке Стрелову, что ли, идем?
– Мы идем, чтобы идти. А хочешь, завернем к Стрелову?
– Нет, дедушка, я за грибами хочу.
– Нет, уж теперь завернем.
– Здорово, Вовчара! – еще не войдя в калитку, кричит дед.







