412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Толстая » Рассказы тридцатилетних » Текст книги (страница 8)
Рассказы тридцатилетних
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:48

Текст книги "Рассказы тридцатилетних"


Автор книги: Татьяна Толстая


Соавторы: Владимир Карпов,Юрий Вяземский,Петр Краснов,Вячеслав Пьецух,Валерий Козлов,Олег Корабельников,Ярослав Шипов,Юрий Доброскокин,Александр Брежнев,Татьяна Набатникова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)

1-е. Шомпольное двуствольное, пистонное ружье старинного чешского мастера Антонина Винцентуса Лебеды в Праге. Ружье в ружейном ящике, к нему имеются все принадлежности. Стволы патинированы на коричневый цвет и покрыты букетным дамаском.

2-е. Шомпольное одноствольное ружье знаменитого итальянского мастера Лазаро Лазарино из семьи Каминаццо.

На шейке ложи монограмма 1857 года, корона и буквы. Ложа темного итальянского ореха с изумительной резьбой и лесной сценкой: благородный олень стоит во цветах и травах.

Все ружья находятся в исправности. Ружья знаменитых мастеров, особенно ружья шомпольные, имеют не многие охотники. Охотники такие в большинстве случаев идеалисты, фанатики или романтики.

Определенной цены на старинные ружья нет. Все зависит от случайных обстоятельств, знания своего дела и благородства человека.

Я в прошлом – паровозный машинист. Участвовал в действующей армии с 1914 года по 1918-й, в гражданской войне и в Отечественной войне. Во всех трех войнах имел ранения. В последней войне был ранен в правый коленный сустав. С того времени я инвалид второй группы. Дальше своего приусадебного участка ходить не могу.

Извините за небрежно изложенное письмо. Болезнь ноги терзает меня и путает мысли.

Жду Вашего приезда.

С охотничьим приветом – Максим Максимыч.

ДОРОГА

Городок, в котором жил Максим Максимыч, находился километрах в двухстах от Москвы. От автостанции один раз в сутки туда отходил автобус. Я сел в кресло и оглянулся. В салоне уже было человек десять: солдат и матрос с двумя девушками, человек с длинным носом и в зеленой шляпе и несколько совсем уже древних, закутанных в пять платков старушек. Явился еще один пассажир, с трудом поднялся по ступенькам, рухнул в кресло и тотчас заснул глубоким, беспробудным сном. Перед самой отправкой вошли женщина с двумя белоголовыми мальчишками и толстый, судя по всему командированный, инженер с сумкой, наполненной очень сочными пирожками, от которых сразу пошел такой ядреный капустный запах, что все в автобусе задвигали носами и переглянулись.

Автобус тронулся и, давя на лужах осенний ледок, полчаса крутился по городу, пока не выехал на нужное шоссе. Вырвавшись из города, население автобуса сразу ожило и зашевелилось. Девушки, смеясь, стали дергать матроса за черные косички бескозырки, старушки начали вспоминать какую-то Акулину, по всей видимости отставшую от них и потерявшуюся на рынке, инженер достал сумку и принялся есть свои ароматные пирожки, оделив мальчишек большим, похожим на мяч, яблоком.

Глядя в окно, я думал о том, почему, миролюбивый человек, люблю и собираю старинное оружие. Отчего это произошло? Ведь оружие, несмотря на красоту и отделку, все равно остается средством убийства и, следовательно, зла? Отчего же я любуюсь им и оно не представляется мне страшным и жестоким? Я долго не мог найти ответа на этот вопрос и принялся мысленно перебирать свою коллекцию.

Вот в уголке, между двумя тонкими арабскими ножами, висит острием вниз русское копье-рогатина. Таким копьем, откованным в деревенской кузне, мужик-помор бил медведя, моржа на дальнем зверовом промысле, в лихую годину оборонялся от разбойников варягов. Не было у него другого оружия кроме копья, топора да простого охотничьего лука. И это оружие являлось для него тем же, чем привычная соха, извечная поморская ладья и сети – орудия жизни и свободы.

Вооруженный копьем, начал Куликовскую битву монах Троицко-Сергиевого монастыря богатырь Пересвет. В молчании стояли обе рати, наблюдая поединок Пересвета с татарским непобедимым батыром. Разъехались всадники, нацелили копья и помчались друг на друга. Ударили и замертво упали оба на одну землю.

Герб стольного града Москвы – Георгий Победоносец. Небесный витязь в развевающихся, точно знамя, одеждах пронзает копьем дракона. Пронзает и топчет копытами коня извивающуюся на земле гадину. Победа очевидна!

Чуть ниже копья висит тяжелое, мощное ружье XVII века. Толстый, откованный на восемь граней ствол покоится в березовой, почерневшей от времени ложе. Дерево тщательно обстругано, по прикладу вырезан орнамент. Внутри приклада сделаны два углубления с крышками – одно для запасных кремней, другое для протирочной холстины. Курок кремневого замка похож на гуся с длинной шеей и снабжен большим красивым кольцом, чтобы удобнее было взводить.

Много повидало на своем веку это ружье: смотрело со стен, как горят подожженные воинами Стефана Батория городские посады, заглядывало в лица жестоким наемникам царя Лжедмитрия и било редко, но без промаха.

На полу у меня лежит небольшая корабельная пушечка – фальконет. Такие пушки использовали на речных судах. Любили их люди торговые и разбойные. Сама пушечка мала, а грому, дыму и картечи несет множество и хоть неубойна, но страх наводит. Может, на легкой казачьей лодке «чайке» стояла моя пушечка, двигаясь вместе с грозным Разиным, или помещалась на носу стройной, убранной шелками купеческой галеры, а может, и мужичьему царю Пугачеву досталась при штурме затерянной в оренбургских степях крепости. Кто знает!..

Висит на стене изящный, чудо оружейного искусства, дворянский пистолет. Ствол вызолочен и изрезан тонкой гравировкой. Под стволом надпись: «Александр Шустров. 1752 год. Царствование Елизаветы, дочери Петра Великого». Кто был Александр Шустров? Огромный, румяный, с лихо закрученным усом лейб-кампанец или изнеженный, в завитом напудренном парике и туфельках с красными каблуками вельможа? А скорее всего случилось так: в одну из долгих ненастных ночей собрались офицеры-гвардейцы у одного из своих товарищей, и пошла игра. «Тройка, семерка, туз!» – бледнея, сказал вельможа, хозяин блистающего десятками золотых канделябров дворца. «Дама пик… Ваша карта бита!» – торжественно произнес лейб-кампанец и изящно смахнул в кивер кучу золотых червонцев и пистолет, на который делалась главная ставка. Этой же ночью велел он выбить на стволе свое имя и год. И не расставаясь носил Александр Шустров пистолет всю семилетнюю войну и наверняка солнечной весной 1760 года вошел, гордо неся его за белым офицерским шарфом, в сдавшийся на милость победителя Берлин. «Виват! Виват, Елизавета!» – кричал тогда Шустров, стреляя в воздух из пистолета и несказанно радуясь победе русского войска над непобедимым прежде Фридрихом Прусским.

А вот большая изогнутая сабля с вензелем Екатерины II. Клинок сабли погнут, порублен, эфес почернел. В каких битвах и сражениях она побывала? В каких бешеных гусарских атаках блестела и свистела, рассекая воздух? Принадлежала ли седоусому ротмистру или, может быть, бряцала по паркету, подвешенная у тонкого бедра юного корнета? И, быть может, этот корнет, трепеща по ветру расшитым ментиком, скакал на белом коне в ставку самого Александра Суворова! «Молодец, корнет! – сказал Александр Васильевич. – Хорошо скачешь, моим чудо-богатырям небось завидно…» И ясно, и задорно глядел на приунывших при виде красавца гусара бородачей гренадеров.

Над саблей висит тяжелый драгунский пистолет сурового для нашего Отечества 1812 года. Видел ли этот пистолет славный день Бородина или багряный, вполнеба закат московского пожара? Слышал ли глухие взрывы под древними кремлевскими храмами, которые Наполеон приказал разрушить, отступая из несговорчивой столицы? Может быть, сжимала его рука мужика партизана, готовившегося к внезапному яростному набегу на отставший французский арьергард. Может, сам Денис Давыдов, поэт и мечтатель, лихой гусар и вдохновитель партизанского движения, командовал отрядом.

Рядом стоит у стены скромное и невзрачное на первый взгляд охотничье ружье мастера Петрова в Ижевске. Сделано ружье не для богатого, не для князя или сенатора, а для простого охотника. На прикладе, на самой «щечке», вырезан затейливый орнамент из полевых цветов, кованые курки, как сжатые кулачки, поднимаются над стволами. С таким ружьем ходил по России молодой печальный охотник Некрасов, и грелось его ружье у теплой крестьянской печи после долгой охоты дождливой осенью.

Думая о коллекции, я понял наконец, почему собираю и тщательно берегу оружие. Предметы старины не дают мне, дальнему потомку мужиков и ремесленников, ратников и князей, солдат и офицеров, партизан и охотников, забывать живую историю моей Родины. За каждым предметом коллекции зримо и явно встают в воображении люди, оживают картины сражений за величие и независимость русского государства, «преданья старины глубокой, дела давно минувших дней…».

Автобус третий час мчался по бесконечной ленте междугородного шоссе. Мальчишки уже давно дожевали подаренное яблоко, старушки вспомнили наконец, что Акулина не потерялась, а зашла в общежитие проведать младшую дочь, человек с длинным носом и в зеленой шляпе читал по крайней мере десятую газету. Солдат с матросом и девушки разбились на парочки и о чем-то ворковали, древние бабушки сняли часть платков и безотрывно глядели в окно, точно силясь вспомнить, не тут ли они жили во времена своей молодости.

ПРИЕЗД

В городок я приехал вечером. Улица Егора Самсонова оказалась на самой далекой окраине. В темноте и странных тенях от тускло светившихся фонарей я стал разыскивать дом Максима Максимыча. Здания на улице были ветхие, с покосившимися печными трубами, с большими разросшимися яблонями и вишнями на приусадебных участках. «Весною бы сюда приехать…» – думал я, глядя на черные, с облетевшей листвою деревья.

Я нашел домик Максима Максимыча и постучал. Ставни были плотно закрыты и завинчены изнутри, свет нигде не горел. Дом казался пустым и заброшенным. «Помер! – подумал я и прислонился к забору. – Ехать в такую даль, с трудом достать деньги на покупку замечательных вещей – и все впустую!»

Повернувшись, я осмотрел забор и заметил ржавое кольцо с прикрученной к нему проволокой. Дернув обеими руками кольцо, я услышал дальний звук колокольчика. Минут через пятнадцать за забором кто-то заворочался и меня спросили: «Кого нужно?»

– Максим Максимыча! Это Дмитрий! Из Москвы! Он должен знать! – радостно закричал я.

Дверь приоткрылась, я увидел тощую фигуру в шинели, исподнем и калошах.

Я юркнул за ворота и спросил:

– Максим Максимыч дома? Он не спит еще?

– Проходи… – сказали мне.

Странная фигура ничего не ответила. Мы молча вошли в холодные сени с тускло горевшей керосиновой лампой, корытами, висевшими на стенах, лавкой, на которой стояло ведро с плавающим в нем резным ковшиком.

Фигура открыла дверь, согнулась и исчезла за ситцевыми занавесками. Оглянувшись, я шагнул в комнату.

Маленькая комната была жарко натоплена. У стены виднелась кровать, на ней лежал, укрывшись шинелью, худой и бритоголовый старик. Больше в комнате никого не было. У кровати стоял столик, на нем яблоки и махорка в жестянке.

– Вы раздевайтесь, – сказал старик. – Вон там, за занавеской, вешалка…

Я снял пальто и опустился на табуретку у кровати.

В ГОСТЯХ

Мы пристально посмотрели друг на друга… Судя по письму, так красиво написанному, я ожидал увидеть опрятный домик, чай с самоваром; Максим Максимыч представлялся мне благообразным старичком, похожим на старого учителя. На деле выходило иное. Я пока не мог разобраться и только смотрел.

Старик, глядя на меня, очевидно, соображал, тот ли я, за кого себя выдаю. Точно ли мне можно верить и я тот самый Дмитрий, которому он писал письмо.

– Максим Максимыч, это вы? – спросил я.

– Не думал, не думал, что вы так скоро, так внезапно приедете, – сказал Максим Максимыч. – Мне многие охотники пишут и интересуются ружьями, но никто не приезжал. Вот вы какой ловкий…

– Я не ловкий, – начал я. – Поймите, я очень люблю старинное оружие, у меня уже целое собрание, ружья, сабли… Я их смазываю, протираю, привожу в порядок, ухаживаю как могу. Они висят у меня на стенах…

Максим Максимыч кивал головой. Длинной, худой рукой он быстро схватил со стола яблоко и принялся его долго жевать.

«Неужели он тут совсем один?» – подумалось мне.

– Разве вы один живете?

– Есть еще сестра! – ответил Максим Максимыч. – Она у меня старая, больная и всего боится. Вот и вас испугалась. Говорит: «Он нас не зарежет ночью из-за ружей-то?» – Максим Максимыч вопросительно глянул на меня.

Я обернулся и успел заметить мелькнувшую за шторкой голову старухи, смотревшую с детским испугом. Мне поскорее захотелось кончить дело и уехать. «Ночевать можно и на автостанции», – подумал я.

– Так ведь за ружьями приехали? – спросил вдруг Максим Максимыч. – А я замечательно бьющее ружье мастера Антонина Винцентуса Лебеды в Праге не продам! Умру скоро, так сестра продаст, а я, пока жив и существую, не отдам. Не отдам! – заволновался Максим Максимыч и, тяжело дыша, сел на кровать.

Из-под шинели высунулись ноги с растопыренными пальцами. Больная коленка была обмотана тряпкой. Ноги задрожали и сунулись в разрезанные вверху валенки. Старик поднялся, вытянув руки, и ушел за занавеску. Он долго звенел ключами, отмыкая кладовку, передвигая рухлядь, а сестра ему помогала. Наконец Максим Максимыч вышел с ящиками. С нетерпением я бросился навстречу и раскрыл ящики.

В них лежали, мягко утопая в тисненном золотом зеленом бархате, два изумительных ружья. В отдельных углублениях утонули шомпола, пороховницы, коробочки для пистонов из резной кости…

На полированной, красного дерева крышке одного из ружейных ящиков наклеена фотография. Такое кощунство меня покоробило, но, взглянув попристальней, я узнал на ней молодого Максима Максимыча.

На лесной полянке, в травах и цветах, стоял огромный красивый парень в русской рубахе, улыбающийся, и держал ружье Лебеды. С тонкого наборного пояска свешивалась на сапоги связка вальдшнепов. На фотографии надпись: «Весна 1920 года».

– Какие раньше случались охоты! – воскликнул Максим Максимыч. – Я очень сильный стрелок, много мы натешились забавой благородною с милой «лебедушкой»…

Я невольно оглянулся – старик прижал к груди и ласкал ружье.

Я осматривал другое. Очень легкое, с изящной ложей из словно светящегося изнутри итальянского ореха, покрытого тем особым, старинного рецепта, лаком, который не сходит и не стирается столетиями, с длинным стволом, чеканным курком, змейкой, закрученной охраной, латинской надписью мастера, ружье прильнуло к моим рукам и, казалось, отогревалось и оживало от долгого сна в ящике.

Я осторожно положил ружье на место. Старик неохотно передал мне «Лебеду».

С двумя массивными, покрытыми уже кое-где стершимся букетным дамаском стволами, с темно-вишневой ореховой ложей, большими, причудливо изогнутыми курками, черного дерева шомполом и резной охраной, ружье было очень красиво.

Я близко поднес его к лицу и с наслаждением осмотрел каждый миллиметр поверхности. Внимание мое привлекли осторожно вкрапленные в дерево серебряные пластиночки размером много меньше копейки, на них очень тонкой цифирью было выбито: 1921, 1928, 1929, 1934, 1938, 1940, 1946, 1948, 1953.

– Это все годы, отмеченные особенно удачной охотой! – следя за моим чтением, сказал Максим Максимыч. – В наших лесах много дичи водилось, даже олени жили, и все красы дивной, каждый в лесу точно на ковре стоял, так и ждешь – вот-вот копытцем ударит оземь и каменья лучистые в стороны посыпятся… Сами мы их не били, а вот от воров не уберегли, от предателей этих… Дело давнее, неохота вспоминать, но расскажу вам, Дмитрий, случай, а вы сами рассудите. Поймал я как-то браконьера. Мужик знакомый, одних лет со мной, отвоевал только что – словом, по всему свой, товарищ. Убил он оленя, за рога к саням подтащил, рубит и в мешки укладывает. А я как раз на него вышел. «Ты что же, – говорю, – сволочь, делаешь?» Он ничего не отвечает и упрямо молчит. Я ему опять: «Стыд-то в тебе есть? Ты что такую редкость бьешь?» А он как заорет, ноги от злости задрожали: «Вам, гадам, мяса для меня жалко? Я с картошки опух, а вам мяса жалко, да? Убью-ю-ю! – и за ружье хватается. В общем, пожалел, отпустил его, а он, предатель, мясо продал и пропил. Вот как в жизни бывает, Дмитрий. – Максим Максимыч тяжело вздохнул и захлопал глазами.

– Да-а-а… – протянул я, – раньше, может, и с голоду, а теперь с жиру бьют, да и егерей иной раз прихватывают – я в журнале читал.

– Или мы их, или они нас! – твердо сказал Максим Максимыч и сжал кулаки. Мы помолчали, и я вновь стал вглядываться в темное зеркало дерева.

На ложе было много мельчайших трещинок, отметинок, едва заметных глазу ложбинок, металл потемнел от времени, узоры кое-где забились пороховым нагаром и остатками ружейного масла. Можно было представить, сколько рассветов и закатов встретил с ним Максим Максимыч на тяге, скодько уток, тетеревов, глухарей, зайцев и другой дичи упало под метким огненным ударом этих стволов, сколько было пройдено дремучими лесами и в поле, заснеженном первой порошей, и по трудным болотам среди тростника и бесконечных камышовых стен…

За спиной раздался стон. Я быстро оглянулся и увидел, как старик осел и притулился к спинке кровати. Сгорбившись, с потухшим лицом, он медленно гладил больное колено.

– Может, лекарства вам принести? – спросил я.

– Какое уж тут лекарство! – сказал Максим Максимыч. – Стар я стал больно – восемьдесят девятый год пошел. Ничего уж, верно, не поможет, кроме курносой с косой…

Я замолчал и опустился на табуретку.

Старик сделал знак, чтобы я посмотрел под кровать. Я нагнулся и увидел окованный белым железом сундук. Вытащив его на середину комнаты, я открыл заскрипевшую крышку. Сундук был туго набит мешочками и коробочками. Под внимательным взглядом Максима Максимыча я стал развязывать мешочки, раскрывать коробочки.

– Весь мой охотничий припас! – сказал Максим Максимыч.

Чего только не было в сундуке! Мельчайший, еще царской выделки, порох, позеленевшие пистоны, дробь всех номеров и самого высшего сорта, пыжи из лучшего войлока, кожаные, английской работы пороховницы и бронзовые дробовницы, ошейники, поводки, арапники, два тяжелых мечевидных ножа для медвежьей и кабаньей охоты, медный рог, стальные пулелейки и серебряные манки для птиц, позолоченная рюмка из толстого стекла, штоф с надписью: «Здорово, стаканчики! Каково поживали?» И ответом: «Пей, пей! Увидишь чертей!» Великолепный, желтой тончайшей кожи ягдташ, обшитый разного цвета ремешками и шнурками, лежал на дне, рядом – пропитанные жиром кожаные болотные сапоги-«заколенники», меховые с указательными пальцами варежки и…

Завороженный, я перебирал охотничьи сокровища. Легонько вошла сестра Максима Максимыча и принесла две кружки с чаем, блюдо с вареньем и хлеб.

– Не взыщите за бедное угощенье, – сказал Максим Максимыч. – Раньше я бы вам глухаря зажарил, а теперь сами видите – ни охотиться, ни работать не могу, а пенсия маленькая. По магазинам мы с сестрой ходить не в силах, соседи приносят. А у них ведь лишний раз не попросишь…

– Может, вам в дом престарелых перейти? – спросил я.

– Предлагали… Но с ружьями не пускают, а без них я не пойду. В последнее время только решил продать, да и то не «Лебеду» – с ней еще буду жить… А потом… в своем доме и смерть красна! – с вызовом закончил Максим Максимыч.

Я промолчал и глотнул чаю.

– Спать пора! – вздохнул Максим Максимыч и моргнул. Глаза у него совсем слипались.

Я схватился за кошелек и протянул деньги. Максим Максимыч взял деньги и, стараясь не глядеть на ружье, пододвинул мне ящик с Лазаро Лазарино.

– Никогда его не любил! – сказал он нарочито брезгливо. – Уж слишком красиво для охоты настоящей, ломко и прихотливо…

С радостью я схватил ящик. Старик отвел меня за печку и уложил на ворох старых овчинных тулупов. Свет был погашен, я закрыл глаза и уснул. Ночью два раза просыпался от старческих стонов и нестерпимой жары от печи.

ПРОЩАНИЕ

Утром я очнулся от пристального взгляда. Вздрогнув, поднял голову и увидел старуху. Она молча протянула мне красное яблочко.

– Спасибо, что приехали, – сказала старуха. – Нам пишут, а приехать никто не хочет: жалко им себя – в такую даль ехать… А у нас похороны очень дороги. И тому дай и другому – все деньги, а откуда их взять нам? Донкихот мой всю жизнь работал, воевал с врагами, с ружьем ходил да по госпиталям разным пролежал, а денег так и не скопил на старость. Бывалоча приду к нему в госпиталь, пирожков принесу и квас домашний кисленький и ну упрашивать его: «Максим… Максимушко, братец, женился бы на ком… Вон вдов-то сколько… Детки пойдут, не одни мы с тобой останемся». А он только повернется лицом к стене и молчит, не отвечает, сердится на меня. «Уходи, – говорит, – Настасья. Не твоего ума дело…» Так и не женился, а все оттого, что, как ушел на первую войну, его краля-то и позабыла, за другого вышла. Очень он ее любил, да… Однолюб он у меня, вот и мучаемся… Это я его уговорила ружье продать, – горячо зашептала она, боязливо оглядываясь.

– Верно! – вдруг раздался голос. – Я бы ни за что не продал! Помру – все равно так не оставят лежать. Приберут в землю. А пока жив, мне ничего не надо!

– Слышали? – Сказала старушка и, покачав головой, побрела в комнаты. Я съел яблоко, встал и пошел за занавески.

Максим Максимыч сидел у стола и что-то писал. Увидев меня, он поставил точку и протянул листок. Я взял и начал читать.

Лебеда моя, лебедушка,

Лебеда моя пистонная,

Что давно висишь на гвоздике,

Точно лента похоронная?

Что замки твои фигурные

Потемнели, запылилися,

Что стволы твои зеркальные

Тонкой ржавчиной покрылися?

А бывало, в лето знойное,

В зиму, в осень непогодную,

Ты служила службу верную,

Теша удаль благородную.

И твои удары гулкие

В поле ветром разносиляся,

И под меткими зарядами

Дупель с вальдшнепом валилися.

Не спасали воды синие

Стаю хитрую утиную,

Мы с тобой в леса дремучие

Смерть несли тетеревиную.

Не над ней одной мы тешились,

Беззащитной малой птицею.

Под твоим ударом падали

Волк, медведь, кабан с лисицею.

Не один приятель в зависти

Звал тебя «проклятой пушкою».

А теперь висишь без дела ты,

Бесполезною игрушкою…

Знать, у старого хозяина

Горем силы надломилися,

Примахались руки крепкие,

Резвы ноги подкосилися.

В душу холодом повеяло,

Смяла сердце непогодушка,

Оттого и ты заброшена,

Лебеда моя, лебедушка,

Оттого висишь на гвоздике,

Точно лента похоронная.

Лебеда моя, лебедушка

Лебеда моя пистонная…


– Неужели это вы написали? – только и мог выговорить я.

Максим Максимыч улыбнулся.

– Возьмите на память о старом охотнике и стендовом стрелке.

Через полчаса я попрощался и вышел. Старик с сестрой стояли на пороге и два раза махнули мне рукой.

Утро только начиналось, холодное и дождливое. Чернели по бокам улицы мокрые деревья, круто заваренная октябрьская грязь липла к сапогам. Я шел с укрытым мешковиной ящиком и смотрел на глухие заборы, мелкую реку с затопленными лодками, на упавшую в воду чугунную кладбищенскую ограду на том берегу. В кабинах грузовиков досыпали шоферы, хлопали, открываясь, решетки калиток, белело бетонное здание больницы с обитыми ступенями. Рядом кто-то на весь городок рассмеялся, кто-то маленький расплакался на всю улицу…

За окном автобуса чернели поля. Промелькнул завязший в недобранном овсяном поле комбайн, показалась деревенька, и дождь заволок стекло. Часа через четыре мы въезжали в пригороды Москвы.

Как ни странно, но меня совсем не радовала покупка. Перед глазами стояли домик Максим Максимыча, его комната, лица двух стариков…

Тщательно смазанное и вычищенное ружье теперь висит у меня на стене. Я смотрю на него и любуюсь красотой ствола, благородством изогнутой ложи, изумительной резьбой на прикладе: «Олень во травах и цветах…»

Прошло два месяца после моей поездки, и я получил посылку из городка. В большом, обшитом парусиной ящике лежало ружье Лебеды и клочок бумаги с крупными, нетвердо написанными буквами:

«Уважаемый Дмитрий!

Максим Максимыч умер. Я его похоронила. Может, ему сейчас легко? Ружье, по последнему желанию покойного, предпосылаю вам. Берегите его – уж очень он к нему привык и дорожил им! Прощайте. Дай вам бог счастья и здоровья!»

Сергей Ионин

Чистые звезды

Вася Первушин, машинист последнего, наверное, на всем Урале паровозика, таскавшего по узкоколейке составы от карьера до завода, пришел с женой в свой выходной к Ивану Шулейкину на «помочь». В мае, а весна в этом году была необыкновенно сухой, у Ивана сгорел дом, сгорели дворовые постройки, и только банька, поставленная в огороде на задах, осталась целой.

День выдался жарким, располагающим к лени, но все же вдвоем, начав ранним утром, они успели вымерить, ошкурить, вырубить по два венца. И лишь когда солнце уже встало «на полдень», когда горячие лучи пропалили насквозь рубахи и пот стал заливать глаза, сполоснувшись из ковшика, они устроились на бревна перекурить.

Надо сразу заметить, что Вася Первушин был большим любителем поговорить и, главное, что, может, и составляло его талант, он мог говорить как-то ни о чем – ни о деле, ни о безделье.

Присев на корточки, Вася надвинул кепочку-жоржик на глаза, закурил папиросу и, окутавшись облаком дыма, сказал неожиданно:

– Вот ты начитался, Иван, всякого, а того не знаешь, что жизнь – это тоже в своем роде игра природы.

– Как это? – без интереса спросил Иван Шулейкин, развалившийся на свежеотесанных бревнах. Он сковырнул длинную полосу сладкой подкорки и стал жевать, лениво поглядывая по сторонам.

– А так, – Вася поерзал на месте, отбросил несколько щепок в сторону, наверное, они его отвлекали и, удовлетворенный, продолжил: – Вот ты глянь на мою старуху, ведь мощи одни остались, чистое мумие, а туда же – губы красит.

Иван посмотрел на Васину жену Татьяну, пожилую бойкую женщину, собиравшую щепу с его женой Верой, убедился: да, действительно Татьяна губы красит какой-то неимоверно яркой помадой, и опять лениво спросил:

– Ну?

– А!.. – обрадовался Вася. – А меня челдоном обзывает.

– Ну?

– Не ну, обзывает, говорю, челдоном.

– Так ты что, интеллигент, что ли? Челдон – ты и есть челдон. – Иван выплюнул изжеванную кору, оторвал новую полосу.

– Чей-то я челдон? – обиделся Вася.

– Ну так, старовер, наверное… Отец-то у тебя кто?

– Оте-е-ец, – протянул Первушин, мол, ты еще про всемирный потоп вспомни. – Отец у меня неграмотный сроду был, считай, ни одного класса не закончил, только что буквы писать умел.

– А ты небось грамотный. – Ивану даже не хотелось говорить на эту тему, знал, что Вася любит беспредметные разговоры, любит спорить, а уж заспорив – заводится, и тогда с ним никакого сладу нет. А тут все же таки «помочь», и терять лишние рабочие руки ни к чему.

– Я?! Я грамотный! – с ходу выпалил Вася. – Я в техникуме учился… до войны. Только вот диплом этот самый потерял.

– В каком же ты техникуме учился? – полюбопытствовал Иван, хотя жили они на одной улице уже лет тридцать и всем соседям было известно, что у Васи всего четыре класса ликбеза, да и то, поговаривали, экстерном сдавал.

– Я учился в техникуме на скотника.

– На кого?

– На зоотехника то есть, – поправился Вася.

– Ну и как?

– Че?

– Как, говорю, закончил?

– Закончил. Только вот бумагу, диплом то есть, потерял в сорок втором, когда под Волховом в болоте ранило, тогда и потерял.

– Это как же получается: тебя в ногу ранило, а ты ни с того ни с сего диплом потерял?

– Вот те крест! Лежу в болоте, нога ноет, будто припал к ней кто и сосет, сосет… Каюк, думаю. Тут сестра милосердная приползла, а у ней бинт кончился, ну она от моей исподней рубашки пока тряпки отрывала, чтобы перевязать, значит, он, видать, и выпал.

– Кто?

– Да диплом-от!

– А-а… – Иван, щурясь, посмотрел на солнце, стоявшее необыкновенно высоко, вздохнул – работать бы надо, да жарко. – Ну?

– Че?

– И какие такие отметки у тебя были?

– Где?

– Да в дипломе твоем…

– A-а… Как положено, сам профессор написал: «Василий Первушин все знает».

– Так и написал? – усмехнулся Иван.

– Ну. Поперек листа-то так и написал, мол, «все знает». – Вася сдвинул фуражку на затылок и уставился на соседа: верит или нет?

– Да-а… – Иван почувствовал, что, если он еще что-то скажет, да еще с недоверием, может возникнуть конфликтная ситуация. – Да-да, чего на свете не бывает. Как же тебя с техникумом на паровоз занесло? Диплом-то, поди, восстановить можно.

– Ха! – облегченно выдохнул Вася и, захлебываясь, наверное, от радости, что ему поверили, зачастил: – Кому надо! Я уж и туда и сюда, мол, образование жаль терять. Дак никому не надо, хотел в «Правду» писать, ну ладно уж, все равно скоро на пенсию уйду, годы-то выработал, че теперь…

Они замолчали и стали смотреть, как жены складывают щепу в ведра и носят к костру. Но занятие это было не то чтоб постыдным для них, перекуривающих уже сверх всякой нормы, нет, скорее наводило на мысль о необходимости брать топоры и рубить, рубить, рубить… Так что и не поговорить, и пот, горячий, едкий, будет заливать глаза. Жарко очень.

– Так что ты там про челдона-то? – спросил Иван как бы нехотя.

– А! Вот и говорю, я техникум закончил, а она меня челдоном величает! Сама-то, сама-то кто?!

– Кто?

– Крестоносцева дочь, – выпучив глаза, вполголоса, будто поверяет великую тайну, выдохнул Вася Первушин.

– Это почему так? – спросил Иван, чтоб разговор не затух, хотя знал – Татьяна Первушина казачьего роду и предки ее сплошь георгиевские кавалеры, чем она немало гордилась.

– Вот так. Повесила над кроватью всех своих отцов-дедов, и все с крестами. А я их видеть не могу, с крестами-то, мы против их под Тихвином-то вон че, а она вон че…

– Ну ты тоже, сравнил… У нее наши, русские, надо заметить, а ты их с фашистами ровняешь.

– А че она меня все челдоном-то?! Че?! И ведь какая игра природы, – видимо, Васе нравилось это заковыристое словосочетание «игра природы». – Как поженились, она ко мне лучше всякого была, прямо привязалась. Да и то сказать, в сорок четвертом мужики на вес золота были. А я молодой, орел, и главное – руки целы, ноги целы, хотя и инвалид второй группы. Да-а… А вот в деревню ее повез к своим – и началось… – Вася замолчал, вспоминая прошедшее и по-новому, но привычно переживая это свое неказистое прошлое.

– Ну? – Иван, недовольный, что приходится говорить лишнее слово, заворочался на бревнах.

– Вот те и ну. Вот ты книжки все читаешь, а скажи мне – какая разница между словами «коевадни» и, допустим, «анадысь»?

Иван ненадолго задумался. Вася смотрел на него пытливо и вроде даже с усмешкой: мол, голубь ты мой сизый, задал я тебе задачу?

– Ну никакой вроде… разницы.

– A-а! Вот и я говорю. А она мне: челдон… Приехали, значит, мы в деревню, к моим. Живем. Месяц, значит, этот сладкий справляем. Тетка моя, я без матери рос, смотрела-смотрела на это дело и говорит: «Сидите, едите да лапотину дерите», – это, значит, ничего, мол, не делаете. А моя-то в смех. Смеялась-смеялась, тетку в конфуз ввела. Спрашивает, когда, мол, мы сидели? Тетка и скажи: «Дак, коевадни – два дни, да намедни – день». Ну тут моя-то опять смеяться: «Ха-ха-ха! Как вы смешно говорите, вроде даже не по-русски, челдоны прямо». А тетка моя, тоже старуха была без ума, возьми и брякни: «Дак мы и есть челдоны, так-то нас зовут-те». Э-э-э-й! – Вася сокрушенно махнул рукой и полез за следующей папиросой. Закурил, хмыкнул про себя: – Ну потом-то моя и спрашивает: «Как это коевадни?» Я говорю, мол, коего дня, то есть недавно как-то. «А-а-а… – говорит моя-то. – Васе-е-ет». Это по-ихнему, по-казачьи, значит. Тоже… Сама пальцами сморки делает, а все грамотную из себя корчит… и счас ведь умна… Ох! Умна! Вот так и жили. Отец-то мой смолчал, где уж там. А тут еще блины… – Вася опять замолчал и сосредоточенно уставился куда-то вдаль за огороды, туда, где речка делала изгиб и, серебрясь на солнце, исчезала за горизонтом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю