Текст книги "Рассказы тридцатилетних"
Автор книги: Татьяна Толстая
Соавторы: Владимир Карпов,Юрий Вяземский,Петр Краснов,Вячеслав Пьецух,Валерий Козлов,Олег Корабельников,Ярослав Шипов,Юрий Доброскокин,Александр Брежнев,Татьяна Набатникова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)
– Здорово, дедун! – откуда-то с небес слышится голос Стрелова. Из чердачной темной дыры появляется он сам, веселый, курчавый, в фиолетовом спортивном костюме с пузырями на коленях. Вовка встает на верхнюю ступеньку лестницы, и получается, что он выше дома. Вовка поднимает вверх обе руки, как олимпиец, – вместо кубков он держит за лапы двух сизарей – и сбегает вниз без помощи рук. Голуби лупят крыльями, и, если Вовка подпрыгнет, они, наверное, понесут его над землей, над белыми крышами домов.
– Уважаю флотских, – говорит дедушка.
– И я. А это зачем? Дай одного подержать, – просит мальчик.
– Гляди не упусти, – Вовка смеется и хитро подмигивает дедушке. – Они нам еще пригодятся, правда, дедун?
– А где твоя ненаглядная? – спрашивает Тимофеев, пожимая Стрелову руку.
– А, – отмахивается Вовка. – Поехала в город зубы драть.
– Хорошее дело, знакомое.
– Тяк-тяк, – улыбается Вовка, – в наличии двое дорогих гостей, значится, придется еще разок заглянуть на птицефабрику. Каких прикажете ощипать – с жирком или попостнее?
– Не дури, Вовчара. Лучше бы ты курей завел, что ли.
– Ну их к лешему! Их пои, корми, следи. А это, – Вовка поднял вверх сизаря, – вольная птица. Князья ими питались.
– А мама говорила, в них смертельные болезни водятся, она даже в руки не разрешает их брать. А я вот беру, – грустно говорит Сашка.
– Насчет болезней похоже на правду. А то «князья», – отвечает дедушка.
– Да какая правда, – смеется Вовка, – у них в городе все болезни смертельные, и насморки, и кашели. Они уже не знают, чего и придумать. Вон дописались, что жрать вообще вредно. Пейте, пишут, вместо завтрака раствор шиповника. Умора.
– В стране избыток шиповника, – поясняет дедушка.
– Тяк-тяк. – Вовка сажает голубей в пустую собачью конуру, закрывает дыру доской. – Для брезгливых гостей у меня есть развлечение почище. Готовьте организмы к перегрузкам.
Сашка испуганно берет дедушку за руку.
– Опять, что ли, в реку загнать хочешь? – насторожившись, спрашивает дед. – Ведь осень уже, Вовик.
– Хуже, дедуня, хуже. Готовьте организмы…
Вовка парит Сашку. Он стегает его березовым веником, двойными ударами, приговаривая:
– Оппоньки и еще раз оппоньки, – Вовка поглядывает на деда, – по этой самой попоньке.
– Сгорю! – визжит мальчик.
– Ты его не шибко, – дает с полка указания дед, – у него сердце шумит.
– Пошумит и перестанет, оппоньки!
Потом Вовка берет мальчика на руки, несет в предбанник и с маху сажает в бочку с холодной водой. Сашка глохнет и слепнет одновременно. Дышать нельзя, кричать нету сил. Он бьется, как голубь, больно ударяясь ногами о дубовые доски.
– Теперь закутывайся в простыню и очухивайся. – Вовка сажает его на лавку, приоткрывает на улицу дверь.
Во дворе посерело, моросит мелкий дождик и мочит заросли Вовкиной крапивы.
– Тяпло идеть, – передразнивает Сашка дедушку.
– Не боись, придет, – вылезая в предбанник, отвечает старик. – Поди с голубями поиграйся.
Когда внук, одевшись, уходит, дед говорит Вовке:
– Тяжко мне. Очень. И деться куда не знаю, и за что ни возьмусь, все из рук валится. Один он у нас, внук-то…
– Надолго уматывают?
– На три, а если получится, то еще три. Шесть того. Выходит, не увижу я больше Саньку.
– Брось ты, ради бога, в могилу-то лезть. Ты купайся со мной до льда, и дотянешь.
– Не, не дотяну. Бабка, может, дотянет, а я нет. Уже чую, каждую ночь она за воротами ходит, ходит… Скоро зайдет…
Выпивают по маленькой.
– Нефть чистая, – говорит Тимофеев, – а все дорожает, зараза.
– Хоть такая есть. А то мне кореш из Забайкалья пишет: только коньяки шампанское. Сколько ни заработаешь, все там и оставишь.
Закуривают.
– Новости-то не смотришь? – думая о своем, спрашивает дед. – Чего хоть за страна эта Греция?
– А пес ее знает, – говорит Вовка, – капиталистическая.
– Полковников-то там всех шлепнули?
– Полковников-то шлепнули.
– А живут-то, поди, бедненько?
– Капиталистическая. Богатые обжираются, бедные голодают. Но нашим хорошо платят. У беззубой вон подруга из Африки вернулась, пять ковров, не считая мелких брызг. Зойка ночь потом не спала. До сих пор ноет: у людей то, у людей се…
– А ты?
– А я беру чемодан и начинаю укладываться.
– Куда это?
– В Тюмень на трубопроводы. Кореш звал, пятьсот в месяц самое малое.
– А она?
– Не пускает, – довольным голосом говорит Стрелов.
Дождь прекратился. Потеплело, прояснилось. Вовка еще домывался, а Тимофеев с внуком резались в шахматы на крылечке. Дед проигрывал, зевал фигуры безбожно и притворялся, что играет он не всерьез, что поддается. Пот ручьями стекал с него.
– Ты глянь, скоко в человеке воды, – говорил он, утирая рукавом лоб. И хитрил, пытаясь ослабить бдительность противника каверзными вопросами: – Сань, а чего ты тихий такой? Не дерешься ни с кем, не бедокуришь?
– Так ты же меня выдерешь… Шах тебе.
– Абсолютно четко угадано. Я тебя тогда, как твоего батьку, то бишь как Сидорову козу, извиняюсь за выражение. Рокирнусь-ка, пожалуй.
– Нельзя, дедушка.
– Да не нельзя, а нужно, Санек. Как же не драть вас, чудо ты мое?
– Рокировку при шахе нельзя, – смеется Сашка.
– Извиняйте, извиняйте, – быстро соглашается дед и, сделав губы трубочкой, растерянно глядит на доску.
– Офицером пойди, – советует внук.
– Ну-кась мне, то я сам не вижу, что офицером. – И дедушка делает ход. – Вот ты говоришь, что вас драть не следует. И в книгах вроде так пишут. Ну нелепо же, ей-бо, нелепо. Вот он пишет сидит, придумывает, драть или не драть, а ежели драть, то чем, по какому месту. А в это самое время, – дед поднимает вверх палец, и лицо его становится многозначительным, – в соседних апартаментах писакины дети решили набедокурить. Взяли они ценную книгу и пустили по кругу на самокрутки. И вот он придумал, что драть детей вредно, записал это дело на бумажку и отправился глянуть на своих непоротых лоботрясов…
Сашка забыл о шахматах и замер, слушая дедушку. Тот не спешит, откашливается, продувает папироску, неторопливо прикуривает.
– Да, значится… Вот идет он из кабинета по комнатам и вдруг видит: дым коромыслом! Он туда, он сюда, ну, думает, хана, горим! Где дети? Где служанки? Где огнетушители? Добегает к очагу. Ёксель-моксель, дети все от цигарок пьяные, служанки на полу угорелые и книжка – источник знаний! – вся искурена. Остался токо корешок да обложка с чьей-то рожей.
Тимофеев сладко затягивается, ему самому понравилась эта история.
– Теперь вопрос тебе, сэр мартышкин. Что он будет со своими детьми делать?
– Выдерет? – со страхом и восторгом спрашивает Сашка.
– Ну, то есть, как пить дать! А зачем тогда он перед этим писал, что драть вредно?
– Не знаю.
– Вот и я не знаю, откуда это пошло – писать все наоборот. Иногда бывает, ну почти правда написана, ну все совпадает, а приглядишься позорчее: э-э, нет, соколик, приврал. Малость, но приврал.
– Дедушка, разве в книгах врать можно?
– А чего ж чуток не соврать.
– Деда, а ты живого писателя видел?
– А на хрена он мне живой? Живой он мне сто лет не нужен, мне его книжки нужны. Токо без врак.
– Тебе опять шах, дедушка.
Они ужинают, застелив стол газетками, и глядят телевизор. Красивая, но в годах, дикторша рассказывает, что кое-где в мире творится что-то неладное: стреляют в людей, угнетают людей.
– Это ж люди! Как они там не понимают, это ж люди! – После баньки дедушка быстро захмелел и бурно переживает то, о чем рассказывает дикторша.
Вовка, наоборот, спокоен, громко жует. Изредка он обращается к толстому коту: «Ну что, зверь? Ну как, зверь?» И кидает ему голубиные кости.
– На Клавку из третьей бригады похожа, – говорит Вовка про дикторшу. – Но потощее малость.
– И люди стреляют в людей, – сокрушается дед.
– Сам, что ли, не стрелял? – говорит Вовка.
«Юг Африки, – сообщает дикторша, – репортаж».
Видимость на экране плохая, словно ливень там, на Юге Африки. Там идет человек в белых штанах, держа руки на голове. Он устало ложится на землю, лицом вниз, и солдат, похожий на саранчу, бьет его ногой в бок. Потом солдат приставляет ствол автомата к голове человека, тот не видит, лежит…
– Бежи, – дедушка хотел крикнуть, а получилось шепотом.
– Беги, мать твою, – говорит Вовка.
И человек вскакивает, подпрыгивает. Но поздно. Тело медленно опускается на землю. Кажется, целую вечность опускается, руки, как крылья.
Дедушка сидит неподвижно с закрытыми глазами, положив ногу на ногу, и нога с острой коленкой сильно подергивается.
– Деда, это же кино, – Сашка теребит за рукав старика.
– Пропади они пропадом, эти ковры, уж лучше на трубопроводы.
Дед с внуком возвращаются той же дорогой, но стемнело, и все вокруг кажется другим, незнакомым. Из-за поля, из-за леска появляется красноватая с потертым боком луна – ее словно на веревке тянут за облаками. Неясная тень нет-нет да и мелькнет по дороге. Может, нечистая сила, а может, рыжий Петька притаился с камнями. Сашка потихоньку закрывает лицо руками. Дед идет, щупает ключицу мальчика.
– Не пойму что-то, чья у тебя кость?
– Моя.
– Ишь ты…
Дедушка шумно втягивает носом воздух. Он чувствует признаки настоящей осени, в темноте он уже видит, как поселок заливает всемирным потопом, и уже представляет себе вынужденное домашнее безделье от совершенного бездорожья. Раскисшая улица, темные от дождей дома, похожие на лица глубоких стариков. Тоска.
– Чуешь, прелостью тянет?
– Чую, – говорит Сашка, думая, что дедушка неправильно произносит слово «прелесть».
– А тута? – Тимофеев останавливается. – Чуешь землю? Ты нюхни.
Сашка сопит и присматривается к теням на дороге.
– Запахи долго помнятся. Да. А у вас в Москве какие запахи? Вонь асфальтовая да и только… А ежели еще дальше куда поедешь, – осторожно прибавляет дедушка, – мало ли куда по судьбе кинет, в гипопотамию какую-нибудь, и спросит тебя кто, как там, мол, у дедушки было, хреново, поди? А? Что ответишь?
– Не, не хреново, дедушка.
– То-то и оно-то. – Дед вздыхает. – А ты скажи мамке-то: так, мол, и так, хочу в Андреевке до школы пожить. Скажи, а?
– Не, дедушка, я за границу хочу.
– Ну-ну. А откуда ты знаешь, что за границу?
– Так вы все только об этом и говорите.
В поселке стонут и брешут собаки, окна домов не горят, и кажется, бабушка стоит у ворот.
– Ну вот, сэр, и окончилась наша официальная прогулка под луной.
– А что такое официальная? – шепотом спрашивает внук и берет деда за руку. Ему чудится, что из домов за ними подглядывают, подслушивают.
– А это такое, – тоже шепотом говорит Тимофеев, – чтобы лучше запомнилось.
У ворот и правда кто-то стоит. Но это не бабушка. Уж не Петька ли ирод?
– Мама! – кричит Сашка. – Мамочка приехала!
– Сашенька!
С разбегу, позабыв о дедушке, обо всем на свете, бросается мальчик в объятия матери.
– С приездом, Марина Марковна, – говорит дедушка. – Как добрались?
– Спасибо, Петр Васильевич, тут ехать-то сущий пустяк. Ах, если бы не дела.
Они входят в дом. Стол накрыт, и раскрасневшаяся бабушка бегает из комнаты на кухню и обратно. Так бегает, что дед сразу понимает: не спросишь, какие там новости насчет отъезда.
– Где же ваши грибы? – интересуется Марина Марковна.
Тимофеев делает губы трубочкой, задумывается, вспоминает: в самом деле, где же грибы? А внук гордо говорит:
– Мы в бане парились.
– А сердце? – тревожно спрашивает мать и смотрит на дедушку.
– Ему ни хрена не будет, – заявляет Сашка.
– Александр! – Марина Марковна отстраняется от сына. – Как ты разговариваешь? Ну-ка сними рубашку.
Она выудила из чемодана фонендоскоп и, глядя куда-то за пределы поселка, прослушивает сына со всех сторон.
Дед тем временем изучает стол.
– Слава богу, шумы исчезли, – говорит Марина Марковна. – А то мы с отцом уже подумывали, не оставить ли тебя до школы у бабушки.
Дед поднимается с табуретки так резко, что ноги его еще не успели полностью разогнуться, как он уже на кухне…
Ночью он вышел на улицу. Походил туда-сюда, выпятив грудь по-геройски, постучал в нее кулаком, потом сел на лавку у ворот и заговорил. Сначала сам с собой, а затем с Тарзаном, который, раздирая в зевоте челюсти, явился на голос хозяина.
– Бегуны-стрикуны! – Он кивнул собаке на соседний дом с наглухо заколоченными окнами. – Ковры! – Показал руками размеры ковров. – Рванем, Тарзаша, в Тюмень, где деньги звенят? Поди, плохо? А то как же на мои-то сорок рубчиков? Не пойдет это дело. А она ходит, видишь ты, сучий сын, ходит она. Скоро в дом войдет. А куда ты от нее спрячешься? Никуда, сэр, ты от нее не упрячешься. Вот те и ковры с мелкими брызгами. Вот те и сын… Не приехал даже. Я так думал, Санька подрастет, сядем мы с ним на солнышке, закурим столичного «Беломору», и расскажу я Саньке о всей своей жизни… А теперь я кому расскажу? Все обо мне всё знают, даже приврать не дадут.
Собака, сладко жмурясь, дремала, положив голову на колени хозяину, спал весь поселок, и только луна, запрокинув лицо в каком-то страшном беззвучном хохоте, слушала деда.
Олег Корабельников
Гололед
В восемнадцать пятьдесят шесть Владимир Антипов нарушил заповедь города. Скользя по тротуару, он выбежал из-за угла и, не отрывая взгляда от открытой двери магазина, побежал через дорогу. Длинная стрелка часов, висящих у магазина, двигалась к вершине круга, и он старался опередить ее.
У дверей стоял скучающий долговязый парень в мятом халате и, посматривая на свое левое запястье, тоже ждал, когда стрелка доберется до цифры двенадцать, чтобы поднять железный крюк и накинуть его в крепкую петлю.
И Буданова тоже торопили секунды. Они появлялись из ничего на зеленоватом экранчике его электронных часов, беспрерывно превращались одна в другую, и это перетекание заставляло нервничать, когда никак не загорался зеленый свет и Буданов вынужден был сдерживать «Жигули» рукой, лежащей на рукоятке сцепления.
И когда пришло время, он отпустил поводья и, словно вонзая шпору в бок коня, вдавил педаль газа в нутро автомобиля. Секунды на его часах совпали с секундами на уличном циферблате и на часах долговязого парня. И в этом перекрестье времени, на перекрестке пространства, месть настигла нарушителя заповеди.
Антипов успел увидеть яркий красный отблеск, брошенный полированным капотом, и через секунду автомобиль всей своей тяжестью обрушился на него, подмял под себя и со скрежетом протащил несколько метров, пока не врезался в низкий бордюр тротуара.
Буданов, смотревший только на светофор, лишь боковым зрением увидел тень, мелькнувшую перед ветровым стеклом и, еще не успев осознать беды, нажал на тормоз и ударился лицом о стекло и грудью о руль, но не отпустил его до тех пор, пока «Жигули» не остановились.
Долговязый парень забыл о своем крюке и выбежал из дверей магазина, крича и размахивая руками.
Антипов умер здесь же, на обледенелом асфальте. Слабое тело его не выдержало натиска металла и шин, наполненных тугим воздухом.
Буданов смотрел на то, что осталось от человека, и почему-то все пытался сдвинуть машину с места, толкая ее то сбоку, то спереди. Редкие пешеходы сгустились в толпу, они говорили что-то и даже кричали, но Буданов не слушал никого, и только когда подбежавший парень полез под колеса вытаскивать тело, он понял, что случилось непоправимое, и сел прямо на дорогу, и сидел так, пока милиционер не положил руку на его плечо и не спросил: «Вы ранены?»
Он покачал головой и ощутил теплую струйку крови, стекающую наискось по лицу. Он размазал ее рукавом, поднялся и сказал тихо: «Вот, задавил…»
В конце концов его оправдали. Но перед этим были долгие дни и часы томительных разбирательств, опросов свидетелей, экспертиз и заключений. Та секунда, давно ушедшая в прошлое, расчленялась и изучалась тщательно, как под микроскопом.
И сам Буданов множество раз пережил эту секунду, и казалась она ему долгой, практически бесконечной, если смогла вместить в себя и конец человеческой жизни и перелом в его собственной судьбе.
Время дало трещину, и оттуда, из прошлого, приходили запретные сны, один тягостнее другого. Он ехал на автомобиле и увертывался от людей, бросавшихся под колеса. Но ничего не получалось, он неизменно налетал на них, и люди распластывались под шинами, и «Жигули» подскакивали на них, как на ухабах.
Буданов просыпался и уходил на кухню. Пил воду большими глотками, курил. Он знал, что не дает ему спать. Чувство вины. Он был оправдан перед законом, но все равно, несмотря ни на что, он знал, что виновен именно он, Буданов, и только не знал, как искупить свою вину, и можно ли вообще искупить ее.
Вместе с ним переживала все это и его жена, Лена. Но ей было легче. Вина не тяготила ее. Она боялась за мужа, что его засудят, боялась, что могут присудить крупный штраф, боялась за автомобиль; ей казалось, что его должны теперь отнять и даже, быть может, уничтожить, как собаку, загрызшую человека. Она приложила все силы, и хотя юридическая невиновность Буданова была налицо, все равно она куда-то звонила, с кем-то советовалась, на кого-то нажимала и долгими часами изводила мужа ненужными словами.
На суде он говорил только то, что было; долговязый парень был главным свидетелем; выяснилось, что Антипов был неизлечимым алкоголиком, что он постоянно бил свою жену и все в доме пропивал, и в свой последний день он спешил в магазин за вином. И хотя о покойниках не принято говорить плохо, но об Антипове говорили. И Буданов ловил себя на мысли, что ищет оправдания даже в том, что убил он человека никчемного, и жена Антипова в глубине души должна бы быть рада смерти мужа, но он отбрасывал эти мысли и стыдил себя за них.
Убийство всегда убийство, и оправданий для него нет и быть не может.
Там, в зале суда, Буданов впервые увидел жену Антипова. Она сидела на втором ряду, плакала тихонько и слезы вытирала черным платком. Острая жалость и удвоенное чувство вины приходили к нему и заставляли голос его дрожать и отводить взгляд.
Его даже не лишили прав. Но он сам старался реже садиться за руль, он ощущал к своей машине нечто среднее между страхом и ненавистью. Ведь именно этот сияющий капот первым прикоснулся к человеческому телу, именно эти колеса нарушили его целостность, осквернили его, смяли, как сминают прочитанное письмо. Это казалось кощунственным, вещь, созданная человеком, убивала человека.
«Не забивай себе голову ерундой, – говорила Лена, – человека можно убить чем угодно. При чем здесь машина? И вообще, перестань изводить себя попусту, ты ни в чем не виноват».
А он смотрел на нее, на ее красивое гладкое лицо, на шевелящиеся губы, слишком яркие, чтобы казаться естественными, и невольно представлял себе жену Антипова, у которой он отнял мужа, или проще говоря – убил.
Он все время думал о том, что надо бы ее разыскать, попросить прощения и даже встать на колени, если придется, помочь деньгами или еще чем-нибудь, но все не решался, и вот она вдруг сама позвонила ему.
Она сообщила прерывистым шепотом, что жизнь ее потеряла смысл, что после смерти мужа дом опустел, что она никому не нужна и жить так дальше не может, и осталось только уйти вслед за мужем туда, откуда никто не возвращается. Она так и сказала: «Уйти вслед за мужем». «Вы не сделаете этого, – сказал Буданов, – ради бога, не делайте этого. Чем я могу помочь вам?» Она долго дышала в трубку, всхлипывала, и как бы между прочим сообщила свой адрес, и что через десять минут ее уже не будет в живых, и что именно он виноват во всем, и она сожалеет только, что он живет, а муж ее умер, и ей тоже осталось жить совсем немного.
«Я приеду! – прокричал Буданов в трубку. – Я приеду, вы подождите! Я умоляю вас, подождите меня, мы во всем разберемся!»
Дом ее находился на другом конце города, и как Буданов ни спешил, приехал он только через полчаса.
Он постучал в дверь, давно не крашенную, со следами топора возле замка – по всей видимости, дверь ломали неоднократно. Никто не ответил ему, он поискал кнопку звонка, но не нашел, и снова постучал, на этот раз погромче. Толкнул дверь, она поддалась, зашел в темную прихожую, прислушался.
«Где вы? – спросил он. – Это я, Буданов». Капала вода из крана, на низкой ноте пропела водопроводная труба, и еле слышный хрип донесся из темноты. Запинаясь, на ощупь угадывая предметы, Буданов пошел на этот звук, тревожась, чертыхаясь шепотом, пока не догадался зажечь зажигалку. Синий узкий язычок давал мало света, но все же можно было разобрать, где стена, а где дверь. За одной из них и слышался хрип и приглушенные стоны.
Он рванул дверь на себя. Это была ванная. На цементном полу сидела женщина. Голова ее была запрокинута кверху, глаза закрыты, длинная белая веревка затянута на шее, другой конец привязан к гвоздю в стене. Газ из зажигалки зашипел, и пламя погасло. Он чиркнул еще раз, но только длинные снопики искр вырывались из-под кремешка. Газ иссяк. На ощупь он ослабил петлю, поддержал готовое упасть тело и, подхватив женщину под мышки, вытащил ее в коридор.
Она дышала, и это успокоило его. Он не знал, как привести ее в чувство, и не потому, что растерялся, а просто ему еще не приходилось вынимать людей из петли, а весь опыт читателя и кинозрителя подсказывал ему только, что надо взять тело на руки и отнести на кровать, а потом дать понюхать нашатырного спирта. Резкий запах аммиака, по всей видимости, обладал способностью оживлять умирающих.
Руки и ноги свешивались вниз, голова запрокидывалась, и он вспомнил, что мертвые и спящие кажутся тяжелее, и понял, отчего это. Просто они не могут помочь нести себя, не обхватывают руками шею, не могут прижаться телом, не ободряют словами. Буданов нашел дверь, ведущую в комнату, толкнул ее коленом и осторожно, опасаясь натолкнуться на что-нибудь, стал искать, куда бы положить ношу. Он не знал, где был выключатель, поэтому пошел вдоль стены, спотыкаясь о стулья. Его не оставлял страх, что женщина вдруг умрет на его руках, и надо бы побыстрее уложить ее и найти нашатырный спирт. Медленно кружил он по комнате, надеясь натолкнуться на кровать или диван, но попадались одни стулья, и вдруг он услышал глухой звук удара о стекло. Он приблизился к этому месту, присел, согнул колени и тыльной стороной ладони нащупал выключатель. Загудел телевизор. Буданов терпеливо ждал, когда он засветится, и вот, выплыл из темноты голубой прямоугольник и сгустился в людей, улицы, дома. Буданов осмотрелся в его пульсирующем свете и увидел диван. Он стоял рядом.
Уложил женщину на диван, звук прибавлять не стал, люди на экране шевелили губами, размахивали руками и в немоте своей казались смешными и беспомощными.
Он не знал ее имени. «Антипова! – сказал он громко, сев рядом и легонько хлопнув по щеке. – Антипова, очнитесь!»
Она лежала на спине, веки припухли, волосы спутаны, по худым ногам гуляли блики от экрана.
Он одернул платье, расстегнул пуговицу на воротнике, провел рукой по ее горлу. Не было похоже, что его только что сжимала тугая петля, и ему показалось вдруг, что она просто притворяется, дурачит его, ломает глупую комедию, и он рассердился, хлопнул по щеке чуть сильнее, а потом и вовсе сильно. Она открыла глаза и застонала, задышала глубже, взгляд ее, устремленный вверх, переместился на стену и остановился на Буданове. Бессмысленный, спокойный взгляд, как у только что разбуженного человека.
И тут же в глазах мелькнул страх, или стыд, или еще что-то столь же сильное. Она подобрала ноги, отскочила в дальний угол дивана и выставила руки вперед, растопырив пальцы. Буданов протянул руку, но она закричала, хрипло, без слов, а лицо ее и в самом деле выразило ужас.
«Успокойтесь, я не трону вас, – сказал Буданов и встал с дивана. – Вам лучше? Может, вызвать врача?»
Она не отвечала и только смотрела на него расширенными глазами сквозь разрозненные пряди. Буданову стало совсем неуютно в чужой квартире, рядом с незнакомой женщиной, в голубоватом свете молчаливого телевизора. Он включил звук, поднял упавший стул, уселся поудобнее и стал смотреть незнакомый фильм.
Там красивая девушка смеялась и обнажала ровные зубы, а смазливый парень тоже скалился в ответ, правда, не так ослепительно. Вот увидишь, у нас все-все будет очень хорошо, – говорил он ей, а она соглашалась: да-да, конечно, я верю, нас ждет только счастье, и так далее. Буданов смотрел и все ждал, когда же им будет хорошо, но не дождался, переключил на другую программу.
Там показывали африканские саванны, а потом южноамериканские льяносы и пампасы, а потом и самые настоящие русские степи, и по всем этим степям бродили люди и звери, и где-то все это было, где-то, но не здесь.
А здесь была чужая комната, обжитая чужими людьми, и чужие вещи, купленные на чужой вкус, и чужая женщина за спиной, и только одно объединяло Буданова и жену покойного Антипова – смерть человека. Это была связь ограбленного и грабителя, обиженного и обидчика, хотя то звено, что связывало их, выпало из цепи, но незримо присутствовало здесь, в этой комнате.
Так думал Буданов, пока его взгляд скользил по экрану, а уши ловили шорохи за спиной, так думал он, и мысли эти не давали ему уйти. Он все ждал, когда Антипова заговорит, когда начнет обвинять его, проклинать, быть может, плакать, ждал и даже не готовился оправдывать себя. Да, виноват он, да, он готов искупить свою вину, и пусть закон признал его невиновным, но все равно, по совести, по неписаной высшей правде, он, Буданов – убийца. Это он убил человека, это он сделал его жену вдовой, а дом его – пустым.
Он смотрел на эту скромно обставленную комнату, на стены с пятнами и потеками, на рассохшийся пол и мучился от жалости и собственного бессилия, от неумения изменить чужую жизнь, и хотелось ему только, чтобы женщина заплакала и заговорила.
«Вам трудно говорить?» – спросил он. Антипова сидела в прежней позе, только руки опустила на колени и голову склонила.
«Если вам нечего сказать, то я, быть может, уйду? Вы больше не будете делать… этого?»
Но она молчала, и он пошел искать телефон, и, позвонив жене, объяснил, что он у Антиповой, да-да, у той самой, и пусть Лена не беспокоится, он скоро приедет. Она спросила, что хочет Антипова, и если она просит денег, то пусть он не обещает много, им, мол, и самим нужны, и вообще пускай он поскорее развязывается с этой некрасивой историей, дома ужин стынет. «Послушайте, – сказал он Антиповой, – послушайте, скажите мне сразу, что я могу сделать для вас? Вам нужна помощь? Может, вам нужны деньги? Я понимаю, похороны потребовали затрат, и к тому же вы теперь одна, помочь, наверное, некому. Ну скажите прямо, я не обижусь». Но она молчала. «Тогда я уеду, – сказал он. – У меня нет времени сидеть здесь и караулить вас. Неужели у вас нет подруг или родственников? Ну позовите кого-нибудь, если вам трудно. Ну… в конце концов, ну, я не знаю. Нельзя так, ну нельзя же…»
Мурлыкал телевизор, за окном пролетел самолет, водопроводная труба взяла вторую октаву.
Буданову хотелось сказать очень много, но он не мог говорить, если никто не отвечал ему, не спорил с ним и даже не соглашался. «Хорошо, в таком случае, прощайте. Мой телефон вы знаете».
Он открыл дверь, вышел в подъезд, спустился на один этаж ниже, но все же остановился, постоял немного, а потом медленно вернулся.
В комнате Антиповой не было, а дверь в ванную была закрыта.
Буданов колебался. Он чувствовал, что его просто дурачат, но цели этой трагикомедии были для него непонятны, и поэтому он не был уверен, так ли это на самом деле. Быть может, и в самом деле, жизнь Антиповой потеряла смысл, и в пустой квартире, в одиночестве ей до того страшно и тоскливо, что существует только один выход.
Шпингалет легко вырвался из древесины. Антипова сидела на краю ванны и тихонько плакала.
«Ну что ты будешь делать!» – сказал Буданов в сердцах. Дернул за петлю, веревка вырвалась из стены вместе с гвоздем. «Где у вас зажигается свет?» – спросил он. Ответа, конечно, не дождался, пошарил по стене, щелкнул выключателем. Поискал глазами, нашел еще обрывок веревки, собрал все полотенца, набралась целая охапка, и вышел со всем этим из ванной. «Можете закрываться», – сказал он.
И снова уселся перед телевизором. Огромные заводы, потоки расплавленной стали, грохот блюмингов и почти ощутимый жар мартенов – все это происходило за тысячи километров отсюда. Экранчик часов сгустил черные цифры. «Пора домой, – подумал Буданов. – И что я могу сделать? Женщину эту я не понимаю и никогда не пойму, наверное… Да, пора идти, Лена беспокоится».
Он думал так, но со стула не вставал, думал так, но знал одновременно, что не уйдет отсюда, не может уйти, покинуть эту незнакомую и непонятную женщину. Запах беды стоял в доме и тревожил Буданова, заставлял его искать выход, искать спасения. Не только для нее, но и для себя. Если она умрет, то на его совести будет еще одна жизнь, и не только на совести, как знать, что напишет она в своей последней записке, кого обвинит, кого проклянет. А ведь скорее всего его, Буданова.
Антипова вышла из ванной, он слышал, как скрипнула дверь, как мягко прошелестели ее босые ноги по коридору, и вот она зашла в комнату. Он обернулся.
В первую минуту он решил, что это другая женщина, потому что Антипова неведомо как успела переодеться. Была она в длинном нарядном платье с глубоким вырезом, волосы расчесаны, и кокетливая прядь падает на висок, а по лицу прошлись пудра, тушь и помада. Не говоря ни слова, она открыла шкаф, покопалась, вынула туфли, обулась. Щелкнула выключателем, скользящим шагом подошла вплотную к нему и, склонив голову набок, улыбнулась так, как могут улыбаться только красивые, уверенные в себе женщины. «Вячеслав Андреевич, будьте сегодня моим гостем. Вы знаете, мне так одиноко».
Буданов медленно поднялся. «Спасибо, но уже поздно, мне надо ехать. Простите, не знаю ваше имя-отчество…» – «Зовите меня просто Катя, – сказала она и легким движением провела пальцем по его рукаву, – а я вас буду звать Слава. И вообще, давай на «ты». Ты очень славный, Слава. Не спеши, останься».
«Я понимаю, Екатерина… э-э…» – «Катя. Зовите меня Катя». – «Ну хорошо, я понимаю, Катя, что вы перенесли большое горе, и ведь именно я, хоть и косвенно, но виновен в этом. Скажите прямо и честно, что я должен сделать, чтобы хоть немного искупить свою вину?» – «Остаться со мной», – сказала она, и придвинулась ближе, и прикоснулась к нему, и он отпрянул. «Нет, мне пора. Я рад, что вам стало лучше». – «Ну, Славик, ну, ты невежлив», – протянула она. «Завтра, – сказал Буданов, отступая к двери, – я приеду завтра, и мы все обговорим. А сейчас мне некогда. До свидания».
Уже на улице ему стало стыдно, что он так поспешно и трусливо сбежал, и досаду свою выместил на дверце автомобиля. Он хлопнул ею так, что звякнули стекла и замок жалобно вскрикнул. Он все еще испытывал к своей машине неприязнь, она казалась ему чуть ли не живым существом, капризным, злым и хитрым. Она только притворяется покорной и беспомощной, только делает вид, что мертва без человека, а на самом деле ждет удобного случая, чтобы выкинуть коленце: то заглохнет на подъеме, то спалит свечу, то начнет симулировать тяжкую болезнь карбюратора, а сама только и добивается, чтобы человек, в унижении своем уподобившись червю, заполз под нее и стал бы щекотать ей брюхо гаечными ключами. «Продам машину, – подумал Буданов, без особой нежности загоняя ее в гараж, – непременно продам…»







