412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Толстая » Рассказы тридцатилетних » Текст книги (страница 21)
Рассказы тридцатилетних
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:48

Текст книги "Рассказы тридцатилетних"


Автор книги: Татьяна Толстая


Соавторы: Владимир Карпов,Юрий Вяземский,Петр Краснов,Вячеслав Пьецух,Валерий Козлов,Олег Корабельников,Ярослав Шипов,Юрий Доброскокин,Александр Брежнев,Татьяна Набатникова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)

Мы с Зиной всегда остаемся на наши дискотеки. Мы с ней младшие научные сотрудники. Вечные младшие научные сотрудники. Наши мужья хорошо зарабатывают, и карьера – это их дело, а не наше, считает Зина. А я вообще никак не считаю: мне все равно.

«Бони М» взвинчивает своим «Распутиным» накал до предела. Народ ослеп от ярости танца. Потом мы рассыпаемся за столики, утираем пот и отдышиваемся. К нашему столу подсаживается Рудаков, начальник катодного отдела. Он со своим чайником. Он сливает из наших чашек остатки в пустой стакан и наливает нам темной жидкости. Мы выпиваем. Это коньяк. «Ого», – с восхищением говорит Зина. Восхищение немного преувеличенное, но так надо: у них с Рудаковым начинается роман, поэтому все приятное преувеличивается. Это как магнит под железными опилками: все лучшее в одну сторону – к новому другу, а все неприятное – в другую сторону – к мужу. Потом она уйдет от мужа к новому другу, поляризация от жизни и времени рассеется и установится скучное семейное равновесие плохого и хорошего. То же, что и раньше, – и опять будет чего-то не хватать…

Мне-то чего не хватает – я знаю: чтобы заплакать, как в детстве, ни от чего. Но этого уже не будет: я разучилась. А другое меня не устроит.

Зина с Рудаковым идут танцевать. Я пляшу с Глуховым и предательски слежу за своей подругой Зиной Зеленской. Она вскидывает руки, трясет распущенными волосами и изображает восхищение. И они ведь доведут этот театр до конца, просто из самолюбия, раз уж начали. Я подло наблюдаю ради удовольствия превосходства. Наблюдатель всегда в превосходстве над действующим лицом.

Глухов танцует со мной заинтересованно, но я-то никому не доставлю удовольствия превосходства над собой, поэтому уже к середине танца интерес Глухова пропадает.

Но музыка все длит и наращивает свой безвыходный призыв. Проклятые Сирены. Так пропал мой отец: он думал, что его ждет бог знает что необыкновенное от всех этих танцев и музыки. Но я как Одиссей – я знаю этому обману цену. Эти сладкоголосые чудовища прожорливы, как утки. Я привязала себя к мачте.

Мы возвращаемся к столику, оглушенные громом музыки.

– Пошли к себе в отдел, – предлагает мне Зина. – Поставим чай, отдохнем в тишине. Владимир Васильевич просил чаю в тишине.

Мы поднимаемся на свой третий этаж. В нашей комнате за шкафом стоит стол – там мы обыкновенно пьем чай. Зина включает чайник, я расставляю чашки.

– А приятный человек Владимир Васильевич, правда? – непосредственно говорит Зина, но, спохватившись, суровеет: видимо, она собирается выдать мне свой роман за служебную дружбу. Она заглаживает оплошность, переводя мое внимание на свою материнскую озабоченность:

– Ну, как твоя Ленка? Мой Игорь совершенно меня довел: не хочет учиться.

Правильно делает, думаю я. У него сейчас глаза и уши, каких уже потом не будет. Ему слушать кругом, смотреть во все глаза и думать, а тут учебники. Если взять жизнь человека всю целиком и высушить, выпарить воду пустых дней, то останется сухое вещество жизни. И вот что окажется этим сухим тяжелым веществом жизни: детство. И больше почти ничего.

Вслух я этого не могу сказать, незачем. Да Зина меня и не услышит. У нее бегают глаза, она вскакивает и нервно ходит по комнате – с минуты на минуту зайдет ее Рудаков. Ей лестно, что он начальник отдела. Боже мой, бедность, бедность, убожество. Я говорю:

– В нашем классе был двоечник один – он из всех нас оказался самый умный. Павлуха Каждан…

– Кем он стал? – рассеянно спрашивает Зина, прислушиваясь к звукам в коридоре.

– Мудрецом.

– Это профессия? – говорит Зина с издевкой. Она про себя считает меня дурой. Как и все мы тут считаем друг друга. – Нет уж. В четвертом классе – и не хотеть учиться! Вырастет олухом – кому он будет нужен?

– Себе, главным образом, – а кому мы еще нужны? – бормочу я убедительно и зачем-то добавляю: – В четвертом классе я очень любила одного мальчика…

– Ха-ха, – усмехается Зина – она вся в ожидании: откроется дверь, и он войдет. – Не надо путать серьезные вещи с детскими игрушками, – наставляет она меня.

– Да, конечно, – соглашаюсь я. Не заявлять же, что во всей моей взрослой жизни не оказалось такой серьезной вещи, с высоты которой я посмотрела бы на свои детские переживания, как на игрушечные.

Шаги, распахивается дверь, и входят Рудаков с Глуховым, внося в нашу комнату шум и движение. Зина начинает суетиться, как будто боится не успеть рассадить гостей и налить чай. Я сижу, не пошевелившись. Рудаков опять принес свой чайник.

– Да брось ты этот чай! – останавливает он Зину. – Мы со своим пришли.

Он наливает всем коньяк.

Глухов смотрит на меня с некоторым вопросом: мол, стоит ему тут сидеть терять время или не стоит. Я отворачиваюсь передвинуть стул, чтоб не отвечать ему на взгляд. Пусть посидит, черт с ним.

– А вы не на машине? – опасливо спрашивает Рудакова Зина, глядя на коньяк.

– Нет, Зиночка, не волнуйся! – успокаивает хмельной Рудаков.

Ах да, у него же еще и машина – это для Зины немалый козырь. Если уж тужиться изображать раскрепощение под заграничные романы, то, по меньшей мере, должна быть машина. Выедут по тряской дороге за город, откинут сиденья, и Зиночка будет закрывать глаза, чтоб не видно было, какую скуку она превозмогает, притворяясь страстной.

– «Милый, сегодня мы поужинаем дома: я купила холодную курицу», – говорю я в кавычках и усмехаюсь, вертя в пальцах свою чашку.

Мужчины недоуменно переглядываются, но Зина меня, кажется, поняла.

– Что такое? – спрашивает Рудаков. У него глаза навыкате и белесые курчавые волосы. Бездарный мужик.

– Холодная курица – это любимая Зинина закуска. Продается в кафе напротив.

– Напротив чего? – спрашивает сбитый с толку Рудаков.

– Вообще напротив, – объясняю я.

Зина язвительно говорит:

– Владимир Васильевич, не удивляйтесь Евиным странностям. Ей бы жилось легче, если бы их было хоть немного поменьше, – угрожающий короткий взгляд в мою сторону. – Она была влюблена уже в четвертом классе. А? Вам не приходилось?

– Мне? Зиночка, всему свое время. В четвертом классе я учился. И в десятом тоже. Потом в институте. Потом кандидатская. И вот, наконец, мне сорок лет – и я свободен для любви! – Рудаков ждет, что его шутку оценят. Зина хохочет и глядит на него с жалким в ее возрасте лукавством.

– Ева, – тихо обратился ко мне Глухов. – Я никогда не думал, что… – сейчас скажет какую-нибудь глупость, жду я. И пока он медлит, пробую угадать, какую именно. «Я никогда не думал, что могу опьянеть от двух чашек коньяку». Или: «Я никогда не думал, что буду заниматься катодами, а теперь, представьте, мне это даже нравится». Или еще какую-нибудь пьяную недомысль. Надеюсь, у него хватит вкуса не сказать мне: я никогда не думал, что мне может понравиться женщина, с которой я вместе работаю. Скорее всего он сам не знает, что сказать после «я никогда не думал, что». Я не помогаю ему. Я без внимания верчу головой. Такая фамилия, Глухов, боже мой, ужас. Все-таки человек похож на свою фамилию, тысячу раз замечала. Под бездарными фамилиями живут бездарные люди. Фамилия Глухов – это, наверное, происходит от какого-нибудь затюканного тугодума, который вечно все переспрашивает. «Ты что делаешь, рыбу ловишь?» – «Нет, рыбу ловлю». – «А, а я думал, рыбу ловишь». Вот ведь не повезет же мне сидеть за одним столом с каким-нибудь там Гранде. Декан у нас на факультете был Гранде. Боже мой, какой был великолепный, породистый мужчина – душа заходилась, когда он властно шел по коридору, и ветер шумел от его походки. Но моя природная фамилия – Паринова, и уже одним этим мне на роду написано, что не сидеть мне никогда за одним столом с Гранде, а сидеть с Глуховым и Рудаковым. И никакая я не Ева, а Дуся, так-то будет вернее. Да, я опьянела, коньяк сильно подействовал.

– Я никогда не думал, что сам себя могу поставить в такое жалкое положение и еще так долго его терпеть неизвестно зачем. Вы смотрите на меня, как на идиота, и я подтверждаю это, оставаясь здесь сидеть. Пожалуй, я пойду, а? – наконец говорит Глухов.

– …старик-травник, он чай не пьет. Он считает, что пить и есть надо только то, что растет там, где ты живешь. Ничего привозного, ни винограда, ни чаю… – ведет свой разговор Рудаков, а Зина слушает его наготове с занесенным над чашкой чайником.

– Да бросьте вы, сидите, – говорю я Глухову. – Сейчас пойдем танцевать. А то как бы нас в институте не заперли. Придется тут жить два выходных до понедельника.

Рудаков услышал:

– О, я согласен!

– Пойдемте танцевать! – заключает Зина.

Это она боится, как бы ее не заподозрили в желании остаться с Рудаковым в институте запертой на выходные дни.

Мы с облегчением, что нашлось дело, идем вниз. Я думаю о том, что зря не родила еще одного ребенка. Не торчала бы сейчас на дискотеке. Жила бы в забытьи забот короткими перебежками – от одного дела до другого, – а они расставлены близко, – и не было бы у меня для обозрения такой точки, с которой я могла бы увидеть начало жизни и ее конец и ужаснуться.

Глухов прижимает меня, и я с ним танцую без сопротивления: накопили свое действие предательская музыка и коньяк…

Нет, не так.

Мы спустились вниз, но я не танцевала, нет, я дождалась, пока Демис Руссос сплачет свою жалобную песню, и незаметно ушла оттуда.

Или нет, не так…

Зачем я вру? Не знаю…

Мне бы все это забыть, чтобы заново надеяться дальше.

Петр Паламарчук

Окружная дорога

Шум крови, бившейся в венах на виске и шуршавшей сквозь них о подушку, не давал уснуть, будоража пустопорожние мысли, которые налетали как будто безо всякого толку наобум Лазаря. Постепенно стал сладко затекать левый бок, от концов нервов в подушечках пальцев истомная немота распространилась к сердцу, коварно приглашая растапливаемым ею чувством тихого блаженства вступить в эту беспечальную смерть целиком, с головой и душой. Еще минута-другая такого томления, и дыхание может оказаться ненужным…

Но вот рука, преодолевая громадное невидимое сопротивление, сумела все-таки сдвинуться и достигла стакана, тускло мерцавшего рядом на книжной полке. Вкус налитой в него теплой воды чем-то напоминал воздух, он был подозрительно легок и в какой-то миг попросту исчез вместе со своей формой – вся сцена питья представляла собою лишь соблазнительный полусонок, а на самом деле сердце ломило по-прежнему, и вокруг ничто ни на йоту не стронулось с места.

Продираясь через нараставшее внутри враждебное поползновение оставить все как есть, поддаться судьбе и, воспользовавшись счастливой прорехой в небытии, тотчас проникнуть в него безболезненно, раз уж попадания туда рано или поздно не миновать никому, – дух жизни, совокупив предельные старания, смог беззвучным окриком наконец-то приподнять косное тело, которое, шаря испуганными пальцами по сгрудившимся в потемках коридора стенам, медленно проследовало в прихожую за лекарством. Спугнув косноязычную беседу освободившейся от хозяев одежды, тихо раскачивавшейся на вешалке, человек нащупал аптечку и, сбиваясь со счета, набулькал дюжины две капель в покрытую изнутри желтоватой патиной засохшей валерьяны рюмку. Заглатывая их без запивки, присел на сморщенный колкий стул и тут в радостном чувстве победы скоро с постепенно подымавшимся ужасом обнаружил катастрофически нараставшую неправду; мираж коридора нырнул за угол, и оказалось, что кругом всего лишь прежние книжные ряды, под холодно вспотевшей спиною та же кровать, а левая сторона уже целиком от пятки до глаза слилась с внешним миром, став совершенно чужой.

Всполошенно подумалось – по всей видимости, неверно, – что уничтожает почти достигнутый в спасении успех не морок сонливости, а упрямое недоверчивое желание проверить пойманную материю: действительно ли она существует или только кажется; обидевшись, та нарочно из первой превращается в последнюю, утекая меж пальцев, как вода в решето.

Попробовал тогда рвануться – и тут уже вовсе ни один член не повиновался приказу рассудка. В последнем отчаянии, отгоняя прочь накатывавшее волнами необычайно приятное ощущение безмятежного исчезновения из мира, стал припоминать слова божбы, какой некогда далекие предки ограждались от губительной напасти, – вернее, за отсутствием твердого знания, не слова, а зачины, запевы слов. Полусон медленно переполз, перерос на какое-то время в настоящее забытье, среди которого представился путь вверх по круто вьющемуся ввысь бесконечному пролету громадной лестницы. Затем в некий неуклюжий миг нога сорвалась, опора ухнула в пропасть и, дернувшись ступнями под одеялом, Петр Аркадьевич очнулся.

Словно скрывая неведомого отступившего, на распахнутом окне вздулась, перелезла через подоконье, выскочила вон и истерически заколыхалась снаружи занавеска; издалека в ответ внутрь втекло эхо лязгнувших на железной дороге вагонов, и тут же пространство затихло. Подбредя поближе к створкам, перечеркнутым по стеклу крестовиной основы, он облокотился о спинку кресла и взбудораженно, боясь упустить во тьму внешнюю какое-то мелькнувшее в подсознании откровение, пустился насвежо перебирать в уме в обратном порядке только что пережитое.

Но сокрытая потаенная суть его, конечно же, канула почти безвозвратно в те бездны бессловесного единства, откуда приходит лишь тенью своей во сне, а в голове осталось одно мысленное похмелье, помноженное на досаду, к которой вскоре же приложилось еще и воспоминание о всех дневных, произошедших и ожидавших случиться наяву неудачах и неприятностях. Петр Аркадьевич окончательно разозлился неизвестно на кого, на весь мир и на самого себя: все эти три составные части бытия очутились теперь во враждебных отношениях взаимного непонимания.

Снова клацнули, уже ближе, сцепления товарного состава, и послышался быстро нарастающий, а потом постепенно удаляющийся воющий гул – невидимый поезд уходил прочь.

«А вот взять да пойти за ним отсюда куда глаза глядят», – зло подумалось тогда, но он тотчас же усмехнулся предусмотрительности несчастья, догадавшейся позаботиться об отсечении и этого выхода: дорога-то была кольцевая…

Тут припомнилось отчего-то, как когда-то в институте, осознав с тоской, что пошел учиться вовсе не тому, к чему чувствовал внутреннюю сродность, он один из своих первых свободных «академических» дней решил употребить в первозданном платоновском смысле философических прогулок и, по заковыристой прихоти сознания, жаждавшего спрятаться, обыграть самое себя, обвести вокруг пальца, обошел по кругу Садовое кольцо, посетив по пути тьму до того почти не знакомых улиц, дворов, музеев и – не в последнюю очередь – забегаловок для дневного, праздно шатающегося люда.

Между прочим, как позже выяснилось, тяга к подобного рода коловращениям жила у Петра Аркадьевича в крови – ведь один из прапрадедов его, или, по-старинному, «щур», еще в самом начале века построил в Москве Окружную дорогу, связавшую воедино расходившиеся из нее по всему свету чугунные колеи. Был он, кстати, еще и тезкой по имени – звался, как узнал любивший во всем доточничать Петр Аркадьевич, Петром Ивановичем Рашевским, имел чин коллежского советника и квартировал в последнем доме на четной половине Тверской, угол Садовой-Триумфальной.

Но все это стало известно вообще-то довольно случайно, когда после смерти бездетной сестры бабки Петра Аркадьевича по отцовской линии к нему вместе с пачкой исписанных убористым бисером открыток и каким-то полудиким собранием книг попала карта-план дороги с автографом предка-строителя.

Стоя сейчас в невольном бессонном бдении у окна, он неожиданно со всей ясностью сообразил – как будто мокрой губкой протерли запылившееся стекло перед умственным взором – что десятилетиями погрохатывающая ночами железка у леса, самый звук которой он, несмотря на его немалую силу, с детства привык вычитать из сознания из-за его бессмысленной регулярности, была теперь единственной живой памятью об этом кровнородном человеке, – но, находясь буквально под рукою, она оставалась для Петра Аркадьевича наиболее, пожалуй, неизвестной частью города, изученного по работе и по душевной склонности вдоль и поперек.

Тут-то и посетила его раскованный мозг впервые эта чудная мечта о кружном путешествии по ней в обход Москвы; точнее сказать, она буквально взбрела в незащищенную от невидимых токов внешнего мира дневною трезвостью голову. Он еще не задавался никакой ученой или нравственной целью – мысль была именно из редкого рода почти готовых открытий, явственно навеваемых, приходящих откуда-то извне, которые только потом уже постепенно, с помощью оправдания задним числом стечения благоприятных обстоятельств, кажутся самостоятельными и неминуемыми.

Сразу же вслед за ней возникло второе, противоположное здравое побуждение и постаралось перебить несуразный соблазн, разумно доказывая: ну ладно, ну было когда-то это Садовое гуляние садовой же головы, десяток тысяч метров, пропертых с шальною студенческой прыткостью – в те годы случается и похлестче… Но вот, дважды пережив этот возраст, пускаться почем зря по задворкам на вдесятеро большее расстояние – и не безумие уже, и не спорт, а чистой воды дурь. Только представь себе – напористо развивало оно и, поторопившись упредить неуправляемое воображение, само тотчас же набросало почти живую картинку: здоровенный ерошистый дылда, каким и в самом деле казался Петр Аркадьевич со стороны, скачет пасквильно-песенным образом «по шпалам» под возмущенные свистки машинистов.

И все же зерно, запавшее в душу, засело там, по-видимому, крепко, потому что на следующее же утро Петр Аркадьевич, не откладывая, отправился после службы «сверять судьбу» – так он называл про себя опасливое обживание всякого вновь задуманного дела, к которому еще не сложилось внутри точного отношения; тогда он некоторое время медлил, говоря о нем как бы невзначай между делом с самыми различными людьми, просматривая книги и терпеливо ожидая какого-то знака или мига, когда выношенное подспудно решение вдруг разом появлялось на свет, будто живой мысленный младенец. Однако, помимо двойника собственной карты, он нашел в Исторической библиотеке всего лишь еще один путеводитель 1912 года, сообщивший, правда, утешительное известие о том, что ночные опасения были вдвое увеличены своей тенью – длина пути была чуть более пятидесяти верст, или 53 с небольшим километра.

В самый год рождения дороги никаких зданий в нынешнем местожительстве Петра Аркадьевича не было и в помине, зато напротив, через шоссе, уже вовсю пыхтел «машиностроительный завод Русского общества Ф. Кертинг». Сведения о его юности были, впрочем, весьма кратки, но привлекали выразительной простотой: «Обрабатывается в год: чугуна ок. 150 000 пудов, листового железа 20 000 пудов, фасонного железа 5000 пудов и бронзы 1500 пудов. Годовой оборот до 500 тысяч рублей, рабочих 30 человек».

Но окончательно убедило Петра Аркадьевича не отказываться от необычного намерения то вполне символическое и красивое в своей наглядной образности обстоятельство, что, как узнал он уже из современной энциклопедии, именно Окружная дорога сделалась с 1917 года границей Москвы – почти на полвека, до прокладки автомобильной кольцевой. То есть выходило, что не только сам он жил внутри старого рубежа столицы у самого почти ее края, на грани, но – и это главное – если удастся задуманное, то путь такой будет не одною лишь новою пищей для глаз и ума, а еще и знаком духовного движения, возможностью со всех боков оглядеть древнее ядро России…

Вечером Петр Аркадьевич через сильную лупу изучил чрезвычайно подробную карту в прапрадедовской книжке, сам для себя устанавливая правила и уясняя вехи путешествия. Начало он задумал положить с бесспорно достоверной точки – у пересечения Окружной с дорогой на Ригу, последним из радиальных московских железнодорожных лучей, построенных в самом конце прошлого столетия; доныне в месте их встречи, рядом с его домом, сохранился небольшой мост, представленный, кстати, в пору своей молодости на снимке, какими в обилии снабжена была карта. Местность близ него звалась нынче в просторечии Кукуй – современные горожане каким-то чудом сохранили это древнее наименование островка леса посреди полей для пучка кварталов, отрезанного от всех прочих двумя шоссе и железной дорогой.

Вообще судьба как-то чересчур страстно, с подозрительной торопливостью старалась подтолкнуть, выпустить Петра Аркадьевича на этот круг, подбрасывая удобные условия времени (впереди было два выходных), расчищая путь от прочих обязательств и занятий; позаботилась она и о ночлеге. Дело в том, что, конечно, отмахать за один день все пятьдесят верст он не надеялся, но с полпути тоже не хотелось возвращаться, обрывая посредине впечатление, требовавшее единства – и вот, как нарочно, именно у метро «Автозаводская», где Окружная преполовинивалась, нашелся холостой приятель, давно зазывавший в гости и с первого слова согласившийся принять его на весь вечер под воскресенье и уложить у себя спать, не задавая при этом неловких вопросов. Да и погода установилась на склоне лета наконец теплая, не жаркая, но и не дождливая, можно было отправляться налегке. Даже фотоаппарат Петр Аркадьевич решил с собою не брать – и не только ради упразднения обузной ноши; обдумав появившееся было педантическое намерение сделать семьдесят лет спустя новые снимки тех мест, что были представлены в его альбоме, он решительно отказался от него, потому что прекрасно помнил по прошлому опыту, насколько это изначально предназначенное для закрепления памяти о действительности приспособление застит взор, отвлекает внимание на пустяковые расчеты, убивает спокойствие созерцания мира, постепенно подменяя его и превращаясь в капризного, властного хозяина того, кто глядит на белый свет сквозь все эти объективы, а еще точней, субъективы.

…Покончив с приготовлениями за полночь, Петр Аркадьевич, не исчерпав еще всего порыва, бухнулся на кровать, но тотчас же и забылся, как мальчишка перед первой поездкой к не виданному еще морю; сна не заметил, а утром, поднявшись в полшестого – благо в начале августа в это время еще светло – напился крепчайшего чаю для питания всех сил, оделся попроще и поудобней и, взяв в руки только карту, вышел на улицу.

Взобравшись на вычисленный заранее мостик, оказавшийся чуть ли не на соседнем дворе, он проследовал по насыпи в виду собственного дома, пересек под другим, новым мостом шоссе, издавна пролегавшее тут на Новгород, а потом Петроград – и вскоре же очутился как будто в совершенно иной местности, поразительно не похожей на ту привычную пару город – деревня, в какой привыкли мыслить себя теперь люди. Это было нечто третье – воистину грань, граница, пограничная полоса и к тому же давно забытая.

Всего в нескольких сотнях метров от своего жилья, в краю, вроде бы с детства изученном до последнего уголка, он наткнулся на никогда прежде не попадавшийся ему на глаза полузаросший городок полустанка Братцево, выстроенный в том деловом рабочем преломлении стиля модерн, появившемся на рубеже веков, образцы которого обильно рассыпаны по всем дорогам страны, но пока еще почти не замечены ученым книжным оком истории искусств.

От него тянулись к северу бесконечные застывшие у складов вагонные ряды – если долго смотреть на них сбоку вблизи, то начинало казаться, что они потихоньку двигаются, отчего внутри подымалось головокружение; между ними повсеместно царил особый, какой-то мазутно-железный запах. По сторонам в канавах кучились несусветно громадные мутанты-лопухи в серых балахонах густой пыли, терпко дышала серебристая полынь в человеческий рост, незаметно переходившая в полосу кустарников и рябин, под которыми тут и там мелькали наскоро обжитые уголки, грубоватой мужскою рукой вчерне приспособленные для трапезных надобностей – с бочкой вместо стола, стульями из старых ящиков или вытертых до матовой лысины шин, а зачастую на сучке сохла и великодушно оставленная для прохожих братьев посуда. Следом открывались задворки домов и заводов, не стесняясь выставившие сюда весь испод, где копошились вышедшие на субботний промысел давно забытого облика личности, словно сошедшие с линялых фотографий «мазурики» или «шпана» времен нэпа.

Шаг за шагом полотно медленно взошло на все возвышавшуюся насыпь, переброшенную через топкую долину заболотившейся речушки, и оттуда далеко-далеко, чуть ли не до самого кольца Садовых, вправо простерся уходящий вдаль старый город, а в обратном направлении, продырявив изнутри землю, тянулись нацелившиеся в небо белые персты новостроек Ховрина. И при том обе московские части были видны от Окружной – что делало ее по-своему неповторимой – изнутри, врасплох, в должном историческом порядке и разом всей объемлющей целокупности.

Но обычная наблюдательность вскоре же досадно подвела Петра Аркадьевича, потому что ясные обыденные законы в «полосе отчуждения» принимались чудить, затейливо изменяясь до полной непредсказуемости. Выбрав боковые рельсы, густо заросшие разнородными сорняками, он поначалу смело оставил ради них прихотливо петлявшую в стороне тропинку, соблазнившись удобным убитым гравием путем; причем его несуразно длинное тело, обычно причинявшее в транспорте немалые неудобства, тут пришлось как раз впору, по мерке дороге – шаг в точности умещался в две шпалы. Он вполне оправданно рассудил при этом, глядя на застывшие подле самых стыков живые стебельки, что путь сей давно уже сделался непроезжим, брошенным – что и опроверг сам же на деле через несколько минут, уносимый прочь ветром страха, дунувшего из глубины его души от пронзительного гудка сирены, раздавшегося за спиной: сигнал принадлежал нахлынувшему именно по этой ветке составу. Вернувшись на еще не остывшие, теплые после него рельсы, Петр Аркадьевич, пораженный коварной обманчивостью природы, с обостренным вниманием пригляделся к придорожным растениям: с ног до головы почерневшие, закопченные и облитые всеми производными нефтяного семейства упрямцы бодро торчали между стальными ножницами. И тут его мысль, уцепившись за знаменитый толстовский репей в начале «Хаджи-Мурата», невольно продлила сравнение лет на сто вперед.

…Первый раз он присел отдохнуть километров через пять на станции Лихоборы, месте также своеобразном и чрезвычайно двусмысленном. Все здесь, от надписи названия ее, выполненной тем модерным шрифтом, какой теперь сохраняется лишь в заголовке газеты «Известия», до пристанционных домов, мастерских, сараев, высоченной водокачки в виде замка и томно изогнутых стропил под крышей отхожего места, блистало свежей покраской в два цвета, белый и красный, сверкая заемною новизной на подымавшемся солнышке – но перед кем? Никого не было на тут и там взломанном травою асфальте площади, пустовали основательные скамьи между чугунными тумбами фонарей, и ни один поезд с пассажирами не останавливался у перрона уже много десятков лет. У немого парадного одинокий путешественник сверил старое фото Лихоборов с настоящим их видом и, подивившись ложному сходству: все осталось почти как раньше, за исключением главного – людей, – заторопился далее, стремясь до полудня пройти половину сегодняшнего «урока».

…К девяти утра, довольно посвистывая, он уже приближался к третьей из семнадцати станций Окружной – Владыкино, где несколько преждевременная радость о том, что все складывается, по-видимому, вполне удачно, ослабив внутреннее сопротивление придорожным соблазнам, сыграла с ним злую шутку. Невдалеке на вынырнувшей из гостиничного городка сельскохозяйственной выставки улице он приметил огромную прямоугольную коробку здания с крышей, но без стен, какие во множестве появились в городе в начале восьмидесятых, к удивлению замурыженных дождями и сквозняками жителей; на челе его короткое надписание гласило: КАФЕ. График движения был опережен чуть ли не на два часа, к тому же следовало запастись силами, поспевало время второго завтрака, от чифиристого чаю начинала мучить сухая жажда – да мало ли еще какие доводы приводятся для того, чтобы свернуть с прямой дороги к обочине. Ну и, словом, Петр Аркадьевич себе это, что называется, позволил…

Заведение только что открылось, громадный продувной зал, защищаемый от всех четырех ветров лишь редкими брезентовыми занавесками, был почти пуст. Но сидеть в одиночестве за столиком около буфета долго не пришлось – не успел наш путник опуститься на хлипкий пластиковый стул, как, наподобие шального духа, рядом возник большемерный обильный мужчина в шапочке черных вьющихся кудрей и тонкими усами подковою над вишневым сердечком губ, без обиняков отрекомендовавший себя Григорием и попросивший позволения присоединиться, хотя кругом было полным-полно порожнего места. В свое оправдание пришелец объяснил, что он всегда располагается тут по привычке, потому как, за исключением летнего времени, в одном этом углу заведения близ кухонных котлов остается тепло: архитектор до отопления не снизошел, и по всем прочим закоулкам помещения люди с ноября по март «чуть зубами к стеклу не примерзают» – колотун.

Тут они оба не сговариваясь выругали бестолковую коробку и ее безымянного создателя. Впрочем, от души это сделал один Петр Аркадьевич, а собеседник его, как выяснилось, лишь для затравки, возбуждения разговора.

– И кто ж это додумался стены упразднить? – сгоряча вопросил путешественник, на что вдруг получил в ответ уверенное:

– А никто!..

– ?

– Буквально никто – только с заглавной буквы.

– Что – фамилия иноземная?

– Зачем иноземная, напротив – всесветная и потому повсеместная. Объяснить? Да вот вы ведь тоже наверняка какой-нибудь институт кончали и книжек перечли не одну сотню – неужели ни разу не повстречали у себя такие же забавные «Никто-системы»?

– Что-то вроде школьной игры в перевертыши?

– Почти, но гораздо серьезнее. Для этого берут всем известные, надоевшие и лучше всего канонические для некой культуры тексты, заменяют в них при данном местоимении строчные буквы на прописные – и потом неожиданно выходит, что все ее привычные понятия, история, классические творения и тому подобное прямо-таки насквозь прошиты колоссальной деятельностью всемогущей силы по имени Никто. Ну, к примеру, кто видел воочию, как обезьяна превращалась в человека? Никто. А кто мог тогда предугадать, во что это в итоге выльется?! Конечно, Никто! Кто же, наконец, вопреки библейским сказкам создал весь наш мир?? Да Никто!!! А эдакая мощь – не хухры-мухры… Ну и так далее, вплоть до бесконечности и даже за ее пределами. Ясно теперь?

– Ловко пущено, но только какое ко всему тому-то имеет отношение?

– Самое прямое – как Никто иной. Ведь и тут тоже воистину Никто строил – однако вы, не рассуждая толком, тотчас относите это обстоятельство к разряду огрехов, а на деле-то явление сие вполне и необходимо положительное…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю