412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Толстая » Рассказы тридцатилетних » Текст книги (страница 22)
Рассказы тридцатилетних
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:48

Текст книги "Рассказы тридцатилетних"


Автор книги: Татьяна Толстая


Соавторы: Владимир Карпов,Юрий Вяземский,Петр Краснов,Вячеслав Пьецух,Валерий Козлов,Олег Корабельников,Ярослав Шипов,Юрий Доброскокин,Александр Брежнев,Татьяна Набатникова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)

Озадаченный Петр Аркадьевич приумолк в сомнении, удивленно вглядываясь в собеседника. Потом спросил невпопад:

– Простите, вы, наверное, татарин…

– Зачем татарин, – обиделся тот, – я же сказал, что Гриша. А по профессии, если угодно, искусствовед – вернее, коли хотите знать поточней, есть теперь особая область знания степенью выше – искусство об искусстве, и называется это искусствознание.

– Бог ты мой… – встрепенулся Петр Аркадьевич, который, будучи по образованию простым инженером, уже более дюжины лет всякую свободную минуту отдавал изучению древней русской архитектуры, а с недавних пор, переменив работу, и по должности своей занимался охраною ее памятников. – И вы, вы что же, выступаете за… вот за это, да?..

– Не нужно торопиться гвоздить сплеча – может быть, стоит сперва переменить чересчур прямой угол зрения или, еще лучше, поглядеть со стороны голым, непредубежденным взором…

– Да на что тут смотреть-то? Ведь не то что Кремль, попытайтесь хоть Ярославский вокзал поставить вот сюда, рядом с этим сундуком!

– Ну да, конечно, а потом следует пригласить всех сообща предать проклятию Петра, повернутого с пути истинного каким-нибудь Гордоном или Лефортом, Анну с ее немцами, заносное барокко Растрелли, от коего прямой путь к Корбюзье, и понеслось-поехало, только успевай подносить и оттаскивать, не так ли? Но вы попробуйте остановиться на минутку, погодите со своими обличениями и постарайтесь понять изнутри, вникнуть поглубже – как знать, не полюбите ли потом самую эту убогость всем животрепещущим сердцем…

Тут на сырую поверхность стола вышмыгнул снизу рыжий прусак, и Петр Аркадьевич, не отвлекаясь, привычно казнил его пустой кружкой. Гриша кружку бесцеремонно приподнял – и ловкое невредимое насекомое как ни в чем не бывало поползло далее, к забытой кем-то еще со вчерашнего дня в пепельнице пирамиде креветочьих конечностей. Петр Аркадьевич прицелился вновь поточнее, но сосед остановил его почти окриком:

– Не-ет, ты его не тронь… Слышь, а ты знаешь, какое самое древнее животное на земле? – В его голосе явственно зазвучала нежность. – Между прочим, именно он! Вот такая хохма! Он пережил динозавров, а коли впредь будете безголово усердствовать, переживет и вас. Это великий зверь! В нем ум, в нем смирение и стойкость при наиболее удобном для жизни юрком устройстве фигуры.

– Ненавижу… Расплодились… Все дома кишат… – бормотал Петр Аркадьевич, которого поглощенная снедь в конце концов лишила желания возражать, превратив в безмолвного слушателя навязавшегося знатока. Между тем тот, почувствовав эту перемену в собеседнике, истолковал ее в свою пользу и заметно воодушевился:

– А не лучше б чистоплюйство побоку да поставить его образцом, взять в пример, – и не нужно брезгливо кривиться: ведь неубиваем, подлец, и чем сильнее бит и давлен, тем бессмертнее! Видишь ли, века безрассудных метаний бесповоротно закончились – в архитектуре так же, как и в природе. Наступает иное, всеобщее движение во всех областях искусства, и следует по праву гордиться, что вокруг нас, в том числе на этой тихой окраине, – он указал на окрестность, – находится его эпицентр. Тут самый кончик прогресса, где постепенно, пусть с болью, но совершается небывалое еще в прошлом, настает венчающий эон по имени «постмодернизм». В его теплом лоне, перемешиваясь, сливаются воедино все стили, антистили и даже отсутствие оных, а взамен рождается нечто доселе невиданное, складывается то, что придет на смену всем им: окончательное всемирное направление; и остается лишь терпеливо пересидеть в укромном местечке муки его появления на свет, чтобы потом оседлать и погнать в нужную сторону…

Вот ты опять морщишься – да пойми наконец, что по-детски нелепо продолжать петь себе под нос старые байки, томясь несоответствием докучной обыденности красотам Эллады или Суздаля – кому что ближе к коже. Стань выше этого, а потом сплющись, смирись, затаись, отождествившись с катящимся валом – энергия его наконец истощится, и ты один останешься царем на новой равнине. Прошедшего не вернуть, да, пожалуй, и к лучшему – неужели хоть это не ясно?! История не склонна повторять проторенных путей, напротив, она ищет всегда нетривиального хода, предоставляя первое место тем, кто движется без оглядки вперед.

Главное теперь: прекратить озираться вспять с тоской недоноска, вернуться назад дозреть еще никому не удалось, и взамен искренне постараться всею душой полюбить свою реальную оболочку, даже эти вот безымянные коробки – а может быть, именно их! – разделить с ними век, вселиться в них, вжиться там, укорениться и расплодиться…

– Как тараканы? – усмехнулся Петр Аркадьевич, поглядел ради приличия на часы и стал подыматься. – Нет уж, увольте. Впрочем, мне пора.

– Погоди, пойдем вместе, – обиженно протянул прерванный на замахе нового воспарения разлетевшийся искусствовед, но когда Петр Аркадьевич у выхода быстро направился в сторону железнодорожного пустыря, он на повороте наконец отстал от него, пробормотав отчетливо вслед:

– Не торопись, далеко не уедешь. Мы еще с тобой встретимся…

Только на воздухе ощутил Петр Аркадьевич, что, плотно позавтракав после десятикилометровой дороги, он довольно-таки сильно переборщил. Взобравшись на насыпь, задыхаясь от плескавшегося внутри чуть ли не у самого горла пива, он наткнулся на хвостовой вагон застывшего там ненадолго товарняка. Лихая идея подстегнула в нем ретивое, он взял да вскочил, не раздумывая долго, на подножку и не успел еще хорошенько устроиться полусидя на задней площадке, как поезд тронулся, набирая ход. Петр Аркадьевич радостно загудел про себя какую-то песню вроде «есаул догадлив был…», относя ее во многом на свой прыткий счет, и не заметил, как внизу под ним проехал в направлявшемся к центру автобусе недавний его собеседник, с которым они, сами того не зная, завязали в пространстве петлю, стянувшуюся в узел.

Тот сидел у бокового окна и бесстрастным взглядом профессионального знатока – а знал он действительно много – следил, как город сворачивал на его пути свою наглядную биографию, словно ковер, предъявленный на время покупателю, который от него отказался. Мимо прошли, погружая с каждым километром на десятилетие в прошлое, промышленные здания вдоль Дмитровского шоссе, начиная от напоминавших кукурузные початки новостроек, чьи этажи прямо на глазах нанизывались сверху на стоявший посреди мощный бетонный кол, – через «упрощенческие» и «украшательские» к конструктивистским и нищенски-функциональным. Уже в районе Бутырок они впервые схлестнулись с надвигавшейся изнутри стариною и застыли с ней в немом противоборстве, как погибшие в схватке Челубей с Пересветом – обрубок колокольни церкви Рождества, отсеченный от всего ее тела квадратом фабричного корпуса.

За Савеловским вокзалом ненадолго вошел в силу вихрь разностилья рубежа века, смененный затем русско-византийским собором последнего из московских монастырей – Скорбященского, в земляных недрах которого безвестно затерялись останки философа-книжника Николая Федорова. На Новослободской и Каляевской, бывшей Долгоруковской, среди жилых домов стал все более преобладать уже век предыдущий. Наконец, пересекши Садовое кольцо, автобус направился сквозь Каретный ряд прямо к Петровке, все скорее столетие за столетием скатываясь назад во времени, покуда впереди, наподобие шапки Мономаха, не высветилась верхняя половина главы Ивана Великого, а сидевший молча наблюдатель все продолжал перелистывать перед мысленным оком недавний свой разговор с Петром Аркадьевичем. Истолковав только что прослеженную наглядную эволюцию на свой лад – как фильм, прокрученный обратно ради смеха, в назидание человеку, чтобы не становился чересчур уж доверчив к былому, он хитро улыбнулся новому подтверждению собственной правоты. «Вишь, одни чистые образцы гармонии им подавай, – поддразнил он про себя невидимого спорщика, – и притом чем древнее, тем лучше… Да как бы не так! Ведь оно все лишь теперь таким кажется, а хотел бы я еще знать, что тут тогда-то мог увидать в азиатской груде золота и башен какой-нибудь совершенно незаинтересованный свободный сторонний зритель – хотя бы тот же заявившийся на голову Петру из не зависимой ни от кого Швейцарии Лефорт, попавший сюда как раз перед концом всего этого дико-прекрасного доморощенного бытия?..

…Между тем сам Лефорт вовсе не вглядывался в иноземную восточную столицу, его задача была противоположного свойства: он предъявлял ей себя, показываясь блистательно в череде роскошных театрализованных шествий, которыми как началась, так и окончилась его московская жизнь. Входя с юга, от Коломенского, через Серпуховские ворота после азовского взятия, превращенного в его апофеоз, он венчал своею особой, будто живое солнце, чело пышной процессии, подробно разработанного действа вступления, в коем всякое лицо, его место и роль исполняли нарочитую аллегорическую задачу.

Первой следовала карета с шутовским князь-папою Никитой Моисеевичем Зотовым, стоявшим со щитом и мечом – подарками гетмана Мазепы. За нею вели четырнадцать богато убранных лошадей Лефортовых, предшествовавших открытой триумфальной колеснице, сделанной наподобие морской раковины, так что колес не было и видно – они закрывались Тритонами и другими морскими чудовищами; снаружи повсюду сверкало золото, а везли ее шестеро великолепно украшенных коней. В ней-то и восседал внук итальянского торговца москательным товаром, словно Авраам вывезшего своих сыновей Исаака и Якова в Швейцарию и позаботившегося там переправить фамилию на дворянский лад, – генерал-адмирал Франц Яковлевич Лефорт, в белом немецком мундире, обложенном серебряными гасами. Стрельцы, мимо которых он проезжал, давали в честь его залпы из ружей и пушек, по бокам колесницы шли выборные солдаты с копьями, а позади несен был морской флаг.

Следом тянулась пешком морская рота, предводимая пешим же царем Петром, потом ехал главнокомандующий Шеин, а за ним проходили пятеро полков во главе с Гордоном, Лефортовым родственником по жене.

При начале старого Каменного моста через Москву-реку были воздвигнуты ради торжественного случая особые Триумфальные ворота с эмблемами и надписями. Приблизившись к ним, генерал-адмирал спешился и прошествовал под аркою, с вершины которой «гений» через рупор прочитал в его честь стихи, открывавшиеся зачином на античный лад:

Генерал-адмирал, морских всех сил глава

Пришел, узрел, победил прегордого врага…


По окончании приветствия пехота сделала три залпа, и затем раздался гром пушек во всех частях города, а Лефорту поднесли богатое оружие. Сев обратно в свою колесницу, он проехал в Кремль, а оттуда сквозь Троицкие врата отправился через Маросейку, Покровку и Старую Басманную в Немецкую слободу. Царь же постоянно сопровождал его пешком во главе морского войска.

«Все это шествие продолжалось с утра до вечера, – писал Лефорт на родину, справедливо прибавив: – И никогда Москва не видела подобной церемонии».

Тогда же швейцарский выходец был титулован вицекоролем Новгородским с поднесением богатой собольей шубы и, сверх того, права потомственного владения селами и деревнями в Епифанском и Рязанском уездах; одновременно он стал президентом царских советов, не считая приобретения иных знаков почтения – множества богатых материй, дорогих мехов, серебряной и золотой посуды, украшенной его вензелем, и так далее.

Тотчас по завершении церемонии Петр со всеми флотскими офицерами отправился в Немецкую слободу, или, говоря языком москвичей того времени, на Кукуй – старший родственник того, что располагался у Петра Аркадьевича под боком триста лет спустя, – находившийся, однако, совсем в другой части столицы; здесь его ждал сам Франц Яковлевич на ужин. Пиршество в доме Лефорта в тот день собрало более двухсот человек гостей, веселившихся с танцами и напитками под фейерверк и неумолкаемую пальбу пушек.

Праздник удался на славу, да и место было выбрано не случайно: Петр воистину многим был обязан затейливым кукуйцам и их счастливому предводителю, убедившему его свести в монастырь постылую жену Евдокию и по-братски уступившему взамен свою подружку Анну Монсову. Потом, под конец жизни, все это еще дважды ударит по царю другим своим концом – Монсиха изменит, и не раз, своему венценосному аматеру в его отсутствие, а брат ее Виллем, даже после этого великодушно оставленный при дворе, подберется к самой императрице Екатерине, но пока до плодов далеко, и дружба с развеселыми иноземцами, находясь в самом расцвете, как кажется, сулит нескончаемые блаженства.

Для усугубления их Петр вскоре пожелает воочию увидеть первообраз Кукуя – пресветлый Запад, и тотчас же отправится туда под видом капитана Петра Михайлова в посольстве, возглавляемом Францем Яковлевичем в звании наместника Новгородского. А пока они будут путешествовать по Европиям, набирать чужой мудрости и мудрецов, постигать в Голландии под руководством Вильгельма Оранского тамплиерские степени – Лефорт в качестве главного мастера стула, Гордон как первый, а царь второй надзиратели – в Москве в их отсутствие по государеву указу будет выстроен для любимца величайший в России каменный дом. Комнаты его оклеиваются вызолоченной кожей и снабжаются дорогими шкапами; в одной из них помещаются редкие китайские изделия, другая обшивается желтою шелковою камкою и снабжается кроватью в три локтя вышиной с пунцовыми занавесками, третья увешивается сверху донизу морскими картинами, убирается моделями кораблей и галер. Однако не всё успеют сразу закончить – и десяток комнат ко времени возвращения хозяина останется в ожидании скорой отделки.

Кругом на галерее утвердят десять пушек и еще три батареи по углам, одна из которых, в тридцать орудий, нацелится от фасада в сторону Яузы; до полусотни пушек выставят также вдоль выкопанных прудов. Мебель завезут новейшего французского образца в только что родившемся вкусе Людовика XIV.

Главная же часть сего четвероугольного здания обратится в сад и будет окружена флигелями, поставленными на обширнейшем дворе. И все это воздвигнется исключительно из камня – как отзовется современник, другого подобного дворца было тогда в стране не сыскать: на одну лишь постройку истрачено до восьмидесяти тысяч талеров.

В этом-то доме после ознаменовавших прибытие посольства обратно в отечество стрелецких казней, повязавших всех деятелей нового порядка кровавой порукой – от участия в них освободили только барона Блюмберха да того же Лефорта, отговорившихся отсутствием у них на родине подобных обычаев, – и приехал на праздничный пир под хоры, музыку и фейерверки Петр уже с тремя сотнями приглашенных. Здесь же ему представился в последний год семнадцатого столетия вступивший за границей в дружественный тамплиерскому мальтийский орден Борис Петрович Шереметев, и тотчас на балу получил высочайшую конфирмацию на ношение соответствующего орденского знака.

Но недолго продлилось председательство высокопосвященного Франца в ложе, попеременно собиравшейся то у него на дому, то в особой зале Сухаревой башни, где дружные Нептуновы братья вкушали златые плоды красноречия Феофана Прокоповича, – в том же году первый российский мастер скончался и был погребен по неведомому еще для столицы рыцарскому ритуалу.

Средоточие его вновь составило церемониальное шествие, открывавшееся тремя морскими и одним собственного Лефортова имени полками под командою офицеров, несших алебарды, обвитые черным флером; перед каждым из полков выступали музыканты, игравшие печальные арии. Древки знамен во главе с государственным штандартом были увиты черным крепом, концы которого влеклись по земле. Сам монарх, в сердцах воскликнувший: «На кого могу я теперь положиться? он один был верен мне…» – опять брел пеший, с поникшей головою, держа в руке задрапированный крепом эспантон, который почти век спустя подхватит как будто бы прямо из этих огромных ладоней его несчастный правнук Павел.

Потом в одиночестве ехал совершенно черный рыцарь с обнаженным мечом, направленным острием вниз, а за ним три трубача в серых приборах, издававшие томные звуки.

Следом вели пару богато убранных коней с мрачного цвета седлами и вышитыми золотом вензелями покойного, а затем пеший генерал-майор со знаменем, изображавшим нечто вроде фамильного, золотого на красном поле, герба Лефорта в сопровождении еще другого особого, генерал-адмиральского штандарта.

Семь офицеров выступали чередою, держа на подушечках шарф, перчатки, шишак, трость и другие орденские знаки; четыре генерал-майора и четыре полковника Лефортовой дивизии, а также все ученики морской академии и прочих публичных школ сопровождали процессию.

Самый гроб предваряли трое реформатских и два лютеранских пастора, а несли его по очереди ни много ни мало двадцать восемь полковников, за которыми выступали две дюжины бояр и пленные шведские генералы.

Отпевание, происходившее в реформатской церкви, проповедник завершил траурной речью, открывши ее следующими словами: «Зело смутися и плачем велиим рыдаше Давид, егда услыша побиение царя Саула и сына его Ионафана, вопия: о красота Израилева! на высоких твоих побиени быста, и како падоша силнии…»

Похоронили чадо Иаковлево в Старокирочном переулке при немецкой ропате, а когда приехавший несколько лет спустя сын, проживавший в дальних краях, потребовал снова вскрыть гроб для прощания, то с чрезвычайным удивлением увидал, как записал впоследствии, что отец его «сохранился так хорошо, как будто не лежал там и недели, а уже прошло три года; говорят, что в таком состоянии он останется более пятнадцати лет».

Однако сам он проверить этого уже не сумел, потому что до названной им даты не дожил, бездетно прервав отцовскую линию рода; а в XIX веке надгробный камень первого каменщика, после разбора кирки и перестройки кладбища, попал в фундамент дома купца Ломакина. Как бы в оправдание каменщической символики то немногое, что осталось в Москве от Лефорта – это строения и улицы, до сих пор носящие его имя: дворец, вал, целый даже исторический район, тюремный замок, мост, а также та станция Окружной, на которой сидел прочухавшийся на свежем воздухе Петр Аркадьевич, с ветерком проскочивший Ростокино, Белокаменную с ее лесами и Черкизово и сумевший спрыгнуть со своего поезда, немного не доезжая по боковой ветке до ворот предприятия с высоченным забором вокруг, снабженным поверху колючею шевелюрой проволоки, – и, как нарочно, у самого станционного павильона. Он стоял сейчас здесь, глядя в недоумении на старинную его вывеску, и размышлял над вовсе, казалось бы, неважным вопросом: через «ять» или через «есть» писалось раньше Лефортово имя?

Пожав в конце концов в нерешительности узким плечом, он посмотрел на часы – было одиннадцать с небольшим – и двинулся дальше к югу. Путешествие складывалось пока как нельзя лучше, даже немного чересчур: еще какой-нибудь час, и половина всей дороги будет пройдена. Но именно эта подозрительная удачливость и начинала пугать Петра Аркадьевича.

Дело в том, что, несмотря на сходство по имени с энергичным дореволюционным премьером, он ничем не напоминал его не только внешне – будучи чрезвычайно высок, сухощав и бороду имея не лопатой, какой, по народной примете, означается природою «мужик тороватый», а, напротив, остроконечную, клином торчащую вперед, что, по тому же присловию, богатой жизни своему обладателю не сулит; но ни судьба, ни характер его также не были решительными и определенными. Наоборот, главная беда как раз и заключалась в том, что еще Гоголь когда-то назвал причиной всех российских зол – а именно, когда человеку кажется, что он мог бы принести много добра и пользы в должности другого и только не может сделать этого в своей. Однако нельзя сказать, чтобы он не пытался найти эту подходящую должность, – скорее произошло обратное, может быть, он чересчур упорно ее искал.

Еще в шестидесятые годы, поддавшись увлечению техникой, закончил он авиационный институт – благо тот находился совсем близко, рукою подать, и большинство друзей со двора и из школы также поступали туда; но, хотя руки мастерить что-нибудь имел поистине золотые, уже к третьему курсу понял, что ошибся и душа к инженерной работе не просто не лежит, а рвется от нее вон как ошпаренная. Тогда он пустился испытывать другие занятия и перепробовал их едва ли менее дюжины: скитался по Сибири с геологической партией, что было тогда почти что общепринято, пытался писать исторические статьи, водил по Москве и ближним городам экскурсии, одно время даже сторожил ради досуга музей Востока, потом перешел в городское общество охраны памятников – но все это вскоре же явственно оборачивалось к нему спиною, оказываясь «вовсе не тем». Поэтому-то и в годы, когда у него было достаточно, в преизбытке свободного времени, не удавалось найти для него такого применения, которое было бы сродно, отвечало бы всему существу Петра Аркадьевича, – и свобода уходила прочь посрамленной, забрав назад свои так и не тронутые дары.

Вдобавок родители Петра Аркадьевича давным-давно разъехались, оставив его в тесной однокомнатной квартирке, а жениться после первого и крайне болезненно-неудачного в этом опыта он во второй раз уже не мог, не сломавши крутого сопротивления всего существа, и вот к тридцати девяти годам вышло так, что на сердце у него пусто.

Последнее увлечение, после которого он, окончательно обнищав душою, вышел на рельсы, было кратчайшим и достаточно показательным примером всех предшествующих неудач. Удивленный как-то в отпуске на Кавказе красотою тамошних резных крестных камней – хачкаров, он неожиданно вспомнил, что видел недавно подобное буквально рядом с домом, на небольшом полузаброшенном кладбище у Сокола. Мало того, по возвращении он нашел десятки таких сто-, двух– и даже трехсотлетней давности художественной работы надгробий-саркофагов на тех нескольких скромных подмосковных деревенских погостах, что лет двадцать назад вошли в черту города и, спрятавшись в густых купах деревьев, охраняемые вороньими стаями, оставались пока не тронутыми переустройствами.

Углубившись в книги и домашние опыты с химией, Петр Аркадьевич сумел найти способ восстанавливать узоры на древнем известняке и тотчас испробовал его на боку одного из камней – уменьшенного втрое по сравнению со взрослыми детского памятника в виде испещренного вязью с узорами сундучка на когтистых львиных лапах. Опыт вышел на редкость удачен: позеленевшая глыба вдруг заиграла тенями в углублениях резьбы как живая…

Петр Аркадьевич собрался уже было отправиться в институт реставрации в Новоспасском монастыре, заручившись письмом из своего общества, где существовала особая комиссия по историческим некрополям, и предложить им взяться за восстановление белокаменных памятников, но, «сверяя судьбу»», промедлил с месяц, а потом, случайно проезжая мимо на троллейбусе, однажды с ужасом увидел вокруг кладбища стаю рокочущих механизмов, находившихся в самом пылу своей землеройной деятельности. На глухом дощатом заборе, являвшемся первым признаком сноса, висело полинявшее, начертанное синим карандашом извещение о том, что в соответствии с планом все захоронения переводятся из Москвы за город, и желающие должны переложить туда останки близких к 15 апреля. Шло начало мая, ни одного памятника на срезанной бульдозером лысой площадке уже не было, и только обломки не востребованных никем надгробий тоскливою кучей наполняли низинный угол территории, подпирая покривившуюся ограду.

Конечно, Петр Аркадьевич мог пуститься писать жалобы, ходатайствовать, добиваться, требовать, но мало того, что подобные действия, до которых есть вообще-то великое число прирожденных охотников, не были в его природе; внутри у него при виде этого разгрома как будто-то чей-то злой голос спокойно сказал: вот видишь, и тут тебе не судьба!..

Это относилось к вычитанной им однажды народной побасенке про несчастливого мужика. Не было мужику на свете доли, и вот он умолил Николу разузнать о ней прямо на небесах; да чтобы тот не позабыл ненароком просьбы, взял себе в залог его золотое стремя. Ну а мужиково-то счастье оказалось в том, чтобы красть да божиться. Вернулся высокий ходатай, рассказал и требует стремя назад – обещание-то выполнено. А мужик в ответ: какое еще стремя?! Бог мне свидетель – слыхом не слыхал про такое!..

Но и подобного рода везения не имел Петр Аркадьевич, хотя года его вплотную приближались уже к заповедному, ни на какое другое не похожему числу сорок, как сам он теперь к половине Окружной дороги. Поверив в магическую силу фигуры кольца, означающего вечность, он вышел теперь взглянуть на место свое на земле со стороны, одуматься, еще раз перебрать все в душе – а раньше сказали бы, что долю искать, только в небылинные времена такие слова и про себя даже не так-то просто мыслятся, почему-то за них и перед собою совестно.

Так он и брел дальше, через поле подсолнухов, дружно взошедших прямо на шпалах там, где, наверное, год или два назад стоял дырявый вагон с семечками, сквозь огромные безлюдные пространства свалок, мимо небольшой станции Угрешская, за полверсты от которой в местности, с незапамятных времен занятой всемосковскими бойнями, дымили мясные заводы, когда-то, как он вычитал в путеводителе пятидесятилетней давности, называвшиеся «Жиркость», а в двадцатые годы из принципа переименованные в «Клейтук». Пройдя обширнейшую, с десятками путей и перекрещивающихся эхом громкоговорителей Андроновку, он постепенно забрался, держась серединной пары рельсов, в такие городские дебри, о существовании которых ранее и не подозревал.

Здесь уже не было почти никакой растительности; позади остался и тот особый, ростом по колено, собаче-кошачий мир, какой представляли собою доселе окрестные насыпи и канавы. Повсюду раскинулись в обманчивой изгибающейся перспективе серо-рыжие промышленные просторы, где среди разновеликих корпусов и машин тяжко дышали из-под земли всевозможные погребенные там заживо трубы, гудели моторы, ухали подъемники, шипел устремлявшийся в небо пар, клокотал весь могучий пищеварительный тракт производственных циклов – и притом кругом не было видно ни единой души; техника, предоставленная себе, погрузилась в собственные металлические заботы, перекатывая горючее тепло из одного члена своего громадного тела в другой. Даже дорога тут изменилась: вместо старорежимных, пропитанных смолами деревянных шпал уложили как будто бы вечные бетонные, не рассудив, что они не умеют пружинить, – и сейчас уже трудно было ступать по вставшим на ребро, наподобие скелета бесконечного змея, каменным пластинам.

С двух боков, подвигаясь все ближе, стали сходиться высокие глухие заборы, и вот наконец за полустанком Кожухово они подперли насыпь вплотную. Тут-то бы ему и сообразить остановиться, погодить хотя до завтра – ведь сегодняшний урок был даже чуть-чуть перевыполнен, знакомый приятель готовился принять на ночь, и целый пустой выходной ожидал впереди; но нет, залихватская страсть погони взяла над осторожностью верх, и Петр Аркадьевич, недолго поколебавшись, решился попробовать обойти Москву за день. Но случилось так, что не он обошел, а его самого окрутили…

Сначала он внимательно вышагивал в промежутке двух пар рельсов, чутко прислушиваясь к сопению очередного состава за спиною и выглядывая такой же встречный впереди – ведь это была единственная в своем роде дорога, работавшая без расписания. Тем временем в голове его родился новый летучий замысел: ему показалось, что пора внести предложение восстановить пассажирское движение по Окружной, просуществовавшее до начала тридцатых годов и затем прерванное с полным переводом ее на грузовые перевозки. А как было бы удобно и для города, и для здоровья людей полезно! – убеждал он внутри себя сомневающегося собеседника. Вместо набитых до предела вагонов метро, в безудержной жадности все расширяющего сеть своих подземелий, заставляя даже на улице после недолгого пребывания в них задыхаться и сонливо клясть пережитое кислородное голодание, – взять и вывести снова бойкие паровички (здесь не было электричества) с сидячими вагонами на эти совсем не густо загруженные пути. И кстати, не доступные в Москве ни для какого другого вида транспорта свободные хордовые ходы дали бы возможность, например, в две-три остановки за пятнадцать минут попасть от Сокола прямо к Новодевичьему, а с Преображенки, скажем, в Коломенское и Южный речной порт…

Эти мечтания прервал раздавшийся справа за забором резкий треск, потом, убито пискнув, оттуда с воплем вылетела проломленная доска, и в проем мигом втиснулись двое рабочих в дымящихся телогрейках. Не обращая никакого внимания на застывшего Петра Аркадьевича, и так уже начавшего мучиться подозрением, что он забрел куда-то, куда запросто ходить не полагается, они столь же деловито и умело вскрыли топором ограду по левую сторону и быстро за ней исчезли.

Но неприятности внутри и снаружи, в прошлом и настоящем Петра Аркадьевича достигли в конце концов мыслимого предела, когда он добрел-таки до края заборов, закруглявшихся у воды, и не успел еще хорошенько обдумать намерение, перейдя мост, где-нибудь отдохнуть и подкрепиться горячей едой, – как из незаметной будки, прилепившейся подле металлической фермы, выскочил дебелый старик в вохровской форме, с ружьем, какие Петр Аркадьевич, хоть и служил в свое время в армии лейтенантом, видал разве что в кино. Надсаживаясь против дувшего вдоль реки ветра, он закричал что есть мочи:

– Назад! Назад! Стой, стрелять буду!

«Приехали…» – горько подумал Петр Аркадьевич, оглядываясь с тоскою кругом: дороги-то вспять как раз и не было – отовсюду сгрудились впритык к рельсам разнообразные виды непроходимых препятствий, оставив узкую двухкилометровую щель для железнодорожных путей, по которой он и проник сюда почти от самой «Автозаводской».

– Куда назад-то? – крикнул он в ответ и тут неожиданно заметил краем глаза, что недавно встреченные им мужики с топором идут по затянутой стальной сеткой дорожке внутри паучьих конструкций моста, спокойно переправляясь на другую сторону.

– Мне вон туда, вон с ними на тот берег надо! – пояснил он, указывая на них пальцем, и попробовал улыбнуться пошире, чтобы было заметнее на расстоянии.

– Назад, я сказал! – еще сильнее заорал стражник, приподымая оружие; сзади к нему на подмогу уже спешил товарищ.

– Туда некуда! Куда?! – раскудахтался Петр Аркадьевич, которого вдруг привела в совершенное оцепенение мысль о том, что раз впереди, судя по карте, еще целых три моста, кроме этого, то, значит, задуманное путешествие сорвется так же глупо и обидно, как и все прочие начинания в его жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю