355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Мудрая » Геи и гейши (СИ) » Текст книги (страница 6)
Геи и гейши (СИ)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:18

Текст книги "Геи и гейши (СИ)"


Автор книги: Татьяна Мудрая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)

Да и попрыгунчики его были делом не вполне законным: ярко горели и переливались они только в Олькиных умелых пальцах. И парики вносили в мысли неуместную путаницу, а иногда такую же неприличную ясность – хорошо даже, что линяли после недели интенсивного ношения. А вот его каменные поделки, как поговаривали, свое пагубное влияние могли оказать на владельца лет через десять, когда проявится их естественная радиоактивность и он вдруг заболеет «бродяжьей лихорадкой» – недугом похлеще знаменитого коровьего безумия.

Вообще-то об Ольке и слава такая ходила, что вор и прохиндей, попросту оттого, что уж больно легко и просто доставались ему земные блага – как пальчиком манил. Очи его – чистейшая небесная эмаль, сияющий голубой карбункул – были так непробиваемо чисты, что ныне покойный педагогический мэтр Макаренкович (по прозвищу Биг-Мак) не засомневался бы, что с таким глазами ни воровать, ни плутовать, ни химичить каким бы то ни было образом ну никак невозможно. И горько бы ошибся. Нет, разумеется, он был бы прав – ровно настолько, насколько бывают правы все мэтры и светила – только в частном случае Ольки его правота решительно дала бы сбой.

Ибо Олька имел в душе и ее двойном зеркале мир, мир нерушимый и незыблемый, никак не обусловленный его физическими деяниями. Юный Меркурий, проворный и неуловимый, как ртуть: кто-то из его воспитателей неосторожно поместил эту античную реминисценцию в бурливый Олькин мозг, там она укоренилась и вовсю пошла развиваться. Мальчик он был не по годам начитанный: еще до первого своего побега из детдома опустошил всю тамошнюю библиотеку, что досталась государственному учреждению от прежних, перемещенных хозяев. И вот выбрал он себе самых знатных воровских покровителей: сначала, естественно, Прометея, с чьей дерзкой у самого Зевеса покражи есть пошла вся земная цивилизация, и Диониса, у кого было некое приключение сначала с виноградной лозой, а позже – с морскими пиратами; потом – китайского бога воров, от которого (или прямого его потомка, что звался «Праздным Драконом») считал себя духовно и непорочно зачатым. В завершении списка стоял, разумеется, сам Меркурий, иначе Гермес, которого Олька уважал особо, разделяя это чувство со всем европейским Возрождением. Бог-покровитель воровства, торговли, музыки и прочих фокусов-покусов был, между прочим, сам деточка хоть куда – и буквально с пеленок: соперник самого Аполлона, патрон арфистов, иллюзионистов и престидижитаторов, который упас у Солнцеликого его коров и мудрейшую черепаху исхитрился выманить из ее панциря (и вовсе напрасно валят последнее на Терпандра), мудрец и алхимик Гермес Трисмегист (в Олькиной авторской транскрипции и интерпретации – Трижды Маг). Сниженной ипостасью Гермеса считал не в меру начитанный Олька знаменитого раблезианского Панурга: как и последний, бряцал иногда колдовским алхимическим золотом (во всяком случае, множеством звонкой мелочи) в карманах штанишек; золотом, что легко превращалось в сухие листья – в смысле того, что в чепуху, – ибо тратилось еще легче, чем приобреталось.

В минуту покоя и интеллектуального безделия любил Олька вот в таком настрое пофилософствовать о смысле своей пропащей жизни, но этот настрой долго не держался – на неделе у Ольки было не только семь мусульманских пятниц, но и семь христианских воскресений, после которых он возрождался со свежей зарей во всем своем великолепии: шут и трюкач, Божий скоморох, стрекозел-попрыгунчик, а также гроза и гордость детской комнаты полиции, куда иррегулярно попадал. От его трепа у комнаты дружно вяли уши, что на порядок снижало активность воспитательного воздействия. Его даже воспитать не очень желали – просто любили, но любовь сия была безответна, потому что ни силой, ни даже добром сделать с ним нельзя было ровным счетом ничего. Упечь назад в детдом – нельзя: на воле он ухитрился обзавестись какой-то дальней родственницей, которая никак не хотела подписать по форме ни документа о мере пресечения, ни уложения о взятии шалуна под опеку, однако и от опекунства не отказывалась напрочь, видимо, имея в пребывании Ольки на воле свой корыстный интерес. Засадить в тюрьму тем более было невозможно из-за малого Олькина возраста, в колонии же для несовершеннолетних его не могли удержать ни одна дверь и ни одно забранное решеткой окно. Вреда от кратковременных пребываний его под замком, к счастью, никакого не проистекло: вся криминальная грязь отскакивала, как от стенки горох. Олька умел так задурить головы принудперсоналу и более крутым в беззаконии товарищам по отсидке, что сам выходил из тамошних вод сухим и из злой утробы невинным, аки агнец из чрева материнского, а вот им любое поползновение на Олькину смазливую личность выходило боком.

Пребывания были столь кратки, помимо прочего, и из-за того, сам состав его преступлений был аморфен и нелегко определим: предъявить суду можно было разве что злостную школьную непосещаемость. С успехом наворовывая себе на приличную жизнь, Олька безошибочно угадывал изо всех вещей те, что уже надоели хозяину или безнадежно повисли на балансе предприятий: старомодную мебель, громоздкую бытовую технику, которую не осмеливаются выбросить вон из дома, детали, произведенные в часы аврала или в честь субботника, надтреснутый прабабушкин антик, которым побрезговали и коллекционеры… В общем, каждая из таких Олькиных авантюр или аватар называлась на местном жаргоне почтительно: «Внеурочный приход итальянского Санта-Клауса» – и долго обсуждалась устными и письменными литературными источниками.

Всё то, что пер, вытягивал по лестнице и бросал из окон, тащил Олька в свой специально оборудованный, вычищенный, отлаженный под одного себя подвал. К слову, из-за своих специфических наклонностей он не имел ни официального места жительства, ни родных, видимых вооруженным глазом, – кроме, разумеется, упомянутой выше бабской личности, бюрократически упертой и вообще полумифической. (А имел – не жил бы, твердо были уверены все детские инспектора в округе.) Среди подвальных реликвий, по непроверенным слухам, особенно выделялись:

– слоноподобный телевизор в футляре из почти настоящего дубового шпона, который после травматического знакомства с Твистом с перепуга стал брать вместо юридически положенных ему четырех каналов аж двенадцать и для круглого счета еще один, абсолютно несуществующий в природе;

– универсальный музыкальный центр, к которому Олька присобачил цветомузыку от главного екатеринозаводского фонтана, синтезатор и медиа-программу, выломанную из погорелого «Пентиума», неясно как случившегося в его многообразной жизни;

– рыкливый холодильник двадцати лет отроду, который во время сеансов старческой дрожи и колотуна сбивал хозяину на завтрак, обед и ужин нежно любимое последним сливочное крем-брюле с орехом и ванилью;

– простонародная электроплита на четыре конфорки, которая – после шапочного знакомства с тем же легендарным «Пентиумом» – наловчилась готовить раз в семь быстрее и в девять – вкуснее, чем было принято в хорошем обществе.

По еще менее проверенным слухам, стены подвала были сплошь оклеены афишами тех музыкальных групп и солистов, искренним поклонником которых был Олька. Прочий интерьер был выдержан в том же стиле; на шкафу в непринужденной позе сидел трофейный скелет (невольный дар одной из тех школ, где Ольку пытались научить уму-разуму), люстрой работала хэллоуинистая тыква с алчно горящими гляделками, намекая на интернациональные связи, пол был окрашен в стиле и тоне рекламы кока-колы (или, что то же, национального флага), почивал же юный хозяин в прикольном буковом гробу западного образца: широком, с крышкой из двух половинок, а внутри – белая атласная обивка и мягкий подголовник, обшитый золотым позументом. Последнее казалось особенно шокирующим: сам факт спанья – ладно, для святого подвижника спать во гробе вообще рутина, но когда такой гроб и такой юный аутсайдер…

Все вышеизложенное стало известно читателям некой скандальной газетенки, что каким-то образом вмылилась Ольке в доверие. Статья, которую журналист с претензией поименовал «Интервью с вампиром», по закону подлости осрамила уважаемых городских копов и ментов даже не на весь город – на всю область, на весь край, на целую страну! Вот и поручено было кое-кому в спешном порядке отыскать смутьяна и по любой мало-мальски стоящей причине – наехать, припереть к стенке и прижать к ногтю.

Первое, как мы видели, уже произошло. Второе, если понимать буквально, – тоже.

Она выдохнула воздух, чтобы живот подтянулся, и поднялась навстречу, перекрыв проход.

– Торгуешь, я вижу. И лицензия наверняка имеется, ты ведь такой. А мне одну свою фиговину не продашь?

– Хоть все, сударыня. Только и платите соответственно количеству. Как и прочие.

– Сколько это?

Олька назвал. Женщина сунула ему деньги не считая:

– Говоришь, все? Давай все – и сразу. Учти, проверять буду все подряд, а не выборочно. Поговаривают, шарики у тебя одноразовые, как баян наркомана, и не у всех зажигаются.

– Жизнь тоже штучка одноразовая, сударыня Зенобия. А насчет красоты, долготы и даже многоразового употребления – это уж как кому подфартит, – юнец улыбнулся как мог обаятельно, а уж мог он – закачаешься!

– Вот даже как? Тогда пошли проверять вместе: и красоту, и оборотистость, и продолжительность срока… Пойдем-пойдем!

Следующая станция метро ценилась посетителями за особый – и даже будто бы целебный – воздух и по соображениям эстетики. Розоватые мраморные плиты ее облицовки были выпилены из развалин трехъярусного храма, что стоял неподалеку. На фризах и облицовке скамей с подлокотниками и высокой спинкой, закрученной в виде свитка или бараньих рогов, еще сохранились древние рельефы: цветущая яблоневая ветвь, смоковница и виноградная лоза.

– Фокусы показываешь, – сказала Зенобия (это имя сразу и без сомнения к ней пристало). – Дразнишь гусей. Левый ботинок с витрины зачем увел?

– Фирма обанкротилась, дом сносят. А обувь раздвою, правого близнеца ей сотворю. Шучу!

– И торгуешь одним браком.

– Вовсе нет! – возмутился он. – Ведь вы еще не проверяли? Что беру недорого – это не доказательство. Товар настоящий, только и ему настоящий человек нужен: с особенным талантом. Типа… типологичным.

– А прочие человеки тебе что – типа быдла?

– Ну… прочие, какие ни есть, тоже чему-то у меня учатся.

– Ладно, к делу.

Зенобия вытащила один мячик из связки, встряхнула и уронила до земли. Тот подскочил, и в нем послушно завертелись круги, постепенно тускнея и будто выгорая.

– Вот, об этом я и…

Она не договорила. Темно-вишневый шарик, подхваченный ее рукой, вдруг снова разгорелся – и вспыхнул уже во всю силу: будто дунули на уголек, спрятанный за шестью зелеными створками. Мерцающие блики упали на растительный барельеф, и оттого показалось на миг, что сквозь округлый мрамор пробивается иная, живая и сочная жизнь: ягоды смотрят наподобие глаз, завитки усиков протянулись, как древесные змеи в полете, а изгиб подлокотника покрывается чешуей, точно хвост рыбы или русалки.

– Уй, как у вас это здорово выходит! – присвистнул Олька. – Никогда и ни у кого такого не видел.

– Ерунда. Просто с кем поведешься, от того и наберешься, – буркнула Зенобия.

Сделалась пауза.

– Остальные – такие же?

– Должны быть. Только я теперь сам не знаю, чего от них ждать, – сила-то была ваша собственная, и вы ею, наверное, игру из целой связки перекачали.

– И это тоже ерунда. Слушай, ты ведь всех наших раком поставил: и начальство давит, и своя личная обида гложет. Это я о статье этого… как его… Влада, что ли?

– Понял.

– Мы и так невеликие ангелы, но все-таки без рогов и когтей. А вот как только тебе четырнадцать летом исполнится… Понимаешь, что это?

– Начало эры уголовной ответственности, – кивнул он.

– Вот-вот. В иной разряд попадаешь, – подтвердила Зенобия. – Жить-то, как прежде, не сможешь. И вообще – как ни сиди мышью в щелке и тараканом в запечке, а выкурят и тогда сполна сквитаются.

– Не найдут. Профиль сменю, фас тоже. Да, а почему вы меня предупреждаете? Вы же сцапать меня хотели попервоначалу. Или нет?

– Одним срамом другой не покрывают, – сердито ответила Зенобия. – Славный подвиг, нечего сказать, – на мальчишку облаву устраивать!

– Тогда спасибо. И, знаете, сеньора Зено… Пойдемте ко мне. Разговор есть, правда.

– К тебе нельзя: не знаю я, где тебя искать, – и не надо. Хватит и того, что писаку этого пустил. В нашу контору нельзя тоже. А вот ко мне домой пока можно.

Она знала, что говорила. Квартира, которую она за гроши снимала в дополнение к своей официальной, была «чистой» в том самом, им обоим необходимом смысле: зато во всех прочих – грязноватая, захламленная, а уж обставлена явно с чужого плеча. Никто ее не знал, а отследить пока ленились – сотрудник ведь еще не преступник.

– Кофе будешь? – задала она дежурный вопрос. На кухне было слегка порасчищено – любимое, что ни говори, место. При нынешнем дефиците времени где готовишь, там и ешь, где питаешься, там и за книгу берешься, а с иной книгой в руках самое милое дело – поскорее заснуть.

– Что вы, я еще маленький. Говорят, кое-какие извращенцы пьют его с молоком или сливками, только я с детства какао пью, оно полезнее. А вы разве не любите? Вон на полке начатая банка. Один мой приятель меня выучил делать классный шоколад – с корицей, гвоздикой и щепоткой соли. Хотите, сварю?

– Вот пойло, наверное.

– Нет, без дураков! Читали у писателя Уэллса роман «Пища богов»? По-гречески пища богов – это теобром, а теобром значит как раз какао в бобах. И если давать детям пить теобром с грудного возраста, то вырастет из нас новая раса гигантов.

– Ну, все на свете перепутал.

Олька сделал обиженную паузу, но почти тут же продолжил с оттенком мечтательности в голосе:

– Наши предки ведь и были гиганты. Смотрите: легенды об атлантах и лемурах, об Адаме и Еве в исламском раю… Гигантизм плоти есть символ величия духа.

Последняя фраза прозвучала бы совсем по-взрослому, если бы Оливер не скорчил рожу.

– Я вот какао пил с тех пор, как себя помню.

– То-то и заметно, – отозвалась она саркастически.

Но неугомонный отрок уже что-то сыпал в кастрюльку, молол в пыль на армянской ручной мельничке, растирал в пальцах, нюхал и, наконец, собравши вместе, залил кипятком и поставил на открытый газовый огонь. При этом он напевал на мотив известной детской песенки следующие удивительные слова:

«Разродилися стихом

Тридцать три коровы:

Пейте, детки, теобром —

Будете здоровы!»

Вышло у него, и в самом деле, нечто непревзойденное по цвету, вкусу и аромату: пены вздыбилась целая шапка.

– Так ты зачем меня приглашал? – сказала она, выпив три четверти кастрюльки и заметно тем умягчившись. – Сообщить, куда собрался податься? Этого мне не нужно. Хоть в шайку «крутых».

Олька покачал головой:

– Туда – точно не пойду. Хоть я, в натуре, потомок всех диккенсовских добродетельных преступников сразу: и тезки Оливера, и Николаса Никльби, и Дэвида Копперфильда, а в придачу – Барнеби Реджа.

– Угу. Насчет последнего ручаюсь, – сказала Зенобия, которая как следует читала у Диккенса только эту одноименную повесть. – Профессии у тебя ведь нет никакой?

– А у вас в тринадцать лет какая была? Выпускной класс музыкальной школы?

– Нет, тогда я уже с фортепьяном расквиталась и ушла в школу верховой езды, – ответила Зенобия. – Дзюдо стала заниматься. Стихи еще сочиняла – в год по чайной ложке.

– Надо же! Так начать – и так кончить.

– А это еще не конец, – она поглядела на мальчика с некоторым лукавством.

– У меня – тем более: вся жизнь моя одно сплошное начало, – отозвался он. – Сказать секрет? Есть у меня профессия. Семейное ремесло, ужасно традиционное и одетое пылью веков. Только нельзя назвать, какое: счастье спугнешь.

– Помочь не требуется? Пока в самых верхах, знаешь, не спохватились. Поговорю кое с кем, квартиру выдадим из спецфонда для выпускников детских домов. Твой хитрый подвальчик туда перевезем. В другой город, конечно. Знаешь, это даже лучше всего – тогда ты из нашей компетенции прямым ходом уплываешь. А принимать меры не надо – значит, и мстить будет не с руки.

– Теобромическая логика. Вы чувствуете, Зено?

– Это что я добренькая? А-а. И ты поплывешь, и я уже плыву с твоего шоколада. Ты чего туда втер и намешал, прохвост малолетний?

– Ничего дурного, правда-правда. Это вы сама перенервничали, а теперь отходите.

– Но о квартире я со-о-бражаю туго, – ответила она, чуть притормаживая на отдельных слогах, но в целом куда более плавно и ритмично, чем обыкновенно говорят люди. – Пропишем в соседнем населенном пункте – и с концами… то есть без таких концов, что цепляются. А с пропиской и работу себе отыщешь. Не в подземелье же твоем тебя регистрировать?

– Э, нет. Еще не было человека на земле, который бы меня прикнопил к определенному месту на карте родины. Не той мы породы.

– Знаю я, из какой, – в голове Зенобии кружилась метель, а, может быть, звезды водили бесконечный хоровод. – Только слова на язык не идут. Расскажи ты вместо меня, ладно?

И он стал по-своему перелагать притчу, которая и в самом деле была ему до боли знакома. Начал он так:

– Разумеется, все мы родом из детского дома, кроме тех, кто родом из детского сада. Что до меня, то такое дитятко таких родителей в самый раз кое-кому показалось упихнуть на казенную кормежку и о нем позабыть. Нет, то не сами мои родители такое сообразили, а те, кто над ними гласно и негласно надзирал. Ах, да вы что, совсем молоденькая и не знали, что это бывает сплошь да рядом? И что мои папа и мама прекраснейшим образом были тогда живы, тоже не знали, да? Ну конечно: ваши братцы и сестрицы по полицейской форме наивны, как груднички, и вообще не подозревают, что таких детей, как я, любят не только дальние родственники, но и ближние и ближайшие. Да что там – родственники! Целый клан. Семья. Но о том как-нибудь в другой раз.

– А кто был крестным отцом клана? – спросила бдительная Зенобия.

– Фей довольно молодых лет – не более двух-трех тысячелетий, я думаю… Так вот, в детдоме было принято ночью, когда дежурные няньки уже заснут, рассказывать друг дружке истории – и непременно чтоб позаковыристей и пострашнее. Я так думаю, няньки все-таки нас подслушивали, потому что лучшие из наших страшилок получили всенародное хождение. Вашим детполицаям, конечно, тоже их доля досталась.

Тут он приступил прямо к той повести, которая в узком пенитенциарном кругу была известна как

ПОВЕСТЬ О НЕПРИКАЯННЫХ ДУШАХ БОМЖАТСКИХ

Во времена всеобщей народно-государственной лопоухости эта категория – я имею в виду бомжа, – возникшая незадолго до того в результате естественного отбора и видовой конкуренции и тогда же поименованная, пополнялась спонтанно и очень бурно: за счет пострадавших от опрометчивого присвоения казенной жилплощади с последующей ее продажей «не в те руки», от локальных конфликтов, что сгоняли с отцовских земель, из-за передела границ и последующего притеснения бывших притеснителей, от железнодорожных войн и непланового переселения народов. После того, как все новички вынужденно поставили на себе долгий и тягомотный опыт бездомия, частью повымерев, частью эволюционировав, – правительство, наконец, решилось подвернуть рукава, взяться за гуж – и вынести окончательное решение этого вопроса. Вначале оно пыталось (через головы тех благотворительных организаций, на чьи хрупкие плечи и тощий кошелек эти дела опирались раньше) чистить, мыть, стричь, кормить бомжей и бить на них вошь, так сказать, не отходя от кассы, – то бишь места их временного непрописания – но бомжи тотчас же, на глазах, пачкались и вшивели снова. Пробовало оно поселять их в общежитиях, невзирая на протесты местной общественности, – удирали. Тогда оно догадалось: изобрело микрогабаритные квартирки, оснащенные высокочастотной духовкой, душем вместо ванны и откидной кроватью, и стало до упора набивать их бомжами. А потом запирать – метафорически – за ними двери и выкидывать проблему из головы.

Однако упрямый, как дворняга, бомж никак не желал замиряться и акклиматизироваться: крутая селекция отобрала из рядов бесхозного люда наиболее стойких, закоренелых и свободолюбивых.

Хм. Одно время на стенках метро были такие душещипательные плакаты: «Заведи себе друга» и «Каждой семье – свою собаку». Еще там был изображен полупарализованный пес, по-моему, черный сеттер. Ну, насчет тех, кто брошен, потерялся и к тому же болен, всё верно: подбираем и усыновляем по мере сил и способностей. А вот с потомственным дворянами этот номер не проходил. Западло им было менять вольную жизнь, пусть краткую и впроголодь, на комфортную тюрьму, куда к вечеру забивается вся человеческая стая. И рвались такие псы на улицу – к своим дамам, соперникам и полноценной собачьей действительности.

Бомжам удирать было некуда. С улиц и дорог их приловчились гнать, институт паломничества по святым местам еще не успел в полной мере возродиться после долгих лет запрета, а пеший туризм требовал завидного здоровья и солидного первоначального капитала. И вот бомжи, как и беспризорники прежних огненных лет, не желали без проблем выживать на одном месте и тихо, плавно мерли.

От них оставались привидения….

Духи не вынесших избыточного комфорта бродяг почему-то не могли первые сорок дней оторваться от места своего последнего пребывания; и хотя в светлое время суток отчасти обретали желанную свободу передвижки, ночью какая-то невидимая вожжа или лонжа тянула их назад. Но ведь, учтите, в их квартирках сразу же поселяли «телесников» – так воздушные бродяги стали, по слухам, называть между собой тех, кто еще покамест не вышел из своей грубой оболочки.

В конце концов привидения пораспугали почти весь контингент поселенцев более смирного характера – всяких там одиночек и временно перемещенных личностей – и заново их переместили, правда, не так далеко, как самих себя: до ближайшего дома престарелых или до родных, пристрелянных и обстрелянных мест. Да, собственно говоря, все нехорошие квартирки через месяц с небольшим стали бы вполне хорошими, если бы жильцы второй волны как-нибудь перекантовались; но поскольку их стены пустели снова и снова, в них сразу же вселялись первоначальные жильцы – прочно и навсегда.

С выходом в эфир и астрал бесплотники обретали, как вскоре им стало понятно, свободу и способность к мгновенному передвижению. А все-таки снова и снова манило их нечто в былую их тюрьму. Что это было – возможно, неизжитой реликт коммунального бытия? Стремление злорадно увенчать свое торжество? Или вновь забота юности – любовь?

Сбился я на поэта Пушкина. Вот что выходит, если в школе заставляют зубрить наизусть немеряно. В общем, стали наши газообразные бомжи заниматься сексом. Уж как это у них выходило, не могу судить: но вот факт – появились у них такие же сыновья и дочки. Когда родителям приспичивало полетать, оставляли они свое потомство на всяких бесчувственных старушек, которым уж не страшны были ни привидения, ни привиденские детки. Тем более, сникерсов последние не требовали и памперсов, соответственно, не пачкали; и хотя днем они были невидимы, ночью вовсю начинали светиться, вроде как пенек на болоте, и оказывались необыкновенно хорошенькими на личико. Ну, уж это вовсе не из ранга запредельного – какой младенец не бывает хорош собой!

Вырастали эти дети точно такими же, как их родители; семейные проблемы настигали их тем же порядком, столь же непреклонно и неумолимо. Бомжедухи, наполнив собой и своим поколением один дом, целым роем летели в следующий, делая и его умеренно негодным для проживания. Разумеется, такие вещи скрывались по мере сил, власть предержащих; скрывалось и наличие ограниченного телесного контингента, способного к совместному существованию рядом с бомжами и их потомством и даже им всем сочувствующего. И вот, подобно упомянутому рою или снежному кому, вырастала и множилась популяция безродных и бесплеменных космополитов, легковесных, носимых лишь ветром и своей собственной прихотью, что не имели корней и уже ничем не были подобны степенному обывателю и в своем доме обитателю, жрецу сала и хлеба прожевателю.

– Одного не понимаю, – спросил сам себя Оливер. – Почему космополиты? Корни-то у них в их собственном дому, значит, оставались всё-таки. Или они поначалу из чистой вредности назад поселялись? А если урожденный мертвец получился домоседом, он что – и днем оттуда не двигается или, наоборот, железно меняет характер на противоположный? Я о детишках говорю.

– А поскольку мертвых спокон веку было куда больше, чем живых, а оседлых больше, чем странников, ясно, куда дело гнется, – ответила Зенобия ему в тон. – Ты Пелевина не слишком начитался?

– Так то не совсем я, – ухмыльнулся Олька. – Это фольклорное.

– Ну уж это ты напрасно. Каждый отвечает за историю, пущенную им в оборот, как если бы сам ее сочинил. И, кстати, о смерти, которая наполняет и переполняет мир: помнишь свои прошлогодние камушки?

– Не то слово. Были бы мы с вами в моем подвале – целую горсть бы отсыпал.

– Так это и есть твоя будущая профессия? Камни обделывать?

– Скорее хобби. Одно в логическом ряду увлечений. И знаете, почему?

– Стоп! Ты уже рассказывал вместо меня, теперь дай мне вместо тебя выступить. Это по праву моя собственная история, и не закупоривай ее во мне. У меня теперь все дома, а когда все дома – это и есть счастье и удача, как говорится в одном знаменитом мультике про домовенка.

И она рассказала ему историю, которая родилась из ее головы внезапно и вся целиком, как Зевесова дочка. Мы назовем ее -

ИСТОРИЯ О ЗЕМНОМ ВЕГАНЦЕ

Был человек, который славился своим умением примечать жизнь там, где другие в глаза ее не видывали, – и даже в том, что, казалось бы, мертвее мертвого: и пропасть этого знания все расширялась. Постепенно и последовательно заделался он вегетарианцем (и при том почему-то и вина не пил, хотя ради получения вина ни одно живое существо убивать не требуется), потом веганцем (это, к вашему сведению, вовсе не инопланетянин с Веги, а просто усиленно вегетарианская особь, которая не желает красть молоко у теленочка, яйца у девственной несушки и такая вся из себя праведная, что смотреть на нее стыдно). Однако в душе своей тот человек был и оставался полным джайном: даже невидимых глазу микробов и то жалел.

Вот однажды шагал он по горной дороге, попирая задумчивой стопой пыль и щебень. Вдруг со склона покатился камешек, прытко так покатился – и прыг прямо ему под ноги! Человек поднял его. Булыжничек оказался похож на яйцо – хотя, по правде, то был скорее шар, чем овал. Чуть шероховатая корка на нем была удивительно нежной, почти как собственная человечья кожа, и прямо прильнула к руке: непонятно было, берет камень тепло или, напротив, отдает.

Долго носил человек свою находку в кармане, время от времени ее ощупывая; и казалось ему, что своей теплотой она говорит с ним, причем по-доброму. Ему стало везти в жизни: камень послушно взял на себя роль талисмана. «Может быть, – думал человек, – это происходит по той причине, что я живу в мире с природой, ничем не притесняя ее и не ущемляя; вот она и не мстит мне – ни через свои стихии, ни через других людей, ни через мою собственную ущербность. И камешек этот – знак мира.»

А был у него в приятелях один ювелир-камнерез. Увидел он волшебное яйцо и говорит:

– Послушай, а камешек этот не так прост, каким кажется. Это же оникс, и если мое чутье верное, оникс хороший. Дай я его распилю пополам и посмотрю, что внутри.

– Да ты что, погубить его решил? – возмутился наш веганец.

Так взволновался он потому, что уже знал, как его талисман реагирует на его слова и даже мысли: когда ему что-то нравится, то теплеет еще больше, а когда что-то вызывает его недовольство – холодеет в руке и делается почти как лед. (Ну, может быть, это ладони у нашего земного веганца были с неедения такие низкотемпературные и к любому телу чувствительные – я не спорю.) А при словах приятеля ему показалось, что он до раскаленного угля дотронулся – только жар на сей раз был хоть и нестерпимый, но не жгучий и буквально рвался изнутри, потому что камешек от него резко шевельнулся в своем вместилище и издал резкий, звонкий звук.

– Что это? Давай-ка его сюда. Эге, а яичко-то треснуло! – воскликнул приятель.

– Он живой, я ведь говорил тебе, – ответил веганец. – И боится, не хочет гибнуть.

– Слушай сюда, чудик: по-твоему, цыпленок убивает свою белую колыбельку, пытаясь выродиться на свет Божий? Тому, что в камне, тоже не терпится показать всему миру, какое оно есть, развернуться, чтобы его увидели; будучи скрытым – открыться, неведомому – быть познанным. Вот, гляди, – трещинка, и такая ровная! Можно сказать, в самый раз под распил подгадала.

Он был закоренелый прозаик, тот ювелир, и нашего веганца удивили неожиданные стихи.

– Ладно, попробуй, – согласился он почему-то сразу и легко. – Камень уже все равно не тот, что прежде.

Однако тогда, когда его талисман вернулся к нему из мастерской его приятеля в виде двух почти правильных полушарий – а то был, как и догадался резчик, светло-коричневый оникс, в точности напоминающий распил выдержанного, как столетний коньяк, доисторического дерева, – владелец его пришел в благоговейный ужас.

– Теперь мне будет казаться, что это я сам срубил дерево, – признался он приятелю.

Тот лишь отмахнулся:

– Эффектная штучка для серег или подвески – строгая, лаконичная. Только я вот что думаю: ты ведь ни одной из моих работ как-то не сподобился видеть. Для тебя камень – просто одноцветное или пестрое пятно. С таким невежеством надо бороться, дружок, и до полного его уничтожения!

Он привел веганца к себе в мастерскую и начал вынимать из ларцов и ящиков различные изысканные вещи и заготовки для них: вставки, пластины, пустые оправы из золота, серебра и платины, грубые и причудливые кулоны, оправленные в сталь, кожу или дерево, целые картины, написанные самой природой. Большинство картин вначале походили на творение абстракциониста или пуантилиста, являя собой паутину трещин с яркими точками в узлах, выразительный хаос цветных пятен – но глаз нашего веганца постепенно учился видеть иное. Древесный опал нежно-соломенного цвета показался ему пустыней, в белизне другого опала прорастали, ветвясь, темные, как бы влажные от дождя деревца. Теплая матовая чернота снежного обсидиана была чревата холодными звездами; в разломах яшм появлялись и исчезали странные космические картины иной жизни, но иногда то был просто побуревший дагерротип, от времени ставший почти неразборчивым. Плакучие ивы над брошенным прудом угадывались на нем, разваленная гать черед обмелевший пруд, извилины тропок на привядшей осенней траве и на одной из троп – чья-то согбенная фигура.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю