355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Мудрая » Геи и гейши (СИ) » Текст книги (страница 10)
Геи и гейши (СИ)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:18

Текст книги "Геи и гейши (СИ)"


Автор книги: Татьяна Мудрая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)

Вскоре – и неожиданно для всех них – в виду корабля туманным облаком стал остров, которого не было на карте. Может быть, они сбились с курса? Небо играло светлым жемчугом, море отражало белизну солнца, в этот облачный, безветренный, закутанный в серые покрывала день похожего на луну. Черубина и ее спутник сели в лодку: она взялась за руль, он – за весла. Ялик отчалил; немногие вспомнили тогда день начала, но их удивило, что день конца походил на него, как аверс и реверс одной монеты. И уже всех без исключения обескуражило, когда в лодке, отошедшей от флотилии на приличное расстояние и плывущей уже на фоне прибрежных скал, что вдруг выступили из тумана с картинной или графической четкостью, виднелся только один – и непонятно чей – силуэт.

Рассказывают еще: когда ялик, найдя отлогий берег, прошел через рифы и пристал к нему, воздушная дымка на миг раздернулась полностью, и тропический остров показался изумленным морякам живой изумрудной друзой, внутри которой застыл мерцающий алый свет.

На этом сказка завершалась; может быть, только для Дэвида, ибо она привела его к цели, подобно тому, как нить Ариадны кончалась у ног ее быкоголового брата. Сказка эта, может быть, и не должна была кончаться, ведь мать, как было сказано, боялась довести повествование до истинных приключений и истинной развязки, которая – по ее предчувствию – ждала близнецов на необитаемом острове, а оттого постоянно возвращалась к начальным и серединным эпизодам, до бесконечности их отшлифовывая, украшая деталями и подробностями, семантическими и риторическими красотами, изредка – целыми прозаическими и стихотворными вставками по мере того, как ее сын рос и вместе с ним росла она сама.

…Аромат нарда, и корицы, и тимьяна, и ста тысяч неведомых, неразличимых в совокупном букете ярких трав налетел на двух мореходов шквалом, где различные струи перемешивались и переплетались наподобие многоголосной фуги, так что Дэвид зажмурился, а Белла сладко чихнула: ей, собственно, приходилось хуже, чем человеку, из-за обостренной эстетической чувствительности.

И они двинулись по следу, глухие и слепые ко всему, кроме этой сложной песни цветов и запахов, чуткие только к тем ее оттенкам, что налагались на основу их поиска, точно вышивка на канву, шерстяная нить ворсового ковра – на грубые бечевки. Шли двое в особого рода сне, может быть, таком, что охватывал всех взыскующих Дочери Драконов, и сон этот сгущался вокруг, подобно сладкому молоку.

Вдруг Дэвид судорожно ухватил собаку за шерсть то ли уха, то ли хвоста и сам как бы рывком проснулся.

Вокруг стали кипарисы – призраки мертвого пламени, – а дальше пирамидальные тополя, подобные им формой, однако их собственное зеленое пламя было ярким и живым. Не совсем обычное было это зрелище для тех тропических и пиратских снов, что он себе навеял, но его сказка давно уже повернулась так, что из рабыни стала его хозяйкой. И вокруг него смыкалась суша, но и открытое море, удивительное в своей синеве, виднелось совсем рядом, как в царстве Далана. Только не было виноградников с их аркадами – сад за тополиной стеной был широк и низок, его прорезали гравийные и дерновые тропки, он казался бы совсем домашним и ручным, однако посреди пышных листьев травы скополии, колючей дерезы, вечнозеленой или листопадной, и наранхилл, покрытых светло-рыжими, в тончайших волосках, апельсинчиками, росли картофель, томат и физалис, нашептывая своими запахами искусительные мысли. Картофель тихо бредил мужицким бунтом и высокими прическами властных дам галантного века; красный, как вечернее солнце, помидор намекал, что некогда им, еще зеленым, пробовали отравить короля, а теперь прежние свойства его усилились; мелкий алый физалис щеголял своим родством с ядовитой бзникой, давним его именем было «жидовская вишня», и эти слова повисли в воздухе, как непристойность.

Баклажан и сладкая паприка соединяли фиолетовое с желтым, напоминая этим о цветке Иван-да-Марья, возросшем над греховной любовью брата и сестры.

А еще предлагали себя яблоки мандрагоры, обманный плод Цирцеи: рыжеватые и сладкие, они сулили женам, что понесут дитя, но обходили молчанием то, что дитя это видом будет похоже на их корень. Сплетали сеть своих отрав спелая датура, что была на гербе Черубины (на крупных ее колокольчиках восседали ночные бабочки, похотливо пренебрегая другими цветами), и желтые воронки белены, и фиолетово-пурпурная атропа, или красавка, по которой получила прозвище свое Белая Собака Странников. Скромная сиреневая петуния терялась посреди табаков – душистого и никотианы; белизна цветов паслена сулила в будущем и яд, и сладость в одних и тех же ягодах; зеленовато-кремовые соцветия ночного жасмина, перепутав календарь и время суток, раскрывались во всем изобилии, тотчас же пышно обсыпая кусты лепестками.

Все тут имело двойной и обоюдоострый смысл.

А посреди сада, как лучший цветок дурмана, в который были влюблены все прочие его цветы, и притягивая к себе полчища ночных бабочек, стояла, испуская непередаваемый, не сходный ни с чем аромат, девушка в коротком белом платье. Локти и колени ее были обнажены и чуть смуглы, лицо зыблилось, как его собственное отражение в прибрежной волне.

Белла кивнула им обоим и отошла в сторону, удобно устроившись под одним из наркотических кустов.

«Вот я вижу ее, – подумал он. – Ту, что принимала в себя все веяния: соленого ветра морей, экзотических зелий и пряностей, всеобщей любви, – и зрела, наполняясь этими дуновениями, как парус ветром, этими соками, точно плод. Она точно зеркало, что отражает все, что попадает в него, и в своем зазеркалье соединяет это и переплетает прихотью связей».

– Ты – Черубина? – спросил он, не сомневаясь в ответе.

– Для Оливера – да, как для всех людей внешнего мира, которые наложили его на меня, как клеймо. Слишком оно отзывается Брет Гартом, как прочие мотивы, связанные со мной, – Лика, Статуи и Дочери Рапачини – Натаниэлом Готорном. Право, самое время тебе выдумать собственную историю! Но для тех, кого я ношу в сердце, я по-прежнему Рахав, дитя и ужас бездны, отпрыск и праматерь священного рода. Я тоже двойной знак, как и все произрастающее в моем саду.

– А тот твой… юноша? Он ведь был твоим братом?

– Как же ты не догадался! – всплеснула она руками. – То была моя половина, которую я отпускала на волю, желая сражаться. И в бурю, конечно, не бойца они все застигли, а мое женское «я» – ведь никто не догадался рассудить дальше одежды, которой мы обменивались по прихоти и чтобы еще больше запутать дело, и никто не раскусил взаимозамену и поддельность наших интонаций. Клянусь, если бы мои сотоварищи решили докопаться до сути, то оказались бы гораздо от нее дальше!

– А теперь обе части твоего естества соединились, – произнес Оливер – или нет, он вспомнил, что также соединил и покрыл именем Дэвида две сути и от лица по крайней мере одной из них имеет право именовать девушку Рахав. – И ты сама поистине бездна – дурман и сладкий яд любви, вертоград запечатленный и жемчужина несверленая, чаша, полная ароматов…

Рахав протянула ему свою тонкую руку и по одной из аллей, подобных лучам звезды, повела к своему дому.

Это была не башня одиночества, но просторный плантаторский особняк, что, казалось, вырос из туземной хижины или плетеной корзины; мебель тоже была сплетена из ротанга – скамьи, жардиньерки, комоды, кресла и огромный стол со стульями.

И вот уселись оба за него друг против друга, чтобы вкусить плодов земных, и, сидя так, все больше пленялся Оливер юной девушкой-девочкой в полупрозрачных тканях и становился ею опьянен. Незрелой, но слаще иной зрелости была ее красота, причудливой и неправильной, как жемчуг «барукко», однако лучше, богаче и скатного, и бурмицкого жемчугов. Только и Далан восседал рядом, подобный утесу, – на страже дочерней чести.

– Этого напитка ты не выпьешь и пищи той не вкусишь, – говорил он Оливеру, – пока не заплатишь полной цены!

Препоясав чресла парео, увенчав себя не полынью, а жасмином, пировали они, отведывая всё, что принес огражденный сад Рахав. И паслен кружил голову, и наранхилла была нежна, и перец жег: путы для ума, сладость для языка, жар горла и стеснение печени! И вкладывали друг другу в уста лучшие куски, и был Оливер на краю безумия и гибели, ревнуя к прекрасному близнецу ее, что ушел внутрь и прикипел к сердцу, душе и плоти. Но спокойна была Рахав: глаза ее потуплены, лоно запечатано, и червонный закат запутался в волосах, ибо близка была ночь, похожая на ее душу. Душа же Рахав была от океана: необъятна, как его хляби, глубока, точно впадина в его дне, изменчива, как морские течения, и стойка: ведь нельзя сильно сжать воду, как ни старайся. Всё имела она от воды, только, на счастье, в лед не умела она превращаться – но ведь и океан подо льдом не видел никто и никогда.

– Смогу ли разгадать тебя – живой талисман рыцарей Зеленого Храма, джентльменов кильватерных струй, пашущих моря и бороздящих океаны? – говорил тем временем Дэвид.

– Сможешь, если прекратишь расхищать чужое поэтическое достояние и наживешь свое, – смеясь, говорила Рахав: легчайшее кокетство играло в ней, как шампанское вино.

– На моих губах такой же замок, что и на твоем лоне, – ответил Дэвид вольной шуткой. – А твои уста свободны – начни ты первая говорить!

– Разве хозяин платит гостю за угощение, а не наоборот? – спросила она, и глаза ее, глаза орлицы, были оперены ресницами, точно индейские стрелы. – Но историю я тебе расскажу, и будет у нее двойное дно, как у пиратского сундука… Такие истории читаются теми, кто может проникнуть глубже самих слов.

И она рассказала ему историю, подсказанную Рахав ее садом и названную поэтому -

ПРИТЧА О САДЕ ЦВЕТОВ

– Ты помнишь, какой сон приснился маленькой Иде: будто ее цветы танцевали и сплетничали на балу, а утром все увяли от усталости? И еще есть много стихов о цветах, похожих на женщин своей нежностью и слабостью. Простые души одаряют запахом лаванды, боязливые девы сжимают уста и члены, как мимоза, но их греховные помыслы цветут, как пряная лилия – однако лилия еще и рисунок королевского штандарта; хищная красота, что пьет мужскую кровь, напоминает орхидею. Это всё сравнения, истертые, как монета в сундуке ростовщика: дальше будет иное. Все цветы одинаково танцуют на балу жизни, но ни один еще не начал своего истинного танца. Сама я – миндаль сладкий и горький, миндальное молоко и миндальная отрава, вот и понимаю все, что есть в других женах и цветах.

Оттого и мне как-то ночью примерещилось, будто все цветы мира, пришедшие ото всех его широт и сезонов, собрались в земном саду на карнавал – я узнавала их за феерическими масками – и стали похваляться своей красотой, запахом и пользой, что извлекает из них человек. И двенадцать победителей было избрано в этой битве цветов – я их тебе перечислю:

– мак, алый или пурпурный, с округлым темным пятном или белым полумесяцем в основании каждого лепестка, похожего на ноготь: сок его навевает сны и успокаивает земные желания;

– одуванчик с золотой головой: вино его греет, цвет радует, лист исцеляет, он способен седеть, как человек, и тогда его уносит ветер;

– лаванда, что растет у моря на холмах: аромат ее изгоняет нечистое из дома и самого человека из-под его крова, это цветок странников;

– черная гвоздика: аромат ее подобен восточной пряности, на лепестки положен знак крови и жертвы;

– маргаритка: она имеет сто цветков в одном малом соцветии и сто умов в одной голове, однако тем не кичится;

– василек: украшает поле и крадет у него земное плодородие, однако глаза его отражают небо;

– лилия: это цветок, горящий на орифламмах и фасадах храмов;

– орхидея: чужую силу и смерть обращает в свою жизнь и красоту;

– крокус: первым выходит он из-под снега, лепестки дарят два цвета скорби, лиловый и желтый, тычинки – самую драгоценную пряность;

– ирис: сам он лилов, но дает черную краску для волос и парадных гербовых накидок, имя его – имя радуги;

– черемуха: она таит в себе прелесть, яд и аромат;

– кувшинка: цветок ее на воде сходен с лотосом, пятнистый стебель под водой подобен змее, и стрекозы, что кружат над ней – малое подобие дракона.

Не спрашивай меня, почему так странно распределился жребий – у цветов иные резоны, чем у нас, и иное представление о красоте и пользе. Но главное в моей истории то, что, будучи избранными ради того, чтобы, в свою очередь, из самих себя избрать победителя, они никак не приходили к соглашению: не только спесь мешала им признать, что кто-то выше всех прочих, но и то, что каждый из них слишком хорошо знал себя самого.

Тогда сказала мудрая маргаритка – скромно и веско, потому что являла собой самое лучшее: простоту сложного и чистоту изысканного:

– Поищем себе тринадцатого, кто бы решил наш спор со стороны!

(«И, может статься, сам будет достоин выбора», – дополнила она про себя, но вслух не произнесла о том ни слова.)

Огляделись наши двенадцать по сторонам – и вот: посреди неисчислимого множества нарядных головок и пышных соцветий увидели они нечто, раньше ими не виданное: не мак, ибо лепестки были более мясисты, не королевскую лилию – изгиб лепестков был более изыскан, и к тому же лишь один живой, полураскрытый бокал венчал стебель, а не несколько, как у нее. Ведь у лилии на жестком стебле бывает четыре, но чаще три цветка, что распускаются по очереди – так сказать, отец, мать и дитя. Ни в споре, ни в выборе этот цветок просто не принимал участия, а теперь, когда все прочие поникли и приувяли от изнеможения, стоял прямо на упругом стебле. Алый цвет лепестков его уходил своей глубиной в пурпур, звучностью – в пламя, аромат был неявен, но едва ли не изысканней, чем у розы.

– Кто ты? – спросили его двенадцать. А надо заметить, что между собою они разговаривают не запахами, как с насекомыми, животными и людьми, но легким звоном капли утренней росы, которую весь день сберегают в своей сердцевине. – Кто ты, подобный всем нам и не похожий ни на кого?

– Отвечу вам загадкой, – прозвучал серебристый, прохладный звон, совсем неожиданный для такого густого цвета, что должен бы, казалось, звучать шумом крови в ушах. – Бронзовой чаше со старым вином говорю я: «Я опьяняю, не касаясь губ». А пылающему очагу, что рокочет ста своими изогнутыми, как сабля, языками: «Я горю, не сгорая».

– Да ты гордец! – возмутились цветы (возможно, кроме маргаритки, я уже говорила, что она была мудра, скромна, а, следовательно, – и терпима). – Это ли ответ, которого мы добивались?

Незнакомец, однако, не издал более ни звона. Только вдруг в сад проник ветер – один из тех шалых и беспутных зефиров, что вечно лезут, куда не просят, рвут ворот у роз, заворачивают подол лилиям, треплют шевелюру кичливых, как аристократы, георгинов и гладиолусов. Он приклонил все цветы и заставил их изронить, как бубенец, свою говорящую душу, жидкую радужную каплю из их лона, окруженного частоколом тычинок. Безымянный цветок тоже слегка покачнулся, но тотчас же стал прямо, как шпага, лишь чуть изогнув лепесток с одной стороны своей узкой чаши наподобие европейской альфы или арабского «Ха». Тогда увидели, что душа его, которая осталась при нем, несмотря ни на что, подобна была не жидкому жемчугу, а бриллианту с восемью гранями – и грани эти множились, бесконечно отражаясь друг в друге. И тут алмаз, что не скатился вниз, вдруг прянул кверху как бы живой каллиграммой, похожей на крошечную строчную омегу, навершие цветочного пестика или на разрез большого цветка. Меч исходил из этого малого цветочного подобия, как из гарды, пронзая чашу своей матери, погружаясь в нее и рассекая, однако оставляя при том целой и невредимой. Все это, вместе взятое, составляло имя Бога, знаменующее начало и конец мира.

И тогда все прочие цветки признали в незнакомце тюльпан и в тюльпане – своего владыку, безмолвно склонившись перед ним.

– Не знаю, верно понял ли я твою притчу, владелица замкнутого вертограда, – сказал на это Дэвид. – Но скажи мне, есть в твоем собственном саду такой заветный цвет, что заключает в себе его бытие и царит надо всеми растениями?

– Есть: имя ему – жар-цвет, или черный аконит: король сада, он царит в темной ночи, и голубое сияние окружает его. Только по этому свойству можно отличить его от других таких же цветов – он поистине горит, не сгорая, дарит духовную силу и стережет клады.

– Почему же он зовется черным, если сущность его – свет?

– Свет и тьма сливаются в одно там, где сошлись все параллели.

– Отчего он холоден, если в имени его – пламя?

– Только ради того, чтобы без конца оделять этим пламенем других, не опаляя их и не расточая себя самого.

Тут подняла Рахав глаза на Дэвида, а Дэвид – на окно, ведущее в сад: и увидели они его в огнях, что зажигают, не обжигая, и опаляют, не ничтожа; оделяют светом, но сами темны, как сокровенная тайна. Свет их был подобен лунному, и, как луна, они брали его от некоего иного источника. Взглянул Дэвид вновь на свою подругу и угадал, что тем источником служила Рахав.

От солнца была красота ее сада, который брал эту красоту, чтобы вернуть ночи; и от солнца была красота ее сияющего в ночи тела: соски Рахав были как двойной сардер, камень-талисман, хранящий путников, груди – животворные чаши; пупок как бы сохранял в себе унцию благовонного масла, которой измеряли его глубину, руки – точно сеть для уловления голубей, длани – голубиное крыло; живот – купол усыпальницы; изгиб гладких бедер был как большая омега, двойной изгиб нежной йони – как малая, и запах меда источала эта сокровенная драгоценность, но смертная тень лежала в ней и на ней, подобная курчавому пушку. Крещением была она и вратами, гибель сулила и возрождение.

И беседовали безмолвно, пока не напряглось и не воспряло юное мужество и не заплакала юная женственность; тогда воздвигся минарет навстречу куполу, и натянут был лук, чтобы пустить жаркую стрелу в замок на вратах, и открылись створки ворот, чтобы принять завоевателя.

Но тут воскликнула Рахав:

– Я уже зачала дитя свое от тебя. От одного твоего голоса, взгляда и желания.

– Как это могло случиться? – спросил он недоверчиво и с горечью, потому что весь пыл его от этих ее слов пропал.

И увидел, что в раскрытой шкатулке, что стояла неподалеку под многослойной шелковой тканью, появилось нечто и приподняло ткань, создав форму младенца. Китайцы, говорят, большие любители творить подобные фокусы – только на сей раз это была лишь кукла: возможно, была она мужской копией очарованной дочери Лика и Девы. Дэвид поднял ее на руки, испытал ее тяжесть, и необычное тепло, и внешнее совершенство, но не смог открыть в ней жизнь и выпустить вовне – и бережно уложил обратно под шелк.

– Вот что значит не быть обыкновенной женщиной, – сказала, плача, Рахав. – Какова я, таково и мое потомство. И надо же мне было брать себе в возлюбленные трюкача и шута!

– Не сердись и не плачь, светлая моя, – утешал ее Дэвид. – Мы не завершили начатого – и таковы, пожалуй, все дети дев, которые появляются отдельно от их тела, как описано в одной из исландских саг. Можно, думаю я, одухотворить дитя или вложить в тебя плодотворный дух – для этого нужен тебе опаловый жемчуг, который искал для тебя и не мог найти Далан, твой отец. Я отправлюсь за ним… и вернусь.

– Нет, – возразила она, – мы уйдем оба, как и предчувствовал мой отец: без этого наше начало сомкнется с нашим концом. Видишь, у тебя на груди железный крест с бледной шпинелью, а у меня – серебряный с темными рубинами? Если они соединятся, получится восьмиугольный знак Богоподобного Дома. И еще смотри – на пальце у меня перстень Соломона со звездой и надписью «Всё пройдет», перстень, что в былые дни даровал власть над темными и светлыми духами, и подобный охранительной мезузе. Я ныряла за ним глубоко под воду – куда глубже, чем ты можешь себе представить, – и теперь в нем одном утешение мое и надежда.

Так говорила она, потому что не знала, что на свет появилось и другое воплощение ее желания. Не один Младенец-в-Ларце родился от них двоих, но и – в точности как в том кельтском мифе – взрослый юноша по имени Далан, для которого море было куда лучше суши. Он, наконец-то бросил свою земную гавань, отплыв навстречу своей скитальческой судьбе, и в этом также была их надежда.

Кроме того, в колдовском, верхнем мире нет причин и следствий: вот почему тот, кто рассказал в Доме о семени Дома, утвердил в бытии саму Великую Восьмигранную Октоаду, а породившая своего отца обусловила тем самым и свое рождение.

ШЕСТОЙ МОНОЛОГ БЕЛОЙ СОБАКИ

Соединение двоих, сложивших руки, ноги и судьбы крест-накрест – воцарение Рая. Жаль, что у них этого не получилось. Ибо женщина, рождая дитя, отпирает и проявляет скрытый в ее лоне мир, воплощает в нем знак выворачивания, метанойи, рождения от Истинной Матери, внутри которой – всё небо со звездами, луна и солнце, все – космос, сотворяющий, плодотворящий, живительный. Ведь истинный человек, человек совершенный – лишь тот, в котором всё это есть. Мужчина, если он иное, чем женщина, не сознавая того, приземляет сакральность до секса и зачатия, разрывает ее надвое. Обычные рождение и зачатие, стремление к продолжению рода и своему физическому продлению – животны. Непорочное зачатие – оно в любом случае происходит без мужчины, то есть без (и как бы по ту сторону) приземленности его помыслов.

Женщина, как и Дом, где она царит, есть Восьмигранник, она несет на себе этот вечный символ божественной завершенности, и мужчине, раньше чем самому стать отцом, необходимо заново родиться в женском лоне, этой чаше с мировым вином. Все события нашей жизни перевернуты: получается, что раньше рождения обязана произойти смерть. Но она – вовсе не легендарный Черный Человек, и это, по-моему, ныне ясно и не вызывает споров.

Все Робинзоны ищут свой рай, хотя чаще всего нечто вталкивает их в него насильно. Все они грустят по нему, не зная истинной причины своей печали, но достигнув обетованной земли – тут же стремятся обратно: видимо, она их отторгает. И если рай мужчины – прекрасная женщина, с ней у него получается в точности так же, как с истинным и совершенным миром.

Может быть, отторжение – это своего рода миссия, особого вида жертва: игра с раем в прятки, стремление совпасть и соответствовать. Возможно также, что посланный в рай – уже в раю, хотя в своих окрестностях видит один ад. Не исключено и то, что видящие рай, но как бы издалека и через мутное стекло, разносят свое видение повсюду, куда являются в тоске.

И еще может быть, что поиск и смерть на пороге обретения – путь Моисея, вечный уход – путь Иисуса, вечное возвращение и пребывание – путь Хайя – Живущего и Сына Того, Кто Существует.

– О ты, чей пыльный пурпур был всегда в лохмотьях, а теперь еще и поистрепался! – напыщенно воскликнула Аруана. – Как тебя теперь называть – Оливер, Дэвид, Далан или просто – неплатежеспособник? Все за тебя твои истории рассказывали – и приемная мамаша, и хозяин странноприимного дома, и любимая – а ты свою последнюю ответную сказочку таки заныкал. Да уж будет мне злословить: ведь, как-никак, ты отыскал ту ладонь, что совпала с твоей во всех жилках, линиях и завитках, и понял, что даже если короля и вправду играет его свита – делает его никто иной, как шут. Ибо только шут может придать мировой игре надлежащую всамделишность и серьезность. Вот и садись теперь рядом со своим личным скоморохом, мой король, – вас ведь теперь снова двое, или это у меня в глазах двоится? И жди – скоро появится новый улов для нашего стола и медного котла. Рахав – девочка вся в меня молодую: проворная и удачливая.

В знаке Овна

Имя – ВАСИЛИЙ (ВАСИЛИСА)

Время – между мартом и апрелем

Сакральный знак – Агнец

Афродизиак – красный мухомор

Цветок – маргаритка

Наркотик – Lophophora Castanedii

Изречение:

«Все это отражалось в зеркалах, а те в свою очередь отражались в аквариуме, где плавали зеркальные карпы, отражавшие все скопом».

Василий Аксенов. «Скажи изюм»

СЕДЬМОЙ МОНОЛОГ БЕЛОЙ СОБАКИ

(микро)

На этот раз наша Игра отразится в Рыбе, каковая есть истинно христологический и христианско-хронологический знак. Но Рыбы совпали с Овцой, которая их не ест (Овна или, что то же, Агнца самого приносят в жертву и потом благоговейно пожирают) – ох, выходит, судьба им ее поймать и скушать! Одна надежда моя на то, что у Барана имеются рога.

Тем временем Рахав в сопровождении грязно-белой псины, безродной и приблудной, со шкурой, как будто местами заживо траченной молью, бодро шагала по району бывших малоэтажных новостроек, мимо стен, обросших по красному кирпичу паршою объявлений, требухой бумажных лоскутков. Одета она была, как и ее спутница, в духе этого времени, пространства и места, однако же, с целью слегка подчеркнуть свое афродизийное и афродитическое исхождение из океана, носила цвета его знамени. Ярко-синий топик, отороченный двойной белой полоской, кончался чуть повыше ее пенорожденного пупка, а парные к нему обтяжные штанишки до колен, типа «капри» – чуть пониже. На ногах – тот же, кстати, стиль – находились толстенные белые кроссовки с литой подошвой из особого, жесткого и не очень легкого каучука, которой при случае можно было эффектно врезать: народ в столице попадался разный, рисковать не хотелось. Стоило сказать, что все это вместе взятое выглядело куда более пристойным, чем старинный мужской купальный костюм, а если и притягивало плотоядные взоры, то благодаря непередаваемому изяществу как предметов одежды, так и бледно-золотой и слегка смуглой поверхности самой Рахав, ее лазурных глаз и невесомого светло-рыжего опахала, разметавшегося по нагой спине до лопаток.

Экстерьер в целом слегка напоминал тот, которого счастливо избежал Шэди в своей Полыновке, разве что все было раза в два повыше и в три-четыре – позамызганней. Стоял самый разгар весны, однако небеса в предчувствии летней жары заранее повыцвели. Строго говоря, то было действительно пока лишь предчувствием: холодная грязь детских площадок и газонов едва подернулась травкой, Рахав, с ее тропическим мироощущением, била внутренняя дрожь, и лишь закаленный организм совладал с нею. Впрочем, местные бегали по солнышку еще в более откровенной наготе – и ничего плохого им не делалось.

«Все-таки теплое время года, – уныло подумала девушка. – Поучительно: у меня на острове этих времен вообще не было, ни теплых, ни холодных».

Робкие признаки ожидаемого расцвета природы были смыты волнами цивилизаций, несущими на себе накипь домов и труб, стальных мостовых конструкций и бетонных амфитеатров – стадионы или рынки, решила Рахав. Дома росли здесь как грибы и были так же глянцево красивы. Деревья вдоль асфальта не жили, а прозябали в своих резных железных обрешетках и кругах; кустарники и травы осели где-то в районе свалочных пространств и терриконов, составленных из непромышленного мусора. Жизнь шла тут суматошная и поверхностная, как на застойном зеркале старого пруда, но куда более шумная: дрязгали трамваи, шипели, открываясь, двери автобусов, визг тормозов гармонически перемежался матерками, грохотала и скрежетала порожняя тара в кузовах – и все одушевленные и неодушевленные звуки обтекали девушку и ее дворнягу, дворнягу и ее девушку, никак не задевая и не отражаясь в них.

Кольцо в виде модной печатки из мельхиора или нейзильбера вдруг проявилось на тонком пальце Рахав: пятиконечная звезда, повернутая острием книзу, слегка пульсировала, подмигивала, как глаз, и время от времени начинала слегка греть руку.

– Я и то чувствую, – проворчала Белла сквозь сомкнутые клыки, и Рахав ничуть не удивилась тому, что у нее прорезался дар речи. – Ее притягивает к чему-то похожему, эту притчу Соломонову. Раньше такого не бывало?

– Нет. Вот о разных внешних событиях оно давало знать, вроде картинок, – пояснила Рахав, для мимикрии изображая, что напевает себе под нос. – Ты с речью поаккуратнее: здешние псы, по-моему, из рода немцев.

– Да нет: мы всегда и повсюду можем говорить на ваш человечий манер, это вы нас обычно не понимаете. Кроме тебя, понятно. Так что сама поосторожнее на нас реагируй.

Импульс исходил от высотки в виде башни, недостроенной или, наоборот, разрушенной, однако явно и безусловно выпиравшей из общего унылого ранжира. Девушку изумил ее цвет – розоватый, как слоновая кость на фоне грозового неба, хотя небо, повторяем, как раз было, что называется, ситцевым и относительно безмятежным… Странная игра природы наблюдалась в лице этого здания!

Они вступили на лестницу внутри разоренного в пух и прах подъезда, где, к возмущению Беллы с ее тончайшим нюхом, вовсю разило кошатиной и человечиной – ископаемыми экскрементами, отработанным спиртом, перегоревшим табаком и перемещенными лицами. Здесь, вместо ожидаемых и дальше лестничных маршей и площадок, перед ними открылось жуткое сплетение коридоров и коридорчиков, бытовой лабиринт комнат, кладовок и передних с дверьми, висящими на одиночной петле или ржавом засове, а то и вовсе без оных, ромбы и секторы, отсеченные перегородками коммунального значения, наконец, лестницы – узкие и крутые, горным серпентином обхватившие бездействующую лифтовую шахту. Кругом была сумятица вещей, брошенных второпях и как будто навечно: гнилые омуты зеркал, ветошь голубого мертвого стекла, сгрудившееся и окаменелое тряпье униформ, шкапы вместо спален и тайники на месте шкафов.

Девушка с собакой поднялись наверх. Белла шла по чутью, которому ее народ доверяет куда более, чем глазам и слуху, и к тому же сама не могла себе объяснить, что именно унюхала: оттого путь ее был причудлив. Рахав двигалась след в след, смотря только, чтобы кольцо не захолодело. Оттого они, сперва с трудом поднявшись на верхние этажи, немедленно спустились вниз, примерно до середины достигнутой высоты, по обнаруженному в толстой стене запасному выходу – грязной лестнице-времянке, ни верха, ни низа которой так и не обнаружили: недосуг им было. К своему удивлению, они снова оказались на улице, только совсем другой: дома вконец обветшали, прохожие вымерли или попрятались, мостовая вздыбилась каким-то необычайным зеленым булыжником. На этом бугорчатом основании кое-где произросли редкие, хилые цветочки наподобие ромашек. Собака попробовала пройти по кругляшам – и тотчас же ругнулась на свой лад, ибо тончайший ломкий шип вонзился ей в перепонку между пальцев. Рахав пришлось его выманивать с приговором. Обычно для этого колдовства опытные мастерицы напевают «что само в голову идет», считая, что это самое безошибочное. В Рахав отчего-то родилось нечто вроде залихватской пляски-мелоса, по своей форме никак не подходящей для хирургии, поэтому она сначала кое-как вытянула занозу глазами, а потом для скорейшего заживления исполнила один из классических романсов Карибского моря. Вот его слова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю