355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Мудрая » Геи и гейши (СИ) » Текст книги (страница 2)
Геи и гейши (СИ)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:18

Текст книги "Геи и гейши (СИ)"


Автор книги: Татьяна Мудрая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)

Шэди на тот час как раз выбрался из своей декоративной избенки и уселся рядом с крыльцом на приступке, расстегнувшись навстречу последнему летнему солнышку. (Из последнего замечания можно вывести, что со времени Великой Пертурбации прошло две-три недели или, по крайней мере, целое, но неясное число лет.) Приблизившись к нему, собака уселась напротив и с молчаливым вызовом поглядела ему в глаза. Собственные ее глаза были почти что черные, разительно отличающиеся от обычных серых, карих или голубых, как у хаски, и, по свидетельству очевидцев, смотреть в них был чистый ужас. Вообще-то изумительное дело! Хотя встреча этих двоих происходила при очень малом и весьма отдаленном стечении народа, несомненных очевидцев оказалось десятка три-четыре, а через час не осталось человека в Полынове, который не был осведомлен о случившемся до тонкостей.

– Ты пришла ко мне, – полуутвердительно сказал Шэди.

Отчего он вообще забрал в голову, что лесные псы могут кем-то заинтересоваться, да еще так целенаправленно, никто не понял. И почему тогда именно им, голубоватым дохляком, а не кем-то еще? Однако выглядела эта сцена как сговор или обмен мыслями под гипнозом.

– Ну, ты не голодна, это ясно, – продолжал он. – Тогда что же?

Собака чуть повела взглядом в сторону поляны, откуда пришла, затем снова вперилась в собеседника.

– Ты желаешь, чтобы я пошел с тобой – пошел туда, где не проходил никто из людей.

Те же свидетели потом уверяли, будто удивительная псина кивнула, что маловероятно: зачем внешние речеподобные знаки умеющей объясняться мысленно? Если же она не могла говорить, а Шэди сочинил ее реплики от расстройства воображения, то ведь кивать собаки и подавно не способны. Куда большего доверия заслуживают утверждавшие, будто собака слегка вильнула своим пышным и тяжелым хвостом, разложенным на траве наподобие опахала: интернациональная собачья повадка, любому псу ясно, что довольна.

– И прямо сейчас, верно? Вообще-то мне все равно, когда.

Шэди послушно поднялся с угретого места, надвинул на уши свою дурацкую ермолку, застегнул свой несуразный жилет и, даже не озаботившись хоть чем-то припереть дверь, исчез из истории города Полынова на веки вечные. Люди, какие случились, из-за своей оторопи провожали его молча, местные же дворняги и ухом не шевельнули ни на него, ни на его спутницу: случай по меньшей мере беспрецедентный, ибо пришествие «псов с той стороны», как правило, повергало местное собачье население в состояние визгливого шока. Правда, затявкал на них, вынырнув из-под низа кованой калитки, некий злофактурный и мелкотравчатый кобель из тех, кто всю жизнь ловит ворон, но ни одной пока не поймал, тем более белой: но с дурака какой спрос?

…Через редкий и будто покореженный кустарник и траву, усыпанную круглыми и точно кровяными засохшими метами, шла натоптанная тропа, слегка пружинящая под ногами: когда-то был здесь молодой ельник, и ребятишки первое время рыскали тут под Новый год в надежде отыскать и вырезать елочку, пока старшие не подрубили эту инициативу под корень. Сами старшие, было дело, ходили по тропе сами, они и чуть подальше осмеливались забраться – на опушку, где стояли те же редкоиглые елочные скелеты, но уже сильно вытянутые в длину. Искали обыкновенно отбившуюся от стада дурную овцу, бутылку старинного фасона, а, собственно, одних приключений на свою задницу, потому что каждый из нас на донышке души немного сталкер. Однако яркая зелень, которая была окружена поляной и скрыта в глубине ельника, всех повергала в страх и трепет. Ибо утесненная, выродившаяся жизнь была подобна их собственной и оттого не вызывала у обитателей фронтира ни протеста, ни опасений, а изобилие – да что там! – неправдоподобное здоровье глубокой тайги безусловно питалось какой-то иной силой и из неких иных источников, чем люди вообще и их мир в частности. Символ нагло вторгшегося иноземья – вот чем была «зона повышенной радиации», где, впрочем, если бы хоть кто-то удосужился принести счетчик… Впрочем, сие не наше дело.

Сузившаяся нить тропы – не для ног, для лап, отметил Шэди про себя, а, может быть, и для ног, но только охотника и следопыта – уходила здесь в подобие плотного и как бы даже округло стриженного газона из мягких мхов, почти в нем теряясь. Черный ельник сменился светлой, в нежнейших иголках, лиственницей и сосной, на каждой ветке которой зеленела свежая кисть с тугой шишкой внутри. Пахло здесь незнакомым временем года и уж, во всяком случае, не осенью. Человек ступал след в след с собакой по причудливо изузоренной земле, где поверх подушек из кукушкина льна было раскинуто легчайшее плетение мелких звездчатых цветочков кислицы; какие-то крошечные лиловые кисти и алые коробочки семян с любопытством смотрели сквозь густую сеть плауна, что крался по-пластунски; а стоило Шэди поднять голову, – стволы, одетые лишайником, как серебром по черни, уходили вверх и раскидывали над ним готические своды, почти не пропуская солнца: их мощные ветви были напряжены в некоем усилии, как нервюры храма.

Ему было легко наблюдать за собой и своим восприятием леса как бы со стороны. Сам он страха не ведал, как вообще все равнодушные; не ощущал, строго говоря, и себя самого. От рождения (если оно вообще имело место – ведь сам он того не помнил и, можно сказать, при сем не присутствовал) ему, однако, были свойственны не столько фатализм и приглушенность эмоций, сколько почти трагическое непонимание того, как следует «в норме» воспринимать окружающее и реагировать на него с позиций приличия и морали. Это непонимание с годами плавно перешло в мимикрию, довольно-таки сносную: миру требовалось, хоть и не вникая, подчиняться, а внешние законы подчинения Шэди уже вывел и следовал им практически безошибочно. Окружающий народ при виде тихого, безвредного и «ничего такого» не желающего человечка ломал себе голову, гадая, что у того за душой, однако ж не гневался и даже особенным дурнем его не считал – так, себе на уме. Никто из них не подозревал, что из Шэди каким-то образом был вытравлен инстинкт самосохранения, самый мощный и глубинный изо всех, и поэтому человек-тень жил исключительно ради перемен, как большинство живет ради покоя, обостренным, как у зверя, чутьем отыскивая место, где должно было вскорости произойти нечто значимое или знаковое. Именно это чутье привело его в город, именно оно поставило на пути Белой Собаки, и теперь, вдали от испуганных толп и нескромных взглядов, Шэди тихо наслаждался приливу долгожданного удивления.

Дальше по пути встретились и обступили обоих путников купы низких деревьев в алых шариках ягод; листья были иззубрены фестонами, будто край средневекового костюма. Лианы и плети свисали с крон, трогая лицо человека вкрадчивым касанием кошачьей лапы, наросты на пнях звучно лопались от одного его приближения. Имен их он не знал, а они сами не торопились ему сообщить: но он чувствовал их дружелюбие как дар, которым они не удостоили бы никого другого из живущих. Ибо люди наполнены не чем иным, как собой и своими сиюминутными заботами и злобами, а Шэди изначально был точно темный контур, оставшийся на белой бумаге после того, как из нее вырезали чей-то силуэт.

Стало светлеть. Осколки солнца заплескались наверху; небесный купол, бледно-изумрудный, колыхался огромным аэростатом, то сжимаясь, то расправляясь и рождая в себе прохладный ветер. Шэди с собакой шли на север, как бы пытаясь зайти ветру за спину. Человеку показалось, что они оба никак не могут обойти тот саркофаг, которым накрыли погибшее здание, потому что свинцовый гроб этот невидим. Мысль была на редкость дурная, однако совершенно завладела его сознанием: он так и не понял ничего, пока деревья внезапно не расступились.

Это оказались пальмы со стволами, обросшими грубым волосом, и жесткими веерами там, где у дерева ожидается прическа; безукоризненно ровные, но чуть более коренастые, чем те, с какими принято сравнивать стан красавицы. Такие, как помнил Шэди, растут на чистом и сухом песке; а здесь просека вся была покрыта дерном, влажным и ярким. Из-за того дерна, решил Шэди, и из-за розоватых деревенских вьюнков на пальмах он не сразу заметил перемену декораций.

Шэди и собака переглянулись.

– Мы пришли куда надо? – спросил он. – Или еще нет? Послушай, не могу я с тобой разговаривать, когда ты для меня без имени. Ну, я думаю, как-то тебя называют твои хозяева… или братья по стае… Но ты ведь мне этого не скажешь, чтобы я тобой не овладел. Чушь собачья, однако. Погоди, давай так: ты будешь для меня… ага, придумал: Белладонна. Вот какое имя подходит к твоим черным очам: Белладонна Прекраснозракая. Ты как те прелестные итальянки; только они закапывали себе в глаза атропин, чтобы расширить зрачки, а в твоих и без того утонешь. Согласна?

Собака засмеялась, оскалив острые белые зубы, и прибавила шагу.

– Ну, если ты так настаиваешь, идем дальше, – вздохнул человек. – Хотя я бы еще немного полюбовался на славянские аканфы и пальметты.

Просека быстро расширялась – собственно, это с самого начала была аллея. Траву прижимали плоские пластины камня, потом они стали ложиться все теснее; наконец, их сменили полированные осколки как бы упавшей наземь и разбившейся мраморной плиты. Изменилась и растительность. То, что раньше казалось лесом, было оазисом в земной пустыне и таило в себе сад, который вызревал в утробе леса подобно плоду, питаясь его соками, обволакивая себя его покровами, оборачивая чужую жизнь в свое изобилие. И двое путников затерялись внутри этого сада.

ПЕРВЫЙ МОНОЛОГ БЕЛОЙ СОБАКИ

Дорога домой всегда вполовину короче дороги из дома, потому что идут двое: я и моя царская добыча. Двое, которые двигаются внутри одного пространства, накрепко им соединенные, но делят время пополам – и поэтому каждый в своей половине видит не то, что другой. То есть это он видит что-то свое, я же – и это, и кое-что из наслоившегося на его картинку или просвечивающего сквозь нее. Многозначность символа всегда присутствует там, где мой человек способен усмотреть разве что плоскую аллегорию, а иногда – вообще натурализм или соцреализм. Вот и сейчас…

О, мой Сад! Каждый раз с горечью оставляю тебя, такой живой и полный прорастающих из тебя смыслов, иероглиф твоих ветвей, насталик их узорной вязи, зыбкий орнамент на плотном фоне Леса… В том мире, куда я выхожу из тебя, из моего Дома, моего Леса, мире, на первый и беглый взгляд повторяющем твое великолепие, – там латексная маска дрянного трюкача, дублирующего кинозвезду, натянута на скелет того, что пыжится и тщится изобразить из себя реальность. И сами тамошние жители носят свою плоть как маску Красной Смерти из новеллы безумного Эдгара, закрывая ей безобразную и фиглярскую суть того, чем они ныне являются. Сами они, впрочем, не догадываются, чей костлявый образ носят в себе.

Риторика и чистой воды словоблудие. Довольствуйся тем, что имеешь на сей час – не остов, как в большинстве случаев, а тень: зримую пустоту внутри чехла из костей и мяса, студень из первичной протоплазмы. Стоит туда ударить молнии, – и зародится некое подобие жизни.

Нет, правда, он будет еще посимпатичнее многих моих симпатяшек. Даже и не Homo Erectus в классическом смысле этого слова – человек вставший и эрегирующий – а постановочная площадка, приятно безликая. Поэтому он и не пугается теперь. Ведь Сад вместе с тем, что в нем зарождается, так прекрасен и совершенен, что не вызывает у двуногих ничего, кроме ужаса: он слишком несоразмерен им, в нем нет снисхождения к простому гражданину…

Вот моя Тень разевает рот и дивится – кажется, и его проняло, только суть этой красоты доходит до него дольше, чем насморк до жирафа. Нет, не уверена, что это подходит для наших целей: больше подходит, чем его предшественники, согласна, но все равно – он скорее терпим и приемлем, чем желанен.

Ну а если совсем по-простому, – мне нравится брюзжать, потому что в подушечке правой лапы едва не застрял осколок. Дожидаться, пока заживающая ткань сама вытеснит стекло наружу, не было времени – мы работаем внутри очень узкого интервала. Как это сказал поэт Бродский о тюрьме – недостаток пространства, возмещенный избытком времени? Поскольку у нас не тюрьма, а совсем напротив, делаем логический вывод. Сделали? Ну и чудно.

И вот вместо того, чтобы часик погодить, пока я не регенерирую, пришлось тащить из себя эту пакость зубами. Хвала моей телесной гибкости и изворотливости и чтоб не спалось, а бурно икалось во гробе тому, кто эту чекушку в полном и обоюдном смысле раздавил! Вся чинность момента пошла насмарку: пришлось делать вид, что не хромая лапа, а шлейф за мной волочится, а когда не вышло – придать себе нечто мефистофельское. Вообще-то народец поддался гипнозу, только моей прямой жертве оказалось все по фигу. На интерес, однако, купился. Ну, на подъем он легок, ничего не возразишь, но вот ходок никудышный. Озирается вокруг, рефлектирует, пытаясь осмыслить здешние реалии через те, что раньше были ему известны, вместо того, чтобы принять все наши чудеса как данность. Тормоз, ну чистый тормоз!

Ладно уж: он вроде как мой будущий хозяин, а хозяина ведь не выбирают, ни верхнего, ни нижнего…

Сад раскрывался перед обоими странниками наподобие чашечки гигантского цветка, что сам состоит из цветов, но более мелких и окрашивающих каждый из его лепестков в иной оттенок. Такое чувство возникло у Шэди оттого, что сквозь сектор, доступный взгляду, он видел весь оазис – как бы с вышины воробьиного полета, – и в пышных белых подобиях астр, что расстилались перед его ногами, угадывал великолепие всех цветов радуги. Все времена весны и лета, все плодоносные широты и изобильные долины дарили ему одному свою красоту – а он не мог назвать по имени и самое малое изо всего. Деревья с округлыми глянцевыми листьями цвета меди удерживали на ветвях кремово-золотистые чаши живого алебастра и оттого казались живыми канделябрами: пленительный и дурманный аромат лился из чаш. Цветущие копья, скипетры и трости янтарного, чайного, винного оттенков колыхались при каждом дуновении теплого ветра, рождаемого шагами пришельцев в густом воздухе. Гибкие плети охлестывали стены и подносили к лицу Шэди оливково-глянцевые шишечки своих плодов; мелколистые пряди, ниспадающие долу, касались кожи. А дальше мосты изящно перегибались над бурлящими прохладой потоками шириной в малый женский шажок, узкие иззелена-пурпуровые ленты свисали со скал в воду, шелест листвы и лепет струй разносили пряные благовония. Птички, похожие на пестрых жуков, бурно трепеща крылышками, целовались на лету с цветами втрое их крупнее, но не такими яркими. Миниатюрные дракончики с четырьмя рогами и усатые, извивались и парили над водой, в струе свежего воздуха, топорща полупрозрачные летательные перепонки цвета жемчуга, перламутра и маргариток.

– Так же вроде не принято, – рассеянно подумал Шэди, оценивая флору и фауну. – О колибри я еще слыхал. И о кецалькоатлях.

Поражен этим зрелищем он, однако, не вовсе не был, имея, как уже было сказано выше, несколько смутное и необязательное представление о принятом, разумном и уместном, он отдавался восприятию с наивностью и невинностью почитай что грудного дитяти.

И снова к нему вернулось ощущение сада как «цветка из цветов» – как впечатление формы, рожденное из шквала первоначальной неоформленности. Лепестки секторов разделялись стенами, вначале совсем низкими, едва ему по колено, и сплошь поросшими жестким мелколистым кустарничком. Сходясь к центру, они одновременно поднимались и становились выше и легче, воздушнее, высвобождаясь из густоты зелени и образуя ряды полукруглых арок, подобие виадуков. Широколистые лианы, перебрасывая свое узкое цветущее тело с одной арочной дороги на другую поперек их течения, создавали впечатление сети или паутины. Из-за каменных стен выглядывали деревья, простирали руки над дорогой; мускулистые, напряженные стволы и округлые ветви, увитые лавром, точно стан победителя в схватке, и плющом, как тирс вакханки, соединялись в почти непроницаемые своды, которые контрастировали с былой прозрачностью, и Шэди еще острее, чем раньше, в лесу, почувствовал себя внутри иной и властной жизни.

Подвесные мосты, стремясь вперед, смыкались в некоей возвышенной точке у самого горизонта, и Шэди, в котором внезапно проснулось чувство меры и числа, догадался, что перед ним подобие огромного колеса о восьми спицах.

– Так вот, значит, куда ведут все наши пути, моя прекрасная леди, – пробормотал он. Мы как пророк в китовом чреве, пророк по имени Иона. Объяли меня воды до души моей… Библия и Кэндзабуро. Читала ль ты их на ночь, Белладонна?

Собака не ответила.

Ибо все дороги Сада, взлетая и преодолевая земную тяжесть, вели к его сердцу и обрывались у его преддверия – порога здания, которое Шэди сразу же прочел как правильный восьмигранник очень простых форм, увенчанный крутым, однако необычайно соразмерным куполом. Восемь входов вели в него и восемь арок, подобных тем, что были в виадуках, но более изостренных вверху и еще более летучих. Издали Дом казался массивным и тяжелым, но вблизи, когда глаз начинал различать детали скользящего изумрудно-синего орнамента, что заливал поверхность гладких стен, монолитная глыба превращалась в нечто еще более зыбкое, чем морская вода или крона тополя под ветром. Но в то же самое время Дом казался на диво цельным и завершенным, подобно тому, как застывает в своей неповторимости мимолетное мгновение, схваченное кистью живописца. Это был, благодаря орнаменту, воплощенный знак, более того – знак знаков, как Сад был цветком цветков; ключ к Саду и одновременно самый драгоценный его плод. Однако об этом последнем Шэди едва догадывался.

Войдя в арочный проем, что нависал сверху прихотливыми зубцами, путник внезапно не обнаруживал свода. Купол, отодвигаясь от внешних стен вглубь, повисал едва не в воздухе, становясь как бы ясным, голубовато-белым небом с синими прорезями звезд. Здесь начинались открытые галереи. Из их необычной формы математик мог вывести, что их образует правильная шестилучевая звезда, вписанная в восьмигранник таким образом, что между нею и внешними стенами остается некоторый промежуток, узкая цепочка проходов из ячейки в ячейку, которых было, впрочем, вовсе не шесть, а ровно двенадцать, так как внутри каждая делилась пополам широкой стелой. Сад опрокидывал и сюда свое изобилие, заплескивал травянисто-зеленые и пестрые волны и, отхлынув, оставлял клочья пены в округлых и плоских гранитных вазонах и высоких алебастровых водоносах: мелкую цветочную поросль, кусты и даже крошечные деревца росточком в локоть. Тончайшая резьба одевала светлые стены до самого верху и через их гребень уходила вовне: в ней были те же кусты, деревья и травы.

– И снова всё безымянно, – произнес Шэди. – Нет, какой дом! На паука похож. Не обидно ему будет, что я так о нем думаю, Белла? Пусть лучше он будет Teuhis, осьминог, как на той критской голубовато-зеленой вазе, которую я так любил в детстве разглядывать. Это, кстати, была картинка в главе о критской морской богине. Осьминог. Октопус по-гречески. Да, так звучит неплохо и даже с тем юмором, который сопутствует истинному почтению и почитанию.

На сей раз белая собака не осталась вполне безучастной. Она взмахнула хвостом в знак согласия и мягко ухватила зубами кисть человека – в знак того, что им следует не останавливаться здесь, а углубиться во внутренние покои.

В самых углах звезды были необычные двери, створки которых были расположены под углом: двери из бука – символа скрываемой тайны. Каждая вела в узкую комнату наподобие треугольника или луча, совсем небольшую, но с зыбкой, туманной пеленой вместо противоположной стены. Снаружи сюда проникли только свет, тень и благоухание. Потолки были из полупрозрачных пластин белого мрамора, и вверху метались и трепетали тени то ли больших птиц, то ли пальмовых ветвей.

Растений в вазах стало заметно меньше, но они были тщательно ухожены неким садовником-невидимкой. Зато прибавилось множество искусных вещиц – некоторые из них были совершенно непонятного назначения. Полы были застелены коврами восхитительно теплых, золотистых тонов; бронзовые светильники, состоящие из трех полукруглых дуг, расположенных в одной плоскости и укрепленных на высокой ножке, горели чистым пламенем, бросая отблески на металл и кожу, дерево и ткани. Здесь уже ощущалась телесность купола – он оплотнился, его солнечная и снежная белизна сгустилась до яркости, а синева прорезей – до малевичской черноты.

И снова двое вышли отсюда и погрузились в туманную завесу; она расступилась и сомкнула за ними стену как бы из полированной слоновой кости. Таких стен было три: и когда Шэди оторвал от них глаза и поднял кверху, бескрайний купол внезапно ринулся к нему, но завис неподвижно, как крыло парящей над гнездом птицы, как надутый парус, полный попутного ветра: сам он недвижен, но мир стремится мимо него.

Здесь было тихо, строго и чинно: в наборных полах чередовались цвета черного янтаря и белого меда, вдоль стен расположились горделивые кресла с высокими прямыми спинками и жестким сиденьем, жаровни со рдеющими углями были поставлены на три ножки в виде звериных лап.

Убежище от ветра и снега, бури и толп. Намеком на это было некое смутное шевеление, ропот в звездном воздухе, но его перекрывало и заглушало другое – будто ритмично пульсировало в глубине чье-то огромное сердце.

Шэди глянул туда и увидел скрытое от него раньше: в самом центре, упираясь в необозримую вышину купола и распространившись во всю его ширь, стояла колонна – фонтан из бурливых струй и радужных бликов, водопад из искрящейся лазурной воды. Постоянное мерцание и игра не давали понять, течет вода сверху вниз или снизу вверх – а, может быть, двумя встречными потоками, то сливаясь, то расходясь, или, возможно, во все стороны сразу, как колесница Иезекииля. По мере того, как Шэди вглядывался в колонну, из ее центра выступало нечто более темное и определимое, то исчезая, то как бы толчком приобретая форму рыбы, шпаги, ключа, овечьего руна, виноградной грозди, кубка, лебединого крыла, орлиного пера, драконьего гребня и львиной гривы. Сменив, наконец, все образы, это утвердилось в форме книги.

Да, разумеется, то была книга, раскрытая как раз посередине, изогнутая двойной волной и утвержденная на подставке; поперечное сечение подставки напоминало косой, так называемый андреевский крест.

– Удивительная вещь, Белла, – полуспросил Шэди. – Я должен что-то сделать с нею?

Пока он произносил эти слова, вода прекратила струиться и застыла, подобная тончайшему льду, так что книга стала совершенно доступна взгляду. Страницы ее отливали благородной и нежной смуглотой, как кожа красавицы, впитавшая в себя южное солнце. Знаки, составившие книгу, были цвета голубиной крови, светлого изумруда и темного сапфира, корицы и гвоздики; они были прихотливы, как рисунок старинного булатного клинка или извитых древесных жил. От всего этого Шэди почудилось, будто теперь они с собакой испытывают дрожь – и стоят не на полу, а на упругой кроне дерева, дерево это раскачивает ветер, и трепет проходит от листьев до самых его корней, умолкая лишь в невидимой и неведомой глубине. «Смотри, – сказало нечто в сердце Шэди. – Знаки и их узоры делают Книгу сердцем Дома так же точно, как орнамент на его стенах превращает сам Дом в сердце мира. Но тебе пока не дано понять, каким образом это действует. Ты полный невежда в чтении знаков».

Крона дерева всколыхнулась: Шэди инстинктивным движением испуганного ребенка протянул руку к незыблемости Книги, точно ища в ней опору. Лед обжег ему пальцы; Книга закрылась и ушла в туман. Ветви под ним подались, расступились, в районе мозжечка будто подкрутили винт, в утробе ухнуло – и он, судорожно вцепившись в пышную собачью шерсть, провалился в нижний ярус, как мизерная человеческая фигурка культовой игры «Персидский принц из Госплана».

Очнулся он, все еще держась за Белладонну и, более того, обнимая ее за крепкую, как дубовый ствол, шею. Хотя под ноги подвалилось нечто каменное и жесткое, никаких видимых повреждений он не испытал, ни физических, ни моральных, ни даже психических.

Вокруг было то ли совсем раннее утро, то ли недозрелый вечер, то ли просто такое состояние души. У самых древесных корней, что приподняли собой землю, булыжники валялись вразброд; чуть дальше они сгруппировались и обрели некую тягомотную регулярность, оборотясь граненой мостовой. Вообще-то нужно было обладать тем даром ясновидения, который робко и спорадически прорезывался у Шэди, чтобы угадать особый порядок каменной кладки – фасонистые дуги и полуокружности – под слоем добротной грязи, от которой сразу же хотелось стать на ходули, поближе к небу, и никогда больше не слезать. Строго говоря, даже и неба здесь почти не было: второй этаж выросших на узкой улочке домов конкретно навис над первым, третий над вторым, а еще выше, уже в совершеннейшей щели, – без передыха, густо и стремительно ползли поджарые волчьи тучи.

Дома стояли темно, тесно и молчаливо, как провинциалы, ждущие начала публичной экзекуции или открытия универмага.

– Занесло нас с тобой, псина, – пробормотал Шэди. – Не знаю, как ты, а я безусловно предпочел бы предыдущую картину. Затхлое средневековье и засилье инквизиции: того и гляди выплеснут тебе под ноги вчерашний суп или засандалят по башке ночной посудиной.

Это был первый в его жизни проблеск юмора: в ответ ему потянул знобкий ветерок, заворочал жестью вывесок, и они зашелестели, заболтались на своих шестах, как сухие листья мирового ясеня Иггдразиль. Шэди слегка передернуло: однако надо было что-то предпринимать. Он коснулся бедром теплого собачьего бока – на счастье – и двинулся вперед мимо то ли беспросветно сонных, то ли непробудно мертвых лавок, зашитых толстым железным шкворнем поперек двери и ставен, затянутых панцирной сеткой проемов, за которыми прятались подвальные оконца, слегка приподнятых над уровнем мостовой чугунных щитов, под которые медленно сползала густая подножная грязь.

Внезапно он обнаружил, что буквально уткнулся в вывеску, такую же, как все прочие, но подвешенную чуть пониже. Вывеска имела форму распяленной для просушки звериной кожи – хвостом-правилом кверху, мордой книзу. Морда имела от природы свое выражение: умно-дурашливое и добродушно-хамское, – однако тусклый свет из оконной щели бросал на нее оптимистические блики, выставляя в неоправданно розовом свете.

Свет! Тут только Шэди осознал, что город только что выдержал ночную осаду – или сам вырвался из темной крепости ночи – и вот это первое или даже единственное в городе горящее окно как раз салютует в честь такого события. Открытие пронзило его до глубины печенок.

– Харчевня «Бродячая Собака», – беззвучно произнесла вывеска, и Шэди не удивился, что хитро заостренный готический шрифт отчего-то стал совершенно ему понятен.

– Тут и дальше написано, Белла, – сказал он. – Может быть, это самая первая в этом мире реклама.

И с великим почтением продекламировал:

«Еда без отравы,

Сон без блох,

Обслуга без недомолвок,

Все – за интересную цену».

– Мне не столько цена интересна, – сказал Шэди в пустоту, – сколько удельный вес той копейки, что нечаянно завалялась у меня в кармане.

Говоря это, он повернулся к двери, которую слегка зажало между ставнями – правым, светящимся, и левым, черным, – по причине избыточной широты, явно рассчитанной на двух драгунов верхами, причем драгунов, поддатых вдребезину. На челе у нее было пропечатано крупными и уже далеко не готическими буквами:

«Вход без собак категорически воспрещен!»

– Это как следует понимать – буквально, фигурально или символически? – задал Шэди вопрос самому себе.

Поправил для храбрости свою шапчонку и с третьей попытки втолкнул дверь вовнутрь (наружу она вообще не открывалась).

Интерьер оказался не слишком средневековый (впрочем, средние века, по утверждению медиевистов, бывали очень и очень даже разные), – но просто черт-те что и сбоку много всяких бантиков. Пол устилали тростниковые циновки толщиной в средний гимнастический мат. Изо всех дубовых и почти неструганых стен выпирали факелы абсолютно дикарского вида: подобие дырявого ведра на длинной швабре. Их пламя раздувал сквозняк, невесть откуда взявшийся (скорее всего, он был тот самый, что неотступно преследовал Шэди), и по стенам бегали сполохи, похожие на чудищ волшебного фонаря: змеи, кентавры, псоглавцы, рогатые монахи, ухмыляющиеся и плачущие личины… С обратной стороны каждого ставня висели занавески, пошитые из рядна и отороченные рюшками. Полукруглые консольные столики на одной массивной ножке были отодвинуты к стене, противоположной выходу, а табуреты – задвинуты под них. Помещение своими пропорциями вполне напоминало бы вагон плацкарты, если бы сверху, с высокого потолка, с обруча бывшей люстры не свисало грубое подобие рыболовной сети, напомнив Шэди сильно провисшую цирковую страховку, подвешенный кверху ногами труп или рыбацкий зал дефицитного ресторана «Будапешт», где Шэди играл некогда свадьбу, возможно, – свою собственную. Еще в том зале, помнится, был холодный камин, а в нем – огромный рыбацкий котел, в котором не в меру разрезвившиеся гости грозились шутя сварить жениха, чтобы сделать из него настоящего мужа. Тут Шэди глянул направо: очаг, облицованный по фасаду диким камнем, присутствовал и здесь, в нем гудело буйное пламя, чьи рыжие языки лизали чье-то обширное чумазое днище. Затем Шэди поглядел налево: там шевелилась густая тьма цвета лучшей в мире сажи, будто в полутораохватной печной трубе, однако было можно кое-как различить стол в окружении приземистых стульев. По мере разглядывания стол прояснялся: он был округл и огромен, но нимало, впрочем, не напоминал легендарный артуровский. Представляя в плане нагой, неприкрытый и слегка иззубренный овал, он воплощал в себе идею не равенства и коллективизма, а, напротив, индивидуализма в сочетании с сугубой иерархичностью. Форма стола напоминала лист дуба или, что будет гораздо вернее, той рябины, что, по песне, всё искала к дубу перебраться и прислониться, только не судьба ей была. Вторичных листиков, вытянутых в длину и слипшихся в основании, было ровно тринадцать: шесть по правую руку, шесть по левую, а один, главный, торчком стал в самом дальнем конце, напротив той выемки, где у нормального листа бывает пришпилен черенок, и явно предназначался самой главной персоне. Поверх каждого из отпочкованных столиков лежал куверт: салфетка нарочито грубого полотна, сложенная вчетверо, фаянсовая миска, в миске деревянная ложка с круглым концом, а по бокам – двузубая вилка и разделочный тесак для мяса и овощей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю