355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Мудрая » Геи и гейши (СИ) » Текст книги (страница 18)
Геи и гейши (СИ)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:18

Текст книги "Геи и гейши (СИ)"


Автор книги: Татьяна Мудрая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)

– А что тогда? – спросил купец. Он слегка почувствовал себя нахалом, но был от природы упрям.

– То, что в женщине должна быть тайна. Сам Аллах Всевышний скрыт от смертных глаз под множеством завес, и женщина в своей прикровенности подобна Ему.

– Ох, избавьте меня от вашего заумного богословия! Моя собственная жена, которая сейчас дома нянчит моих детишек и соблюдает мой деловой интерес, – добрый мой товарищ, который при случае может сам за себя постоять, и уж во всяком случае божества я из нее не строю.

– А какого сама твоя жена мнения о себе, ты не доискивался? – с подковыркой спросил тот, кого купец почитал лучшим своим приятелем.

Купец ощутил себя невеждой, но именно потому продолжил свои расспросы:

– Если вы в своих мыслях ставите женщин так высоко, может быть, стоило бы разрешить им показывать и другим, как красиво вы их содержите, как холите и лелеете? Я имею в виду – в невинных размерах.

Приятель пожал плечами:

– А кто должен дать такое разрешение?

– Тот, наверное, кто запретил, – ответил наш купец.

И все его собеседники дружно засмеялись. От смеха этого – а дело было, как часто тут бывает, на улице, – поднялся шаловливый ветерок и слегка отвернул подол серого одеяния девушки, что как раз шествовала посередине дороги. Золототканая парча блеснул оттуда, как острый меч солнца из тучи, и маленькая, крашенная хной пятка, и стройная лодыжка, трижды обернутая серебряной цепочкой, на которой для оберега висел сердолик. Что во всем этом было необыкновенного? Но купец испытал такой непонятный восторг, что голова его закружилась и едва не свалилась с плеч. Он пошатнулся и рухнул бы наземь, если бы не поддержали стражи девушки и его друзья.

– Что ж ты не попросил у красавицы разрешения показать тебе личико? Авось, в один миг бы в раю очутился – дальнем или, скорее, ближнем: красотка ведь не замужем, – посмеялись над ним.

Нет, купец не стал повторять в ответ на их шутки, что он женат, и давать объяснения, которые тут вовсе не требовались, ибо окончательно понял, что он глупец из глупцов.

Много, много позже, когда он поумнел настолько, что допущен был в дома Города Прикровенных Жен, – увидел он их за исполнением их обычных работ. Лица их – лица прирожденных цариц и повелительниц, оберегаемых Держательниц Истины – истины невыносимой и сладостной, – были открыты, но сияние как бы смывало черты. Пальцы их, такие нежные и розово-смуглые, заняты были суровым ремеслом: скручивали и натягивали на продольный стан прочную основу для ковра.

– Кто окрашивает шерсть для ворса? – спросил их купец.

– Наши мужья, – ответили они, – знающие толк в многоцветье.

– А кто изобретает узор? – снова спросил он.

– Наши отцы: они знают наизусть множество начертаний и знаков, равно как и способов их соединения.

– А кто продевает нити в основу и сплетает рисунок мерой и счетом, вяжет узлы и обрезает неровности?

– Наши сыновья: глаз их остер, пальцы гибки и прилежание выше всяких похвал.

– Зачем же тогда нужна ваша грубая основа, если самую тонкую и красивую работу делают ваши мужчины? – спросил купец не потому, что оставался прежним невеждой, а затем, что вопрос этот входил в неизвестный ему, но ощущаемый им ритуал.

– Видел ты, как доводят до ума такой ковер? – спросила самая старшая из женщин. – Его выбрасывают под ноги уличной толпе, чтобы сама ближайшая жизнь ступила на него своей грубой и жесткой пятой. Только благодаря прочности своей основы ковер выдерживает это и только выдержав – становится истинной вещью, соответствующей высокому предназначению. Но лишь мы умеем сообщить мужскому делу такую стойкость.

И вечером того дня говорил купцу друг:

– Не наши жены принадлежат нам, а мы, мужи, принадлежим женам: а сами жены принадлежат дому, как ваш король – своему королевству, откуда он в старину не имел права даже выехать. Дом – как шатер: ему нужна опора. Дом – ларец: в нем прячется сокровище. Дом – сердце, в котором записаны знаки Священной Книги.

– И что же есть эта опора, и это сокровище, и этот знак? – спросил купец.

– Его женщина, – ответил друг.

И еще много говорил он купцу разных слов:

– Можно унизить, ставя наравне с собой, и возвысить, возвратив на исконное место. Внешние знаки достоинства отличны от внутренних, и не чужаку их понять. Сами те, кто ими пользуется, бывают зачастую обмануты: ваши женщины, стремясь завладеть мужской долей и мужским оружием, попадают к ним обоим в кабалу, а когда спохватываются и начинают совершенствовать и оттачивать женское – в ловушку, ибо наводят полировку на тупой клинок. Но многим из них хватает ума все-таки прорваться к своему естеству, хотя самые первые шаги иногда поневоле начинаются в низине пошлости и сами пошлы. Не наше дело осуждать их. И еще помни: любой муж, сознает он это или нет, весь свой век служит женщине.

– Занятно, – произнесла девушка. – Выходит, при надлежащей выучке я смогла бы убить тебя одним взглядом или даже одним сиянием нагой ступни? Это мысль. Иди, куда хотел, а я пока это обдумаю. Право, твоя сказочка того стоит!

На следующем витке лестницы выступила навстречу Арслану горделивая дева с тюрбаном на смоляных кудрях, в квадратном платье, сшитом из цельного куска материи, и надушенных сандалиях. Широкий меч был зажат в ее нежной руке, меч, который отрубил некогда голову вражескому полководцу, а на бедре висела маленькая арфа, чтобы воспевать в гимне свои победы.

– Не двигайся далее! – воскликнула она. – Нет места в святом месте идолопоклоннику, во всяком случае, пока голова его свободно поворачивается на шее.

– Моя застыла, как каменная, – с оттенком шутки произнес Арслан, – ибо глаза мои остановились на твоем лице, подобном лилии долины. И если я и в самом деле преклонюсь перед кумиром – чем, поверь, не грешил никогда раньше – не моя в том будет вина, а твоя. Ведь сам мудрейший царь Соломон, или Сулайман-ибн-Дауд, на сем деле крепко споткнулся.

– А как это произошло? – поинтересовалась юная Дебора, неукротимая Юдифь.

– Неужели не помнишь ты слов о его женах, которым не было числа? И разве ты не слышала, как поют на свадьбах «Песнь Песней»? Слышала, разумеется: только ведь в ней сплошные намеки, которым всяк дает свое особенное толкование. Я лично не склонен залетать слишком высоко – и вот как рассказал бы я эту древнюю историю.

И он поведал ей стихотворение в прозе, которое стали называть -

ПОВЕСТЬ О ЮНОЙ ПАСТУШКЕ

Царь Соломон во всей славе своей влюбился однажды в простую девушку, которая пасла коз для своих братьев. Но твердо уверился он, что шуламитянка эта (мы так и будем ее звать, Шуламита: настоящее имя ее было совсем простенькое, и древняя история его не запомнила) ни за что не ответит ему взаимностью. И не то чтобы он был слишком стар, напротив; и не то чтобы она казалась так умна, чтоб совсем не льститься на царскую власть и богатство, от которых ей при любом раскладе перепала бы немалая толика. Нет, просто был у нее раскрасавец жених, и, кстати, не такой уж бедняк в придачу; а разумная дева всегда предпочтет соловья в руке журавлю в небе. С этим пареньком, который тоже пас стадо, они были сговорены и вовсю обменивались свиданиями, распевая любовные песенки то под одним крыльцом, то под другим, и целовались обоюдно через решетку окна в такт этим песням. А стихи для них сочинил когда-то в юности сам Соломон, только давно уж перешли они в ранг устного народного творчества.

Сам царь с некоторых пор втайне наблюдал за юной четой, переодевшись в простое платье; ибо настолько уже была велика его власть, что он боялся ее применить, и так возросла его любовь, что боялся ее обнаружить перед ее предметом. Иссох он в печали и таял, как снег на солнечной стороне гор Ливанских.

Видя то, приближенные его и супруги говорили царю:

– Что тебе, владыка, в Шуламите? Смугла она и шершава для твоих дланей и губ!

– Она словно медовый пряник, первая сладость, которую вкладывают ребенку в ручки, и навсегда запоминает он его вкус.

– И поет-то она глухо, точно горлинка, а твои жены – что жаворонок.

– Когда захочу я искусности, всегда ее получаю; но редко слышал я, как поют всем сердцем.

– И не так уже и красива эта девушка: точный это портрет скудной и выжженной равнины, где кочует ее племя, и нагих гор, и речек, пересыхающих каждое лето.

– Рыжие кудри ее – руно овец, одевающее гору, на которой они пасутся; белые зубы – как новорожденные ягнята; глаза ее – глубокие колодцы, отрада путника, ресницы – приникшее к ним стадо. Шея ее пряма и горда, как башня крепости, уста – как весенний цвет, а смех подобен звону вешней воды, что живит пустыню. Вся она – жизнь и струение.

– Но не сравнится она красотой черт даже с самой забвенной из твоих жен. Разве не так, о царь?

– Что вы понимаете! То жены, а то – Шуламита!

Вскоре поженились пастух и пастушка, и не смел более царь подстерегать их. Предавался он горестным раздумьям и сочинял книгу Когелет, или Проповедник, о том, что суета сует и прах от праха всё земное.

Тем временем Шуламита успела нарожать кучу детишек и этим остудить свою молодую страсть, а потом и вовсе овдовела. Стала она чуть полнее прежнего; и если раньше воспевали в ее лице весенний поток, то теперь достойно было сравнить Шуламиту с прохладным колодцем, по краям обложенным круглыми глыбами. И только тогда, окольными путями, дошла до нее, наконец, весть о царской печали: сам Соломон не хотел, как и прежде, ее тревожить, но что поделаешь – порою любовь вытекает из человека сама, как молодое вино из дырявого старого меха, ибо не имеет возраста любовь и бродит, и бурлит внутри, прорывая оболочки.

– В чем докука? Я свободна, а он царь, – сказала Шуламита. – Почему бы ему не позвать меня?

– Нет у него на это силы, – ответили ей.

– Почему так? – спросила Шуламита.

Но уже догадалась об ответе, ибо хитры все женщины, независимо от рождения и воспитания, в том, что составляет их главную цель.

И вот не позвал – сам пришел к ней Соломон, в простом платье, будто крестьянин, и стал в отдалении.

– Прошу, переступи порог и омой ноги от пыли, и переоденься в богатые одежды, – попросила пастушка.

– Я не смею, – отозвался царь.

– Испей доброго вина из брачного кубка моего отца, чтобы сердце твое окрылилось отвагой, – снова попросила Шуламита.

– Не к веселью послужит мне струя винограда, и кубок тот оттянет мне руку, – ответил царь.

– Войди ко мне и стань одним со мной, – произнесла Шуламита фразу, которую держала в себе всю жизнь.

– Нет, лучше мне избегнуть того: ибо дороже всех благ и всех сокровищ земных мне моя невоплощенная любовь, драгоценнее и самой Шуламиты. Ныне страсть сольет нас в одно, и останемся одним, как два расплавленных слитка; но истинная любовь – тетива, что натянута расстоянием, разделяющим двоих, и стрела, которая оперена пламенем своей несбыточности. И сегодня я воистину получил все, что хотел!

С тем отошел царь Соломон от шуламитянки. Что же он пел и сочинял после того, никто не ведает, потому что не вошло это в Танах по причине сугубого своего легкомыслия. Ведь бескорыстному в земной любви отвечает сама Любовь, и нет звонче того ответа!

– Ты растрогал меня своей историей, – промолвила меченосица. – Ради нее пропускаю я тебя к твоей судьбе. Иди вверх, всё вверх, и не останавливайся!

Однако остановиться он был вынужден: снова преградила ему путь неведомо откуда взявшаяся – как бы ожившая статуэтка в посеребренных рыцарских доспехах, годных по размеру лишь для мальчика. Забрало шлема было поднято, лицо открыто: черты его были необыкновенно чисты, серые глаза – отважны, как у ребенка, и зорки, точно у орла или, вернее, орлицы. Это снова была дева с узким мечом, упрятанным в двойные кожаные ножны.

– Стой, неверный! – сказала дева почти кротко. – Я не хочу лишней крови и смерти, но мой старый меч был взят из алтарного камня и выстоит, я думаю, против твоей дубинки.

– Не дубина это, а добрый монашеский посох, – ответствовал ей Арслан, – и я, с Божьей помощью, управлюсь с ним получше, чем ты со своим ржавым антиквариатом. Так что напрасно ты обидела меня, назвав неверным: я бы мог достойно ответить на это облыжное обвинение и оружием, но предпочту добрым увещанием. Неверен ведь тот, кто изменяет? Но никогда не изменял я тому лучшему, что есть в любимой моей и составляет ее сущность.

– А в чем сущность твоей возлюбленной и кто она? – спросило воинственное дитя.

– Одна она у меня и того мусульманского рыцаря, что имел багряный цветок в гербе, – ответил Лев ислама.

– Хотела бы я послушать эту историю – это кажется мне более достойным нас обоих, чем дуэль.

– Ты права, о святейшая из девственниц и девственнейшая из святых!

Этими словами он начал историю, которая называлась -

ЛЕГЕНДА О РЫЦАРЕ ЛЮБВИ И БЕЛОЙ ДЕВЕ, или Тюльпан и Лилия

Кажется мне, что не напрасно судьба соединила нас, чтобы я рассказывал, а ты внимала этой легенде. Ведь и твое новоиспеченное дворянское имя происходит от королевской лилии, белой с золотом – может быть, из-за того, что в жилах твоих течет королевская кровь, пускай и не чистая, но оказавшаяся вполне годной для жертвоприношения; а мне не раз доводилось выступать под знаком алого тюльпана, хотя носил я его не столько в щите, сколько в петлице сюртука или фрака. Не однажды стоял я против женщины-воина, так что мне в привычку отбивать удары, на которые они так щедры. И, кстати, вовсе не надобно мне, чтобы кто-то из прекрасных дам приносил мне клятву верности на моем теплом трупе, до того собственноручно меня прикончив. Я предпочел бы иные поединки и несколько более чувствительный предмет для подобной клятвы – мы ведь оба в равной степени миролюбцы, верно?

А вот один поэт из тех, кто в старину готов был сражаться с целым светом за право повесить свою касыду на Каабу среди лучших стихотворных жемчужин, нанизанных такими же поэтами-воинами на шелковую нить вымысла, – этот поэт не знал, не любил и не ценил тишины и мира. Ибо видел он вокруг множество горячих женских очей, которые желали пленить и коими стоило плениться – и пленял, и пленялся ими до той поры и времени, пока не насыщался победой. Век искал он и не находил такой благородной дамы, чьи взоры остались бы непреклонны перед его взором и чье сердце не начало бы тотчас биться в лад его сердцу. Ведь и красотой, и ученостью, и отвагой был он не сравним ни с кем из прочих смертных, будто снизошел на него вместе с именем один из атрибутов Аллаха. А звали его, разумеется, Абд-аль-Вадуд, Раб Любящего, ибо казался он чистейшим воплощением женской мечты о возлюбленном и о самой любви.

И вот поклялся этот Абд-аль-Вадуд на своем изогнутом мече отыскать такую женщину, которая не уступит ему ни в чем и не опустит перед ним своих глаз, и завоевать ее, не покоряя. Казалось ему, что лишь в такой любви отыщет он себя и откроется ему истина о себе самом – ведь не мог Аллах задумать его невежественным и непостоянным. И в знак такого своего обещания нарисовал он на светлом щите цветок тюльпана, в сердцевине которого каллиграммой горело имя Бога.

Измерил он все земли копытами своего коня – а, к слову, редкостью тогда были кони в нашей пустыне, но его вороной скакун был одним из славных потомков Темной Кобылицы Старухи – той самой, что могла поспевать за матерью с первого часа своего рождения. И переплыл моря на многоярусных и быстровесельных кораблях, которые уже тогда строил его народ чужеземным владыкам. И везде состязался он ради красавиц с их рыцарями и кавалерами – стражами их прекрасных лиц (потому что о даме можно вернее всего судить по ее защитнику), но, едва отвоевав красавицу, тотчас охладевал к ней. Отточил он свое мастерство и вскоре не находил никого, с кем бы могла его сабля сразиться с честью для себя; а разве могут быть достойные женщины у тех, кто сам подобен им!

Но однажды перегородил ему дорогу всадник на чудной белой кобыле: лицо было прикрыто, как то принято в песках, концом белой чалмы, обмотанной вокруг островерхого шлема, но и сквозь ткань глаза горели, как две чаши синего огня. Вооружен он был так же, как и Абд-аль– Вадуд, и в то же время отлично от него: через круп кобылы был перекинут черный щит с тремя бело-золотыми цветками, похожими на летящих вниз головой пчел, тройное пламя и кинжал с тремя лезвиями, растущими из одной рукояти, в руках был лук, на шее нож, а у седла – узкий прямой меч.

И стали оба кружить, как два ястреба в небе, не говоря ни слова – ведь каждый из них знал, для чего судьба свела их вместе. И отбросили в сторону луки, когда кончились стрелы, и мечи, когда они притупились; и сошли с седел, когда у коней стали подгибаться ноги от усталости, чтобы взяться за кинжалы – но и кинжалы не могли достать до сердца. Тогда Абд-аль-Вадуд обхватил противника тисками своих рук, чтобы повергнуть наземь и задушить, но почувствовал в них непонятную тяжесть и упругость плоти, совершенно иной, чем его собственное железное тело, закаленное в огне пустыни, и как бы принявшей в себя соки земли.

Тогда рознял он руки и сказал:

– Нет истины о нас ни в каком нашем оружии. Посостязаемся же в знании!

Согласились в том оба и начали по очереди перечислять и истолковывать прекрасные имена Бога, которых насчитывают ровно девяносто девять и еще одно, которое вбирает в себя полноту всех прочих имен и несет в себе власть над миром знающему его: и тот знающий должен был завершить спор… Только не спрашивай меня, откуда соперник Абд-аль-Вадуда знал эти высокие имена, коли он был иноверцем: я слышал, что один христианский купец из страны русов по имени Афанасий, который ходил в Индию, завершил перед смертью свои записки такой складной «Фатихой», что и желать лучшего невозможно, и присовокупил к ней добрую половину прекрасных имен Аллаховых.

Так вот, выбрал Абд-аль-Вадуд себе имена Божьего гнева, суровости и величия, а его противник – имена милосердия Его, но покрыло бесконечное милосердие всю суровость и выкупило ее. Тогда стал Абд-аль-Вадуд перечислять имена Божьей щедрости, а его противник – имена Его любви; и стояли друг перед другом ряды этих имен, как воины перед началом битвы, когда не знают они, кому выпадет черед наступать первым, и было так, пока не произнес один из соперников имя «Любящий» одновременно с другим, ибо исчерпали они счет, и девяносто девятое имя в устах одного стало тем заветным сотым именем у другого; вспыхнуло это слово на губах одного словно меч, а на губах другого раскрылось чашей. И познал Абд-аль-Вадуд по правде и истине, что противник его – юная и непорочная женщина.

– Нет проку в нашей учености, – воскликнул он, – раз не дарует она истинного видения!

А был уже вечер: ибо бились они так в продолжение целого дня. И вот сбросили они одежды, как отбросили прежде всякое и всяческое оружие, и обхватили друг друга, точно два борца, и возлегли друг с другом, так что ложем служила им вся земля с ее цветами и травами, горами и пустошами, озерами и руслами рек, – а покровом небо, расшитое солнцем, луной и звездами, как плащ халифа халифов. И стали они биться: сладостна была та битва и кровава, потому что никто из двоих не уступал другому в этом сражении земли и неба, света и тьмы, и ни один не просил и не хотел пощады.

Не было перевеса никому из обоих ни на первое утро, ни на второе; однако к третьему восходу утомились они и на время исчерпали себя; сон, однако, не смел к ним подступиться – только легкая дрема, что проясняет и освобождает мысли от грязи и пыли дня, укрепляет против кошмаров ночи. Тогда пришло к ним обоим некое единое, тихое слово и соединило: познали они, что двое суть одно, и в познании том стали нераздельны, как правое и левое.

И сказали они:

– Истина о человеке и совершенном облике его – не в страстях и не в споре, не в шуме и ярости: она приходит вместе с тишиной.

– Прекрасную сказку сочинил ты для непорочной лилии! – улыбнулась Серебряная Дева. – Ввек такого не слыхала: учили меня, что мое девство – развевающееся победное знамя и священное оружие, которое нельзя ущербить.

– Так оно и есть, о Дева Брани, – ответил Арслан. – Но смысл моей истории еще и в том, что любой войне положено кончиться, победные знамена приспускают, острые мечи перековывают на орала, влекомые быками, и долг наш тогда – перепахивать девственную землю и бросать в нее обильные семена.

– Наш – это мой и твой, что ли? – рассмеялась девушка.

– Увы, пока нет. Разве что ты восполнишь мой ущерб твоим избытком; но даже намекать на такое – неслыханная дерзость, так что о дальнейшем я промолчу.

– Мне говорил кое-кто, что в моей природе мужского ровно столько, сколько и женского, несмотря на обличье, – прямо сказала девушка. – Ну, допустим, я смогла бы смешать и разделить, как делают все добрые колдуньи, – во мне и правда есть крупица ведьмы, не совсем же зря меня ею объявили. Чем мы с тобой, слившись в браке, наполнили бы землю – новым сырьем для убоя?

– Любовью, – сказал Арслан.

Снял с нее шлем, взъерошил прямые русые волосы, подстриженные коротко, как у мальчишки, мягко отодвинул с дороги и прошел дальше.

– Любовью? – повторила она, глядя ему вслед. – Да уж, ее ты получишь в избытке там, куда направляешься. Еще не было такого мужчины в жизни моей нынешней Дамы, которого не насыщала бы она досыта и не поила допьяна, и не покоила до последнего предела… Только ни разу еще не доводилось ей переворачивать свой подбитый луной черный плащ перед тем, кого она в него заманивала и кого им укрывала.

На этих словах мир перед Львом снова всколыхнулся и подернулся рябью…

…Широкие марши лестницы устилал ковер цвета кардинальского аметиста с широкой бледно-золотой каймой: цвета развивали предпоследнюю тему Льва, когда сам он путем обычной мимикрии переменило и последнюю свою оболочку. Шафрановый цвет сосредоточился в рубашке, а свободного кроя пиджак и галстук были точно старое бордоское вино, превосходно гармонируя с ковровой дорожкой и придавая облику нашего знакомого изысканную новобуржуазность.

Дворец Исполнительной Власти претерпевал в ту эпоху либо затянувшиеся вакации, либо переизбрание в связи с ярко выраженным вотумом недоверия и был пустынен. Внутри стояла благолепная тишь, какая бывает разве что на море, когда ветер упадает наземь, в Госдуме между сессиями и в Суде Звездой Палаты короля Карла – между рассмотрением дел. Только вот не было здесь ни усеянного золотыми лучевиками рукотворного неба над головой, ни морального закона внутри. Бросалось в глаза только обилие полированных плоскостей из мрамора, лабрадорита, чароита, орлеца и змеевика, надраенная медяшка перильных копий и щитов центрального отопления, непроницаемо отполированные плоскости дверей, что лишь приблизительным созвучием трех согласных напоминали о волокнистом материале, из которого были сотворены столяром. Вместе взятое, всё это живейшим образом напоминало интерьер роскошной усыпальницы – и не было на него Влада, чтобы окончательно проявить и закрепить сие подобие.

Так Лев заблудился в коридорах власти, заплутал в лабиринтах Закона, Исполняемого Буквально и Трактуемого Как Бог На Душу Положит. Он был бы совсем похож на Тезея, наносящего эпохальный визит Минотавру, да не было у него заветного клубочка из рук любимой – один лишь почти что звериный нюх.

И вот он медлительно шествовал со своим особым грузом по коридору мимо череды казенных помещений, взыскуя места, где бы его пристроить. А места тут были в принципе очень людные, испытывавшие приливы и отливы различных партийных фракций в момент совершения ими всевозможных фрикций, то есть неконтролируемых телодвижений, и для его целей, которым приличествовал совершенно особый интим, не годились.

Выше залов для заседаний, курительных и игровых комнат, буфетов и помещения под грифом «Два ноля» простирались апартаменты тех чиновников, которые по своей младости, неиспорченности и новоизбранности не успели еще отхватить себе жирненькой столичной квартирки и проживали в уюте гостиничного пошиба. Рекреационные помещения отличались тут меньшей скученностью: рядовой парламентарий редко заходил сюда, чтобы отыскать единомышленников или отъединиться от товарищей по партии, скованных с ним единой целью. Именно здесь Лев и оставил свой объемистый кейс: в укромном закоулке между баром и мужской ретирадой. Завел будильник на тринадцать ноль-ноль послезавтрашнего дня, когда ожидался первый прилив отдохнувших, и удалился, всё так же следуя своему безошибочному чутью.

Это чутье заставило его, пустого и окрыленного чувством хорошо исполненного долга, подняться выше еще на два этажа. Башня здесь заметно сужалась, и были здесь расположены, судя по известному беспорядку, подсобные помещения. Он открыл первую попавшуюся (а на самом деле, вовсе не первую и тем более не какую попало) дверцу, вошел – и застыл на пороге, как Командор перед своим собственным надгробным памятником.

Сразу пахнуло на него оттуда паром и жаром. Туман плыл над водной поверхностью, временами слегка ее приоткрывая; жара была бесплотна, однако проедала до костей.

В широченной ванне-якудза (или как бишь там ее) вместе с ароматическими солями, душистыми травами, приправами и ослиным молоком плавал некий вытянутый беловатый предмет, похожий на гигантскую мандрагору. То варился суп из красотки. Впрочем, уже беглый взгляд заставлял предположить, что эта дама не из тех, кого едят, но из тех, которые сами сжигают в прах, стирают в пыль, растворяют, выпивают и поглощают, как Клеопатра жемчуг. Ибо сквозь опалово-зеленый раствор, покрытый перламутровой пеной, виделись формы, одновременно стройные и пышные. Тугие изюмины сосков выступали над поверхностью, венчая собой купола двух подводных Куш-Махалов, с ближнего края дважды по пять круглых багряных лепестков вырастали из гибких пальцев, подобных щупальцам пресноводной гидры. Самый дальний край был подернут дымной пеленой, однако между пальцами ног и раздвоением грудей, в самой глуби морской, ясно виднелся тот Бермудский Треугольник, что послужил причиною многократной гибели безупречных капитанов со всей их командой и их превосходно оснащенных кораблей, ибо узкая щель его испускала смертоносные и лишающие разума испарения.

– Простите, мне быть вежливым или джентльменом? – спросил Лев, направляя свои слова в то место духовитого облака, где, по его разумению, находилось лицо.

Купальщица басовито хихикнула:

– А в чем разница?

– Вежливый захлопывает дверь со словами: «Извините за вторжение, мисс», а джентльмен остается внутри и говорит: «Простите, сэр, мне сказали, что здесь запасной выход».

– Тогда, пожалуй, будьте джентльменом. Выхода тут нет и не было, но отчего не поискать?

С этими словами дама поднялась во весь рост, и фигура ее вознеслась над ванной во всей своей несомненности: капли воды блестели на коже, исчерна-смуглой, волосы, темные от влаги, падали на лицо, и оттого оно снова оказалось невидимым – а, может быть, и оттого, что дама полуотвернулась, являя этим гибкость своей физической природы. В самом деле: талия ее была так тонка, что можно было обхватить двумя ладонями.

Зато теперь в зеркале, висящем на боковой стене, отразилось то, что могло бы устрашить более лица: громадный паук, татуированный в три краски, вольготно раскинулся посреди спины, переходя с хребта на лопатки и с грифа гитары – на ее корпус. Он был как живой: черно-алые с коричневым лапы его шевелились от малейшего подрагивания кожи.

– Простите: судя по вашему знаку, я имею дело с гейшей или гетерой?

– И с тем, и с другим, и еще с третьим в придачу. Гейшей я могу назваться, потому что я королевская шутиха с риском за каждую свою скоморошину схватить от власти свинцовую горошину весом в девять граммов. Вы, наверное, не знали, что этнографически и семантически японская гейша, насмешница и тонкая штучка, соотносится с европейским шутом, а не со шлюхой? Но я и гетера, начальница летучего эскадрона дев-корволантов, бойцам которого ты так успешно заговорил зубы. А в довершение всего, паук – он и есть паук, то есть Арахна, ткачиха, мастерица ковроткачества и заботливая мать, что носит своих деток на спине, пока не вырастут и не переберутся на шею. Удовлетворен ты моим объяснением?

Говоря так, дама переступила через низкий порог ванны, стала прямо, как боевой посох или клинок, какие носят в бамбуковой трости, рывком отбросила волосы и тут, наконец, явила свое лицо.

Оно было бы вполне красиво, если бы некоторые отклонения в сторону ультрафиолетовой и инфракрасной части спектра не делали его совершенно неотразимым. Гладкие, черные с нежной проседью волосы таили в глубине ту огненную искру, что у Чингизидов считалась отличием рода, сопричастного божеству. Были они как черная толедская сталь, по которой разбросаны начертания и знаки белого золота. Зеленовато-серые кошачьи глаза яростно сияли по обе стороны прямого, как Аппиева дорога, носа; раскинутые двукрылием брови и скулы, слегка выдавшиеся вперед, составляли рисунок как бы распятия, которому подвергался всякий смотрящий в эти глаза слишком долго. Губы походили на слегка поблекший цветок, увядший, подобно розе с могилы Гомера, заложенной в книгу сказок Андерсена, – розе Парацельса, воскресшей из пепла – розе Иерихона, что превыше всех земных роз.

– Поистине, лик жены подобен раю, что обещан нам Творцом, – заговорил Лев словно в забытьи или во хмелю. – Таковы были лица наших дев под покрывалом до тех пор, пока они не снимали его: нос – ствол дерева, брови – пальмовые ветви, глаза – вещие птицы, пророчащие счастье и забвение, кудри – облака над птицами и ветвями, уста же – райский цвет и знак искушений и блаженства. Лицо это можно было прочесть как заставку армянской книги с ее колонками и двойной аркой, изогнутой, как михраб над благородным Кораном: оно и само являло собой одновременно книгу и храм, воставленный вокруг книги.

– Будет тебе расточать лесть и рассказывать басенки – я не мои младшие подруги и на такое не куплюсь.

– Да, я вижу: от их облика ум мой не мутился и чувства не бунтовались. О сударыня, не след вам быть такой нарядно-обнаженной.

– Зачем ты только с лица спустился вниз, – гортанно рассмеялась она. – Заметь себе: полностью голый человек невидим для других – лишь то, что его маркирует, отличая от прочих, создает образ и этим привлекает взгляды. Однако отступи от входа и пропусти меня – и впрямь мне надо обсохнуть и одеться.

И она натянула на свое нагое и неприкрытое «я» прямую темно-лиловую, как цветок ириса, шелковую блузу и прямую же черную юбку фасона «Титаник» – в ознаменование тех величественных кораблекрушений, что имели место у ее худощавых ног, вдетых нынче в узкие черные лодочки. Весь этот прикид будто соскочил с прилавков Черкизовского или Лужниковского рынка (в просторечии – Помойки и Лужи), но на ней сидел так, будто она родилась в нем, в этом лилово-черном двойном трауре для мужских сердец.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю